Молчание. Джордж бросает в его сторону быстрый взгляд. Кенни смотрит, хотя и без особого интереса, на мохноногую девицу. Возможно, он его даже не слышал. Невозможно понять.
— Может, приятель Лоис и не видел Бога, — вдруг говорит Кенни. — То есть, может он сам себя обманывает. Приняв дозу, он очень быстро отключился. Потом три месяца провел на лечении. Он рассказывал Лоис, что в отключке превратился в черта и мог гасить звезды. Да я серьезно! Что он гасил их по семь штук за раз. Но при этом жутко боялся полиции. Потому что у них есть особый агрегат, чтобы ловить и уничтожать чертей. Называется МО-машина. МО — это ОМ наоборот, ну, знаете, так индусы называют Бога.
— Если полицейские уничтожает чертей, значит они ангелы, верно? Что же, в этом есть смысл. Заведение, где полицейские превращаются в ангелов, может быть только сумасшедшим домом.
Кенни еще смеется над его шуткой, когда они входят в книжный магазин. Ему нужна точилка для карандашей. Вот они лежат рядами, в корпусах из разноцветной пластмассы. Красные, зеленые, синие и желтые. Кенни берет красную.
— Что вы хотели купить, Сэр?
— В общем-то, ничего.
— Хотите сказать, что пришли сюда просто за компанию?
— Именно. Почему бы нет?
Похоже, Кенни искренне удивлен и польщен.
— Тогда, думаю, вы заслуживаете приз! Выбирайте, Сэр. За мой счет.
— О-о, но… ладно, спасибо!
Джордж даже чуть краснеет. Словно ему преподнесли розу. Он берет желтую точилку. Кенни усмехается.
— Я вроде ждал, что вы возьмете синюю.
— Почему?
— Разве не синий цвет духовности?
— А я жажду духовности? И почему вы взяли красную?
— Что означает красный?
— Ярость, похоть.
— Шутите?
Они молчат, улыбаясь почти интимно. Джордж чувствует, даже если двусмысленность не самый удачный путь к взаимопониманию, все равно, взаимо-не-понимание, готовность противоречить — своего рода тоже вид близости. Кенни расплачивается за точилки, мимолетным почтительным жестом прощается:
— Увидимся.
И уходит прочь. Джордж медлит в магазине несколько минут, чтобы не казалось, будто он его преследует.
ЕСЛИ прием пищи считать священнодействием, тогда столовая кафедры сравнима с самым аскетичным из домов собраний квакеров. Никаких поблажек во имя создания уютной, возбуждающий аппетит обстановки единения. Это анти-ресторан. Слишком стерильные столы из хрома и пластика, слишком опрятные бурые металлические контейнеры для использованной бумажной посуды и салфеток; а если сравнивать с шумом студенческой столовой, здесь слишком тихо. Тишина тут безжизненная, стеснительная, неуклюжая. Нет даже чего-то подавляющего или впечатляющего, вроде высоких подиумов Оксфорда или Кембриджа, где обедают почтенные знаменитости. Здесь почти все сравнительно молоды; Джордж один из старейших.
Боже, как грустно, так грустно видеть на их лицах, особенно на молодых лицах, этот мрачный, подавленный взгляд. Они настолько недовольны жизнью? Конечно, им мало платят. Конечно, здесь нет никаких материальных перспектив. И конечно, равна нулю вероятность сойтись с сильными мира сего. Но разве общение со студентами, пока еще на три четверти полными жизни — не компенсация? Приносить пользу здесь, а не заваливать потребителей грудами ненужного барахла? Неужели принадлежность к одной из немногих не погрязших в продажности профессии в этой стране — ровным счетом ничего не значит?
Для этих унылых лиц очевидно нет. Многие бы ушли, если бы решились. Но они для этого учились, теперь тянут лямку. Они израсходовали то время, когда надо было учиться врать, хитрить и хапать. Исключили себя из большинства — маклеров, спекулянтов, толкачей — обретая сухие, сомнительных достоинств знания; сомнительные для маклеров — они без них обходятся. Маклеру подавай материальный результат этих знаний. Они простаки, профессура эта, скажет он. Какой смысл в знаниях, если из них нельзя делать деньги? И наши унылые отчасти согласятся с этим, слегка стыдясь того, что не крутые и не прожженные.
Джордж идет к залу обслуживания. На стойке дымящиеся чаны, откуда официантка накладывает жаркое, овощи или суп. Можно взять салат, фруктовый пирог, или странное, жутковатого вида желе с изумрудно-зелеными прожилками. Вот на это желеобразное, словно загипнотизированный аквариумной рептилией, глядит Грант Лефану, молодой преподаватель физики, увлекающийся поэзией. Грант не из унылых, не из тех, кто сдается; Джорджу он пожалуй что нравится. Он невысок и тонок, очки; дурная улыбка истинного интеллектуала обнажает крупные зубы. Его легко представить террористом царской России, лет сто тому назад. Случись так, он мог стать фанатичным борцом за идею, без колебаний применяющим теорию на практике. Речи за полночь бледных фанатов, анархистов-студентов с горящими глазами, под чаек и сигареты при запертых дверях наутро обернутся броском бомбы под горделивые лозунги юного идеалиста-практика. А затем его, блаженного, хватают и волокут в застенки, под пули карательного отряда. На лице у Гранта часто блуждает странная, почти смущенная улыбка, когда ему случается излагать свои взгляды необдуманно — как если бы вечный молчун вдруг в отчаянии выкрикнул что-то во весь голос.
Между прочим, недавно Грант совершил небольшое геройство. Выступил как свидетель защиты в суде по делу одного книготорговца, обвиненного в продаже знаменитой порнографии времен двадцатых годов. Раньше эта продукция была в ходу только в странах романских культур, но теперь, после нескольких пробных подходов, пытается закрепиться и среди американских юнцов. (Он не вполне уверен, что именно эту книжку он и сам читал в поездке в Париж в юные годы. Но точно помнит, как ее, или подобную, он зашвырнул в мусорный бак на описании жаркой сцены совокупления. Не по причине недостатка широты взглядов, конечно, пусть себе пишут о гетеросексуалах, если хотят, а те, кому надо, пусть это читают. Но все же это смертельно скучно, и, откровенно говоря, немного безвкусно. Разве современные авторы уже не могут писать на такие старые добрые темы, как, например, парни?)
Героизм Гранта Лефану в данном случае заключается в защите книги с риском свернуть на этом свою академическую шею. Потому что один важный и почтенный член преподавательского состава колледжа Сан-Томас уже выступал в качестве свидетеля обвинения, и поклялся в том, что это грязная, дегенеративная и опасная книга. Когда призванный к ответу Грант был допрошен обвинителем, он со смущенной улыбкой заявил, что имеет мнение, отличное от выводов его коллеги. После ряда поощрений и троекратного призыва изложить оное, он выпалил, что не книга, но ее обвинители заслуживают тех трех вышепоименованных эпитетов. Что еще хуже, один из местных журналистов либерального толка жизнерадостно расписал это дело, выставив почтенного преподавателя старым отсталым козлом, Гранта — славным поборником гражданских свобод, а его высказывание в суде — личным коллеге оскорблением. Так что еще вопрос, останется ли Грант при своей должности до конца учебного года.
Грант приписывает Джорджа к своим соратникам по ниспровержению, только это вряд ли заслуженный им комплимент, поскольку, имея солидный возраст, общепризнанное право изображать британского эксцентрика, а на самый крайний случай и некоторый личный капитал, он может позволить себе высказывать в кампусе какие угодно мысли. В то время как бедняга Грант вместо капитала обзавелся женой и тремя опрометчиво произведенными на свет детишками.
— Что новенького? — спрашивает его Джордж, имея в виду очередные шаги Неприятеля.
— Слышали про курсы для студентов-полицейских? Специальный человек из Вашингтона будет рассказывать им сегодня про двадцать способов распознавания комми.
— Шутите!
— Хотите сходить? Будет случай задать пару неприятных вопросов.
— В котором часу?
— В четыре-тридцать.
— Не смогу. Через час мне надо быть в городе.
— Очень жаль.
— Очень жаль, — с облегчением соглашается Джордж.
Вообще-то он не уверен, что в этом случае его храбрость испытывают всерьез. Грант уже не раз таким же полушутливым тоном предлагал сорвать собрание Общества Джона Берча, или раскурить косячок в черных кварталах Уоттса с лучшим из безвестных поэтов Америки, и даже пойти на встречу с деятелем черного мусульманского движения. Джордж не верит, что Грант его испытывает. Сам Грант, скорее всего, нечто эдакое периодически проделывает, и ему в голову не приходит, что Джордж боится. Возможно он полагает, что Джордж избегает подобных вылазок из опасения умереть от скуки.
Пока они перемещаются вдоль стойки, ограничившись в итоге лишь кофе и салатами — Джорджа заботит его вес, аппетит Гранта под стать его худобе — Грант рассказывает, как знакомые спецы из одной компьютерной фирмы убеждали его, что начала войны бояться не стоит, поскольку людей для управления страной выживет предостаточно — то есть людей при деньгах и возможностях. Которые могут себе позволить убежища получше, чем те дырявые убийственные ловушки, что жулики нынче впаривают всем за бесценок. Господа эксперты говорят: если будете строить убежище, наймите как минимум трех разных подрядчиков, чтобы никто не понял, что именно строится, поскольку если пойдет слух, что ваше убежище лучше, то при первой же тревоге вас будут осаждать толпы. По той же причине, если быть реалистами, следует обзавестись автоматическим оружием — сентиментальничать будет некогда.
Джордж смеется именно таким, в меру сардоническим смешком, какого от него Грант и ожидает. Но от этого юмора висельника больно сжимается сердце. Он знает, что страх уничтожения подобен удару ножа. Каждый военный конфликт — двадцатых, тридцатых, война сороковых — оставил в его душе свои шрамы. Теперь же мир стоит перед угрозой выживания. Выживания в Каменном веке, когда в порядке вещей, если мистер Странк пристрелит мистера Гранта с его женой и тремя детьми, поскольку тот не озаботился запастись достаточным количеством продуктов и теперь его голодное семейство представляет угрозу Странкам — а тут уж точно не до сантиментов.
— Здесь Синтия, — говорит Грант, когда они возвращаются в столовую, — не хотите присоединиться?
— Это необходимо?
— Полагаю, да, — нервно хохотнул Грант. — Она заметила нас.
И верно, Синтия Лич уже машет им рукой. Это привлекательная молодая женщина из богатой нью-йоркской семьи, воспитанница колледжа Сары Лоренс. Возможно, именно в пику семье она недавно вышла замуж за Лича, местного преподавателя истории. Но брак их кажется вполне удачным. Энди худощав и бледноват, но не слабак; его темные горящие страстью глаза и гибкая фигура намекают на немалую сексуальную активность. Брак выбил его из привычной среды, но похоже, что усилия соответствовать уровню Синтии его увлекают. Устраиваемые ими приемы всеми одобряются уже потому, что кормят-поят там на деньги Синтии превосходно, Энди же любили всегда. Да и Синтия не так плоха, может, слишком увлеклась ролью аристократки на дне канавы — даже оттуда поучая всех свысока.
— Энди не пришел, — говорит Синтия, — поболтайте со мной.
Они усаживаются, и она оборачивается к Гранту:
— Ваша жена никогда меня не простит.
— Неужели? — Грант принужденно смеется.
— Она вам ничего не сказала?
— Ни слова!
— В самом деле? — Синтия озадачена. Потом оживляется. — Нет, она наверняка рассердилась на меня! Я ей сказала, что детей здесь одевают просто чудовищно.
— Думаю, она того же мнения. Она всегда так говорит.
— Они лишены детства, — продолжает Синтия, пропустив его слова мимо ушей, — это же будущие потребители! Избалованная мелюзга с накрашенными губами! В прошлом месяце я была в Мехико. Вот где глоток свежего воздуха. О, вы не поверите! Такие естественные детишки. Никаких капризов, никакой фальши, просто цветочки!
— Вопрос лишь в том… — начинает Грант, пытаясь возразить, но как раз поэтому так мямлит, что его едва слышно.
Синтия и не слышит.
— Но стоило нам этим вечером пересечь границу! Невозможно забыть! Я сказала себе: или мы, или эти люди сошли с ума. Они постоянно куда-то мчатся, словно в старой немой кинохронике. А хозяйка ресторана? Раньше я не задумывалась, но воистину черный юмор так их звать. Это же надо так улыбаться! И огромные меню, где нет ничего съедобного. А слуга с кухни, настоящий манекен — поставит стакан воды, слова не вымолвив! Глазам своим не веришь! Да, а на ночь мы остановились в ужасном новомодном мотеле. Кажется, ровно за минуту до нашего приезда его привезли откуда-то, может прямо с фабрики. Никакой индивидуальности, такие можно ставить где угодно. Я хочу сказать, после чудесных старинных отелей Мехико, каждый из которых нечто особенное, эти совершенно…
Грант делает новую попытку поспорить. Но мямлит еще тише. Даже Джордж ничего не понимает. Он делает здоровенный глоток кофе: такой нокаут на пустой желудок сродни хорошей дозе кайфа.
— Право, Синтия, дорогая! — слышит он свое смелое вступление. — Откуда вы взяли такую чушь?
Изумленный Грант фыркает. Синтия озадачена, но скорее позитивно. Она любит хорошую драчку; это разбавляет ее агрессивность.
— Честно, вы в своем уме? — Джордж чувствует, что его понесло, как по ветру воздушный шарик. — Боже, вы словно затхлая французская мымра, впервые оказавшаяся в Нью-Йорке! Они всегда твердят то же самое! Ненастоящие! Американские мотели? Но в том их сущность, номер в американском мотеле не есть комната в настоящем мотеле, если вам угоден этот жаргон, это просто комната, и точка. Сущность Комнаты. Символ образа жизни Америки в трех измерениях. И что требуется этому образу жизни? Дом с определенными параметрами, определенными удобствами, из определенных материалов — не более того. Все прочее ваша забота. Но ты скажи такое европейцу! Тут же умрет от ужаса… Правда в том, что наш образ жизни слишком суров для них. Здесь материальные блага сведены к простейшим удобствам. Почему? Да это же естественный первый шаг. Пока материальное не обустроено как следует, мысль не свободна. Звучит тривиально, но простейший из американцев это подкоркой чувствует. Европейцы говорят о бездуховности, а то и незрелости, чтобы нам, противникам индивидуального, романтически неэффективного вещизма ради вещизма, было пообиднее. Им дорог мертвый культ кафедральных соборов, первых изданий, парижских моделей и винтажных вин. Им надо неустанно долбить нас клятой пропагандой культуры. Если это им удастся, нам конец. Вот чем надо заняться Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности… Европа ненавидит нас за то, что мы тут хорошо устроились, загородившись рекламными щитами, словно пещерные отшельники. Спим в условных кроватях, едим условную пищу, радуемся условным зрелищам — вот причина их отвращения и ненависти, потому что понять нас они не в состоянии. Поэтому они вопят: это же зомби! Но им придется смириться с тем, что Америка может так жить — это прогрессивная культура, она на пятьсот или тысячу лет впереди Европы — или любой другой страны на земле, если уж на то пошло. Мы истинно живущие духовными ценностями существа. И потому мы как дома даже в условных наших мотелях. Только европейцы в шоке перед символическим, потому что они рабы материального…
За пару секунд до конца своего необузданного словоизвержения Джордж, словно парящий на большой высоте циркач, замечает входящего в столовую Энди Лича. Как кстати, какое облегчение! Запас энергии Джорджа уже на пределе, он самому себе верит с трудом. С ловкостью воздушного асса, он с верхотуры опускается в нужную точку. И будто из учтивости неподражаемо ловко замолкает в тот самый миг, когда Энди приближается к их столу.
— Я что-то пропустил? — ухмыляясь, спрашивает Энди.
ВЫСТУПАЮЩЕМУ под куполом цирка не дано скрыться за покровом опускающегося театрального занавеса, спасающего магию волшебства. Балансируя высоко под сводами на своей трапеции, он сверкает в пульсирующем свете, как настоящая звезда. Но на земле, лишенный света софитов, буднично доступный взглядам — хотя все уже глазеют на клоунов — он торопливо уходит мимо рядов по проходу. Ему никто не хлопает. Почти никто не провожает взглядом.
Вслед за безвестностью Джорджа охватывает желанная усталость. Приток жизненной энергии тихо иссякает, и он покорно сникает. Своего рода отдых. Внезапно старение на великое множество лет. Возвращается на парковку уже другой человек; окаменевшие плечи, неловкие скованные движения рук-ног. Опустив голову, приоткрыв рот на отупевшем застылом лице с поникшими к земле щеками, старик шаркает подошвами, занудно мыча себе под нос и время от времени протяжно-громко пукая на ходу.
ГОСПИТАЛЬ стоит высоко на отдаленном холме посреди пологих лугов и зарослей цветущих кустарников; он хорошо виден с автострады. Даже намекая проезжающим — народ, здесь конец пути — здание производит приятное впечатление. Открытое ветрам, оно множеством своих окон глядит на океан; отсюда виден мыс Палос-Верде, и даже остров Санта-Каталина в ясную зимнюю погоду.
И медсестры в регистратуре приятные. Они не пристают с вопросами. Если знаешь номер палаты, можно даже не спрашивать разрешения; просто идешь, куда надо.
Джордж решает сам подняться в лифте. На втором этаже кабина останавливается, и цветной медбрат вкатывает кресло с согбенной пациенткой. Ей на операцию, говорит он Джорджу, нам придется спуститься на первый, где операционные. Джордж из почтения предлагает удалиться, но молодой медбрат (такие сексуально мускулистые руки) не считает это обязательным, так что он остается, украдкой, подобно равнодушному зрителю на чужих похоронах, поглядывая на пациентку. Вероятно, она в полном сознании, но заговорить с ней было бы кощунством; жертва мысленно уже на пути к закланию, понимая и принимая участь свою с полным смирением. Симпатичные седые ее локоны определенно недавно завивали.
Вот эти двери; мысленно говорит Джордж.
Придется ли мне войти туда?
Ах, как корежит бедное тело при одном виде, запахе, близости этого места! Слепо оно мечется, съеживаясь, пытаясь сбежать. Да как они смеют вносить его сюда — отупевшее от их лекарств, исколотое их иглами, разрезанное изящными их ножами — какое немыслимое оскорбление для плоти! Даже вылеченное и отпущенное на волю, тело никогда этого не забудет и не простит. Никогда не будет прежним. Его лишат веры в себя.