Меня зовут Люси Бартон - Элизабет Страут 9 стр.


– О господи, ты уже слышала о Джереми! – воскликнула она. И сказала, что ужасно, когда такое случается с мужчинами. И с женщинами, добавила она. Молла посидела со мной, пока я плакала.

Я так часто думала – так часто – о том мужчине в больнице, на двери которого был желтый стикер. Я видела его в тот день, когда мать уехала, а меня оставили в коридоре напротив его палаты. Вспоминала, как он смотрел на меня горящими темными глазами, с мольбой и отчаянием, не давая мне отвести взгляд. На его месте мог быть Джереми. Много раз я думала: я узнаю, где и когда он умер – это должно быть зафиксировано в официальных документах. Но я так никогда и не узнала.


Когда я вернулась домой, было лето, и я носила платья без рукавов, не сознавая, какая я тощая. Но я замечала, что, когда я шла по улице, чтобы купить продукты для детей, люди смотрят на меня со страхом. Я приходила в ярость от того, что они смотрели на меня с опаской. Вот так же смотрели на меня дети в школьном автобусе, опасаясь, как бы я не села рядом с ними.

Костлявые и изможденные мужчины продолжали проходить мимо.


Когда я была ребенком, наша семья посещала конгрегациональную церковь. Мы были там изгоями, как и всюду. Даже учитель воскресной школы игнорировал нас. Однажды я опоздала в класс, и все стулья были заняты. Учитель сказал: «Просто сядь на пол, Люси». В День благодарения мы приходили в особый зал в церкви, и нас угощали обедом. В этот день люди относились к нам лучше. Мэрилин, которую мама упомянула в больнице, иногда приходила вместе со своей матерью. Она подавала нам фасоль и подливку и клала на стол булочки и маленькие пластиковые контейнеры с маслом. Люди сидели за столом вместе с нами, и я не помню, чтобы на этих обедах в День благодарения на нас смотрели с презрением. Много лет мы с Уильямом ходили в приюты Нью-Йорка в День благодарения и раздавали угощение, которое приносили. Но всегда казалось, что индейки и ветчины слишком мало – даже если приюты были не очень большими. В Нью-Йорке мы угощали не только конгрегационалистов – часто попадались цветные, а порой душевнобольные. Однажды Уильям сказал: «Я больше не могу этим заниматься», и я ответила «о’кей» и тоже перестала это делать.

А люди, которые мерзнут! Я не могу это вынести! Я читала статью в газете о пожилой паре в Бронксе, которая не могла оплачивать счета за отопление. Они сидели в кухне с открытой духовкой. Каждый год я давала деньги, чтобы такие люди не мерзли. Но я чувствую себя неловко оттого, что сейчас пишу об этом. Моя мать сказала бы: «Прекрати хвастаться, Люси-Сукина-Дочь-Бартон»…


Добрый доктор сказал, что может пройти много времени, прежде чем я наберу свой прежний вес. И он оказался прав – хотя я и не помню, сколько именно времени потребовалось. Я ходила к нему на осмотр – сначала раз в две недели, потом раз в месяц. В этих случаях я старалась принарядиться. Помню, как примеряла разные наряды перед зеркалом, пытаясь увидеть себя его глазами. В офисе доктора люди были в приемной, в комнате для осмотра и в его кабинете – что-то вроде ленты конвейера с разным человеческим материалом. Я думала о том, как много задов он видел и какие они, должно быть, разные. Рядом с моим доктором я всегда чувствовала себя в безопасности, чувствовала, что его заботят мой вес и мое состояние. Однажды я ждала своей очереди возле его кабинета, прислонившись к стене. На мне было синее платье и черные колготки. Он беседовал с очень старой женщиной, очень тщательно одетой. Это роднило меня с ней: стремление выглядеть перед нашим доктором опрятными. Она сказала:

– У меня метеоризм. От этого становится так неловко. Что мне делать?

Он покачал головой и посочувствовал:

– Да, хоть вешайся.

Мои девочки повторяли: «Да, хоть вешайся», когда попадали в трудную ситуацию: я часто рассказывала при них эту историю.

Не знаю, когда я видела этого доктора в последний раз. За те годы, что прошли после моего пребывания в больнице, я ходила к нему несколько раз. Однажды я пришла в назначенный день, и мне сказали, что он ушел на пенсию и я могу показаться его коллеге. Я могла бы написать ему письмо, чтобы сказать, как много он для меня значит, но в моей жизни были проблемы, и я не могла сосредоточиться. Так я ему и не написала. И никогда больше не видела. Он просто исчез – этот славный, чудесный человек, который был моим задушевным другом в больнице так много лет назад. И это тоже нью-йоркская история.


Когда я была на занятиях у Сары Пейн, в класс зашла слушательница из другой группы повидать ее. Это было в конце занятий, и люди иногда задерживались, чтобы поговорить с Сарой. Эта студентка из другой группы вошла и сказала:

– Мне в самом деле нравятся ваши произведения.

Сара поблагодарила ее и начала собирать вещи.

– Мне нравится книга о Нью-Гемпшире, – продолжала слушательница, и Сара слабо улыбнулась и кивнула. Направляясь к двери, слушательница сказала: – Когда-то я знала одного человека из Нью-Гемпшира.

У Сары был смущенный вид.

– В самом деле? – спросила она.

– Да, Джейни Темплтон. Вы не знакомы с Джейни Темплтон, не так ли?

– Нет.

– Ее отец был летчиком. Работал на авиалиниях. «ПанАмерикен» или что-то в этом роде, – продолжала слушательница. Эта женщина была немолода. – И у него был нервный срыв. Он начал разгуливать по их дому, мастурбируя. Кто-то рассказал мне позже, что Джейни это видела. Возможно, она тогда училась в средней школе, не знаю. И вот ее отец начал разгуливать по дому, мастурбируя.

Я вдруг так замерзла в жаркой Аризоне, что даже покрылась гусиной кожей.

Сара Пейн поднялась.

– Надеюсь, он не очень много летал на самолете – тогда о’кей. – Увидев меня, она кивнула. – До завтра, – сказала она.

Я никогда не слышала ни до, ни после, чтобы «Жуть» – как я называла это про себя – случалась где-то еще, кроме нашего дома.

Кажется, на следующий день Сара Пейн говорила нам о том, что садиться писать надо с открытой душой – открытой, как сердце Бога.

Позже, после того, как была опубликована моя первая книга, я пошла к доктору. Это была добрейшая женщина. Я написала на листе бумаги то, что рассказала слушательница о Джейни Темплтон из Нью-Гемпшира. И еще я записала то, что случалось в доме моего детства. Записала вещи, которые я выяснила о своем браке. Записала то, что не могла сказать. Она прочитала все это и сказала:

– Благодарю вас, Люси. Все будет о’кей.


Я видела мою мать всего один раз после того, как она навестила меня в больнице. Это было почти девять лет спустя. Почему я не приезжала повидаться с ней? Повидаться с отцом, увидеть брата и сестру? Повидаться с племянницами и племянниками, которых никогда не видела? Я думаю, просто легче было не приезжать. Муж не поехал бы со мной, и я не винила его. И – да, знаю, это попытка оправдаться, – мои родители, сестра и брат никогда мне не писали и не звонили, а когда я им звонила, это было тяжело. Я слышала в их голосе гнев и привычную обиду, словно они хотели сказать: «Ты не одна из нас». Как будто я предала их, уехав. Наверно, предала. Мои дети росли, и им все время было что-нибудь нужно. Те два-три часа, когда я могла писать, были ужасно важны для меня. А потом я готовила к публикации свою первую книгу.


Но моя мать заболела, и тогда я приехала к ней, в больничную палату в Чикаго, чтобы сидеть в изножье ее кровати. Я хотела дать ей то, что когда-то дала мне она: непрерывное бдение тех дней, которые она провела со мной в больнице.

Отец поздоровался со мной, когда я вышла из больничного лифта. Я бы не узнала его, если бы не благодарность в глазах этого незнакомца – благодарность за то, что я приехала ему помочь. Я не думала, что он когда-нибудь будет выглядеть таким старым. Гнев, который я когда-либо ощущала – или который ощущал он, – больше не имел к нам отношения. Отвращение, которое я питала к нему почти всю жизнь, исчезло. Это был старик в больнице, у которого умирала жена. «Папа», – сказала я, пристально глядя на него. На нем были измятая рубашка и джинсы. Думаю, он постеснялся обнять меня, так что я сама его обняла. И мне вспомнилось тепло его руки у меня на затылке. Но в тот день в больнице он не положил руку мне на затылок, и что-то во мне – в самой глубине – прошептало: «Ушло».

Мать сильно мучилась. Она умирала. Я не способна была в это поверить. Мои дети были тогда тинейджерами, и особенно меня беспокоила Крисси: не слишком ли много она курит сигарет с марихуаной. Поэтому я часто звонила им. На второй вечер, когда я сидела возле мамы, она спокойно сказала:

– Люси, мне нужно, чтобы ты кое-что сделала.

Я встала и подошла к ней.

– Да, – ответила я. – Скажи, что нужно сделать.

– Мне нужно, чтобы ты уехала. – Она сказала это спокойно, и в ее голосе слышалась решимость. Но, честно говоря, я запаниковала.

Мне хотелось сказать: если я уеду, то никогда больше тебя не увижу. У нас были свои сложности, но не заставляй меня уезжать! Я не вынесу, если никогда больше тебя не увижу!

– Да, – ответила я. – Скажи, что нужно сделать.

– Мне нужно, чтобы ты уехала. – Она сказала это спокойно, и в ее голосе слышалась решимость. Но, честно говоря, я запаниковала.

Мне хотелось сказать: если я уеду, то никогда больше тебя не увижу. У нас были свои сложности, но не заставляй меня уезжать! Я не вынесу, если никогда больше тебя не увижу!

Я сказала:

– О’кей, мама. О’кей. До завтра?

Она посмотрела на меня. В ее глазах стояли слезы, губы подергивались. Она прошептала:

– Пожалуйста, сейчас. Детка, пожалуйста.

– О, мамочка…

– Уизл, пожалуйста, – прошептала мама.

– Я буду скучать по тебе, – сказала я и заплакала. Я знала, что мама не выносит слез. Она сказала:

– Да, будешь.

Я наклонилась и поцеловала ее в волосы, свалявшиеся от болезни и долгого лежания в постели. А потом я повернулась и, взяв свои вещи, пошла не оглядываясь. Но когда я переступила через порог, то не смогла идти. Я крикнула, не оборачиваясь.

– Мамочка, я тебя люблю!

Я стояла лицом к коридору, но ее кровать была ближайшая ко мне, и я уверена, что мама меня услышала. Она не ответила, но я говорю себе, что она меня услышала. Я говорила это себе много раз.

Я сразу же пошла на сестринский пост и стала их умолять, чтобы они не давали ей страдать. И они ответили, что не дадут ей страдать. Но я им не верила. Когда мне удаляли аппендикс, в моей палате умирала женщина, и она страдала. Пожалуйста, умоляла я сестер – и видела в их глазах непомерную усталость людей, которые ничего больше не могут сделать.

В коридоре был отец. Увидев, что я плачу, он покачал головой. Я села рядом с ним и шепотом передала то, что сказала мама: она хочет, чтобы я уехала.

– Когда будет церковная служба? – спросила я. – О, пожалуйста, сообщи мне, папа, когда она будет. Я сразу же приеду.

Он ответил, что службы не будет.

Я понимала – чувствовала, что понимаю.

– Но ведь придут люди, – сказала я. – У нее же были заказчицы, которым она шила, и люди придут.

Отец покачал головой.

– Никакой службы, – повторил он.

И после маминой смерти не было церковной службы.

Не было службы и в следующем году, когда умер от пневмонии отец. Он не разрешил брату показать его доктору. Я прилетела всего за несколько дней до его смерти и остановилась в доме, который не видела так много лет. Он напугал меня, этот дом, своими запахами и теснотой. Напугал тем, что отец так болен, а матери больше нет. Больше нет!

– Папочка, – сказала я, присев возле него на кровать. – О, папочка, прости меня. Прости, папочка.

Отец сжал мою руку, и его глаза были полны слез, а кожа была такая тонкая. Он сказал:

– Люси, ты всегда была хорошей девочкой. Какой же хорошей девочкой ты всегда была!

Я совершенно уверена, что он сказал мне это. Кажется, моя сестра после этих слов вышла из комнаты. Отец умер в ту ночь – точнее, очень рано утром, в три часа. Я была с ним одна. Когда вдруг стало очень тихо, я взглянула на него и сказала:

– Папочка, перестань! Перестань, папочка!


Когда я вернулась в Нью-Йорк после того, как в последний раз видела отца – а годом раньше мать, – мир стал для меня другим. Муж казался незнакомцем, дети, у которых была пора юности, казались равнодушными к моему миру. Я в самом деле чувствовала себя потерянной. Меня охватила паника, как будто семья Бартон, мы пятеро – несмотря на все нелады, – была чем-то вроде домика улитки надо мной. Я его не замечала, пока он не исчез. Я постоянно думала о моих брате и сестре, о том, какими растерянными были их лица, когда умер отец. Мы пятеро были нездоровой семьей, но теперь я осознала, как крепко оплелись наши корни вокруг сердца каждого из нас. Мой муж сказал:

– Но ты же даже не любила их. – И после этого меня еще сильнее охватил страх.

Моя книга получила хорошие отзывы в прессе, и мне неожиданно пришлось путешествовать. Люди говорили: надо же – проснуться наутро знаменитой! Я выступала в шоу утренних новостей на государственном канале, и ведущая сказала: «Вы должны выглядеть счастливой. Вы такая, какой хотят стать все эти женщины, которые сейчас одеваются, собираясь на работу. Так что сделайте счастливое лицо». Мне всегда нравилась эта ведущая. Шоу новостей было в Нью-Йорке, и, вопреки ожиданиям людей, я не оробела. Страх – это занятная вещь. Я сидела в кресле, и к моему лацкану был прикреплен микрофон. Я смотрела в окно, видела желтое такси и думала: «Я в Нью-Йорке, я люблю Нью-Йорк, я дома». Но когда я ездила в другие города – что мне порой приходилось делать, – то постоянно пребывала в страхе. В номере отеля так одиноко. О господи, как там одиноко.


Это было как раз перед тем, как электронные письма стали обычной формой переписки. И когда вышла моя книга, я получала много весточек от людей, которые рассказывали мне, что значит для них эта книга. Я получила письмо от художника из моей юности. Он написал, что ему очень понравилась моя книга. Я отвечала на каждое полученное письмо, но на его письмо не ответила.


Когда Крисси уехала в колледж, а на следующий год – и Бекка, я подумала – и это не просто слова, я говорю правду, – подумала, что умру. Ничто не подготовило меня к такому. И я обнаружила, что это действительно так: у некоторых женщин как будто сердце вырывают из груди, а другие обретают свободу, когда их дети уезжают. Доктор, которая делает меня непохожей на мою мать, спросила, что я почувствовала, когда мои дочери уехали в колледж. Я ответила:

– Мой брак закончился. – И поспешно добавила: – Но ваш не закончится.

– Возможно, закончится. Возможно.


Когда я ушла от Уильяма, то не взяла деньги, которые он мне предложил, а также деньги, полагавшиеся мне по закону. По правде говоря, я не считала, что заслужила их. Мне только хотелось, чтобы у моих дочерей было достаточно, и этот вопрос был сразу же решен. А еще мне становилось неуютно при мысли о происхождении этих денег. В мозгу у меня все время звучало одно слово: нацисты. А для себя мне были не нужны эти деньги. К тому же я делала деньги… Какой же писатель делает деньги? Но я делала деньги и продолжала зарабатывать еще, и я считала, что не должна брать деньги Уильяма. Но когда я говорю: «А для себя мне не нужны эти деньги», то имею в виду следующее: когда я росла, то обходилась малым. Я могла назвать своим только содержимое собственной головы. Поэтому мне не нужно было много. Кто-то, выросший в таких же условиях, как я, мог бы хотеть больше – а я нет. Однако так вышло, что я зарабатывала деньги, так как мне посчастливилось с книгами. Я вспоминаю, как мама сказала тогда в больнице, что деньги не помогли ни Элвису, ни Мэри «Миссисипи». Но я знаю, что деньги имеют большое значение в браке, в жизни. Деньги – это сила, я это знаю. Что бы я ни говорила и что бы ни говорил кто угодно, деньги – это сила.


Это не история моего брака. Я уже говорила, что не могу написать эту историю. Но порой я думаю о том, что знают о нас первые мужья. Я вышла замуж за Уильяма, когда мне было двадцать лет. Мне хотелось стряпать для него. Я купила журнал, в котором были замысловатые кулинарные рецепты, и приобрела все необходимые ингредиенты. Однажды вечером Уильям, проходя через кухню, взглянул на сковородку, стоявшую на плите, а затем вернулся на кухню.

«Пуговка, – спросил он, – что это?» Я ответила, что это чеснок. И сказала, что, согласно рецепту, нужно поджарить зубчик чеснока в оливковом масле. Он мягко объяснил, что это головка чеснока и ее нужно очистить и разделить на зубчики. Я и сейчас так ясно вижу большую неочищенную головку чеснока в центре сковородки с оливковым маслом.

Я перестала стряпать, когда родились девочки. Могла приготовить цыпленка, сварить им овощи, но, честно говоря, еда никогда особенно меня не интересовала, как интересует многих в этом городе. Жена моего мужа любит готовить. Я имею в виду, моего бывшего мужа. Его жена любит готовить.


Мой нынешний муж вырос в пригороде Чикаго. Он рос в большой бедности; порой в их доме было так холодно, что они ходили в пальто. Его мать периодически попадала в психиатрическую лечебницу. «Она была безумна, – рассказывает мне муж. – Не думаю, что она любила кого-нибудь из нас. Не думаю, что она вообще могла любить». В четвертом классе он играл на виолончели друга, и с тех пор играет, причем блестяще. Всю свою взрослую жизнь мой муж профессионально играет на виолончели, он работает в филармонии нашего города. У него громкий, раскатистый смех.

Он доволен всем, что бы я ни приготовила.

Но мне бы хотелось сказать еще одну вещь об Уильяме. В ранние годы нашего брака он брал меня на матчи на «Янки-стэдиум». Конечно, это был старый стадион. Он брал меня туда – пару раз вместе с детьми. Меня удивляла легкость, с которой он тратил деньги на билеты. Я удивлялась, когда он предлагал мне хот-дог и пиво.

Вообще-то мне не следовало удивляться: Уильям был щедрым. По-видимому, мое удивление как-то связано с тем случаем, когда отец купил мне засахаренное яблоко. Я с благоговением наблюдала за играми с участием «Янкиз»[26]. Впрочем, я ничего не знала о бейсболе. «Уайт Сокс»[27] мало что для меня значили, хотя я и чувствовала что-то вроде преданности им. Но после тех игр я любила только команду «Янкиз».

Назад Дальше