Ломеева ходила мимо кабинета Мары – молодая, вся целая, с двумя грудями пятого размера, цокала каблуками. Она цокала нарочито громко, каждый удар отдавался в голове. Маре казалось, что в ее мозги заколачивают гвозди. Мара засовывала в рот платок, чтобы не стонать от боли.
В этот период я старалась навещать ее звонками. Но Мара не любила мои звонки. Она всю жизнь в чем-то со мной соревновалась, а болезнь как бы выбила ее из борьбы за первенство.
– Что ты звонишь? – спрашивала она. – Думаешь, я не знаю, что ты звонишь? Тебе интересно: умерла я или нет. Жива, представь себе. И работаю. И люблю. И прекрасно выгляжу. Я еще новую моду введу: с одной грудью. Как амазонки. Хотя ты серая. Про амазонок не слышала…
Я молчала. Я действительно мало что знаю про амазонок, кроме того, что они скакали на лошадях, стреляли из лука и для удобства снимали одну грудь.
– И еще знаешь, почему ты звонишь? – продолжала Мара. – Ты боишься рака. И тебе интересно знать, как это бывает. Как это у других. Что, нет? Ну что ты молчишь?
В данном конкретном случае мною двигало сострадание, а не любопытство, и я не люблю, когда обо мне думают хуже, чем я есть. У каждого человека есть свой идеал Я. И когда мой идеал Я занижают, я теряюсь. То ли надо кроить новый идеал, пониже и пониже. То ли перестать общаться с теми, кто его занижает. Последнее менее хлопотно. Но Маре сейчас хуже, чем мне, и если ей хочется походить по мне ногами, пусть ходит.
– Ну ладно, – сказала я. – Голос у тебя хороший.
Мара помолчала. Потом проговорила спокойно:
– Я умираю, Лариса.
Прошел год. Саша не приехал к Маре, а приехал Димычка. Он привез себя со своей загадочной душой, деньги, обезболивающие снадобья, которые сам сочинил в своих колбах. И двух котов в корзине – Мару и Кузю. Кузя вырос, и они с матерью смотрелись как ровесники. Димычка гордился Кузей. Это было единственное существо, которое он вырастил и поставил на ноги.
Мара нуждалась в заботе, но привыкла жить одна, и присутствие второго человека ее раздражало. Это был живой пример диалектики: единство и борьба противоположностей. Она не могла без него и не могла с ним. Срывала на нем свою безнадежность. А Димычка закрывал глаза: не вижу, не слышу.
Сомс ладил с котами, что наводило на мысль: а собака ли он вообще?
Когда наступали улучшения, начинало казаться: все обойдется. В самой глубине души Мара знала, что она не умрет. Взрываются звезды, уходят под воду материки. Но она, Мара, будет всегда.
В такие дни они ходили в театр. Однажды отправились в «Современник». Мара заснула от слабости в середине действия. В антракте люди задвигались, и пришлось проснуться. Вышли в фойе. Мара увидела себя в зеркало. Она увидела, как на нее цинично и землисто глянул рак. И именно в этот момент она поняла, что умрет. Умрет скоро. И навсегда. И это единственная правда, которую она должна себе сказать. А может, и не должна, но все равно – это единственная правда.
На второе действие не остались. Вернулись домой. В комнате посреди ковра темнел сырой кружок.
– Это твои коты! – закричала Мара и стала лупить котов полотенцем.
– Не трогай моих котов, это твоя собака, – заступился Димычка, загораживая своих зверей.
– Убирайся вместе с ними! Чтобы вами тут больше не пахло!
– Я уезжаю со «Стрелой», – обиделся Димычка.
Он сложил котов в корзину и ушел, хлопнув дверью.
Сомс подбежал к двери и сиротливо заскулил.
Мара пошла в спальню. Легла. Ни с того ни с сего в памяти всплыла та крыса из далекого детства, которая карабкалась по прутьям клетки от неумолимо подступающей воды. Всему живому свойственно карабкаться. Кто-то стоит над Марой с ведром. Вода у подбородка. Сопротивляться бессмысленно. Единственный выход – полюбить свою смерть.
Вдруг Мара увидела снотворное, которое Димычка оставил на туалетном столике. Без него он не засыпал. Мара схватила пузырек с лекарством и побежала из дома. По дороге вспомнила, что забыла надеть парик и туфли. Стояло жаркое лето. Ногам и голове было тепло. Мара бежала с голой головой, в японском халате с драконами. Прохожие оборачивались, думали, что это бежит японец.
Вокзал находился в десяти минутах от дома.
Состав был уже подан. Но еще пуст. Мара пробежала по всему составу, не пропустив ни одного вагона. Димычки нигде не было. Она медленно побрела по перрону и вдруг увидела Димычку. Он стоял против одиннадцатого вагона и смотрел в никуда. При Маре он не позволял себе ТАКОГО лица. При ней он держался. А сейчас, оставшись один, расслабился и погрузился на самое дно вселенского одиночества. Горе делало его тяжелым. Не всплыть. Да и зачем? Что его жизнь без Мары? Она была ему нужна любая: с предательством, подлостью, получеловек – но только она. Из корзины выглядывали круглоголовые коты.
Мара хотела позвать его, но горло забила жалость. Мара продралась сквозь жалость, получился взрыд.
– Димычка! – взрыдала Мара.
Димычка обернулся. Увидел Мару. Удивился. Брови его поднялись, и лицо стало глуповатым, как все удивленные лица.
– Ты забыл лекарство!
Мара бросила флакон в корзину с котами и тут же пошла прочь, шатаясь от рыданий, как в детстве, когда не хватило пяти копеек на билет в кино. Теперь ей не хватило жизни. Не досталось почти половины. Первые сорок пять лет – только разминка, первая попытка перед прыжком. А впереди прыжок – рекорд. Впереди главная жизнь, в которой у нее будет только ОДИН мужчина – желанный, как Саша, верный, как Димычка, и всемогущий, как Мойдодыр. С этим ОДНИМ она родит здорового красивого ребенка и воспитает его для светлого настоящего и будущего. Сейчас это уже можно. Время другое. И она другая. А надо уходить. Все кончилось, не успев начаться. А ТАМ – что? А если ничего? Значит, все… Навсегда. Навсегда…
Могилу после себя Мара не оставила. Она подозревала, что к ней никто не придет, и решила последнее слово оставить за собой. Это «я не хочу, чтобы вы приходили». Я ТАК решила, а не вы.
Мара завещала Димычке развеять ее прах в Ленинграде. Димычка не знал, как это делается. Мой муж объяснил: лучше всего с вертолета. Но где взять вертолет?
Димычка увез с собой урну, похожую на футбольный кубок. В один прекрасный день он ссыпал прах в полиэтиленовый пакет. Сел в речной трамвайчик и поплыл по Неве.
Осень стояла теплая, ласковая. Солнце работало без летнего молодого максимализма. Летний ветерок отдувал волосы со лба. И пепел, как казалось Димычке, летел легко и беззлобно.
Димычка рассеивал Мару, ее любовь, и талант, и электромагнитные бури. А люди на палубе стояли и думали, что он солит, вернее, перчит воду.
Но все это было позже.
А тогда она шла по перрону и плакала, провожая меня, вербу, Ломееву, Женьку Смолина, Мырзика, все свои беды, потому что даже это – жизнь.
Мара вышла в город. Перед вокзалом росла липа. Ее листья были тяжелые от пыли и казались серебряными. По площади ходили трамваи, на такси выстраивались часовые очереди. Липа стояла среди лязга, машинной гари, человеческого нетерпения.
А такая же, ну пусть чуть-чуть другая, но тоже липа растет в лесу. Под ней травка, зверьки, земляника. Над ней чистое небо. Рядом другие деревья, себе подобные, шумят ветерками на вольном ветру. Переговариваются.
Почему так бывает? Одна тут, другая там. Ну почему? Почему?
«А»…
Чистый лист. Я пишу: Александрова Марла Петровна. И обвожу рамкой. Памятника у нее нет. Пусть будет здесь. В моей записной книжке. Среди моих живых.
Иногда она мне снится, и тогда я думаю о ней каждый день, мысленно с ней разговариваю, и у меня странное чувство, будто мы не доспорили и продолжаем наш спор. И еще одно чувство – вины. Я перед ней виновата. В чем? Не знаю. А может, и знаю.
Я живу дальше, но все время оборачиваюсь назад, и мне кажется, что я иду с вывороченной шеей.
Звезда в тумане
Это произошло тринадцатого января. В старый Новый год. Вернее, произошло это раньше, но я ни о чем не подозревала. Как говорит в таких случаях моя дочь: ни ухом, ни рылом… Все стало известно тринадцатого января. Вас, наверное, интересует: что именно стало известно? То, что моя Подруга увела моего Мужа и я осталась без Мужа и без Подруги. Без дружбы, без любви и без семьи. Единомоментно.
Вы спросите: как я узнала? Очень просто. По телефону. В наш век все можно спросить и узнать по телефону. Мне позвонила моя Другая Подруга, которая поздравила меня со старым Новым годом и сообщила эту новость. Оказывается, все это время она дружила и с ней и со мной и все знала.
Официальная версия состояла в том, что мой Муж улетел в командировку. Оказывается, он ушел из семьи навсегда, но почему-то постеснялся об этом сказать… И не «почему-то», а по вполне понятным причинам. Любой бы постеснялся на его месте. Только некоторые стесняются и не делают. А он постеснялся и предал.
Я задохнулась в первое мгновение, как будто меня столкнули с моста в холодную речку в октябре месяце.
Второе чувство: полная мешанина в голове. Мои мозги перемешали большой ложкой. Или маленькой. Не важно.
А третье чувство – космическое. В грудь влетела шаровая молния и все там пережгла.
Хотите знать, что чувствует человек, когда его пережигают шаровой молнией? Это очень больно. И прежде всего думаешь: как бы сделать так, чтобы не было больно? И очень хочется выскочить в окно. Это самое простое. Окно рядом, этаж высокий. И никаких предварительных приготовлений. Все остальные случаи нуждаются в подготовке.
Я подошла к окну. На балкон намело снегу. Из снега торчали трехлитровые банки, которые я берегла неизвестно зачем. Все-таки банка – полезная вещь. Там же, на балконе, одно на другом стояли два старых кресла, которые тоже было жаль выкидывать. А вдруг пригодятся на даче, хотя дачи у меня не было и не предвиделось.
Балкон был маленький, заснеженный, весь заставлен хламом. Я подумала, что по нему будет холодно и тесно передвигаться босыми ногами и небезопасно. Можно раздавить банку, и осколок поранит ногу. Можно, конечно, выкинуться и с пораненной ногой. Однако этот факт меня задержал. Я разделась и легла в постель.
Внутри все гудело, как под высоким напряжением, и болело все, что когда-то в течение жизни было нездорово. Болело ухо – в грудном возрасте у меня был отит. Болело сердце – в детстве был ревмокардит. Болели все внутренние швы и спайки – в молодости был аппендицит. Болела голова – в зрелости, в последний период, объявилось давление. И это давление давило на череп изнутри.
Я перекатывала голову по подушке, как в бреду. Да это и был бред. Но я в нем все осознавала и понимала.
Я прошу прощения за излишние подробности в описании, но мне просто некому об этом рассказать. Я могла бы поделиться с Мужем, но он ушел к Подруге. Я могла бы поделиться с Другой Подругой, но она расскажет Подруге, и они обе будут хихикать в кулак. Я могла бы поделиться с дочерью, но не хочу вешать на нее свои взрослые проблемы. Я могла бы, в конце концов, поделиться с мамой, но она скажет что-нибудь такое, от чего я обязательно выскочу в окно. Например: «Я понимаю, что он от тебя ушел. Я только не понимаю, как он жил с тобой столько лет». Когда я защитила диссертацию и позвонила маме, чтобы сообщить радостную весть, она спросила: «А кто за тебя ее написал? Востриков?» Она не верит, что от меня может исходить что-то стоящее. Но ведь я – результат ее генов, любви и труда. Значит, она не верит в себя.
Да… так я о чем… Я лежала в бреду, в котором все понимала. Я понимала, что у меня забрали прошлое. Обрубили у моего дерева корни, а правильнее – ошпарили эти корни кипятком. У меня опозоренное настоящее. Мое настоящее выброшено на обозрение, как взорванная могила, когда на поверхность взлетает то, что должно быть сокрыто на три метра под землей. У меня отобрали будущее, потому что будущее варится из того, что сейчас. А мое «сейчас» – это швы и шрамы, которые горят и болят, как у солдата после войны. Притом война проиграна. Стало быть, как у немецкого солдата.
Не знаю, как солдаты, а генералы, бывало, стрелялись после проигранных сражений. Я скорее генерал, чем солдат, потому что без пяти минут доктор биологических наук и почетный член французского города Нура. Французы избрали меня за то, что я принимала участие, или, как сейчас говорят, «активное участие», в создании международного симпозиума биологов в городе Нуре. Городу это было лестно, а биологам – полезно собраться всем вместе и доложить о своих делах, а заодно посмотреть Францию.
Вы спросите: зачем мне это надо? Ответ прост и непритязателен. Я люблю свою работу. И хорошо ее делаю. Но мне надо, чтобы ВСЕ видели, что это хорошо. И мало того, что видели, а выразили бы вслух.
Сказали бы: «Молодец. Пять». А я бы потупилась, или зарделась, или то и другое, уж как получится.
Если бы Юрий Гагарин не сделал своего витка и был скромен – это совсем другое, чем он облетел вокруг Земли и был скромен. Исходные данные одинаковы: скромен и тут, и там. Но во втором случае ВСЕ это видят и знают.
Мой Муж, например, совершенно лишен тщеславия. Он человек двух-трех людей. Ему для равновесия с миром достаточно двух-трех близких человек. От пяти он уже устает. А целый город Hyp ему ни к чему. От целого города он бы просто сошел с ума.
То, что он делает, он делает хорошо, но ему достаточно знать это одному. У него нет комплексов. Ему не надо самоутверждаться.
Хотите знать, чем я занимаюсь?
Я создаю искусственное счастье.
Естественный вопрос: а что это такое? Объясняю: когда человек испытывает стресс или средней силы неприятность, в кровь выбрасывается гормон под названием адреналин. Это всем известно. Адреналин состоит из аминопептидов, белков, но не будем вдаваться в подробности, мы не на симпозиуме. Далее, когда человек испытывает счастье, в его кровь тоже выбрасывается гормон. Но вот какой? Неизвестно. Я занимаюсь тем, что пытаюсь выделить этот гормон счастья. Когда его формула будет найдена, то станет возможным создать аналог химическим путем, и тогда счастье будет продаваться в аптеках в таблетках и ампулах, рубль двадцать упаковка. Я назову этот препарат «Альбина». Счастье должно называться нежным женским именем.
Таблетка «Альбины» вместо шаровой молнии в грудь. Ушел Муж к Подруге – и очень хорошо.
Итак, на чем я остановилась?
А сейчас я перекатываю голову по подушке. Она тяжелая и звонкая от боли, в нее можно постучать, как в колокол, и она загудит. В груди прочно застряла шаровая молния, и я плавлюсь в собственных страданиях. Потом я перестаю перекатывать, но продолжаю плавиться. Я утыкаюсь лицом в подушку и плачу, но иначе, чем всегда. Так плачут в детстве, и во сне, и в ночь перед казнью. Самое мучительное то, что я не вижу конца. Так будет через час, и через сутки, и через месяц. Вытерпеть это невозможно. А прекратить возможно, если, например, не лениться, а встать с постели и выскочить в окно.
В этот момент открывается дверь и, топоча тяжело и бесцеремонно, как демобилизованный солдат, в комнату входит моя дочь Машка Кудрявцева, семнадцати лет. Машка вернулась со свидания во втором часу ночи и намерена сообщить своему жениху, что она уже дома и ей ничего не угрожает. И что она любит его так же, как полчаса назад, и даже больше.
Несколько слов о Машке: я люблю ее давно, еще до того, как она появилась. До того как я познакомилась с ее отцом. Я знала, что когда-нибудь будет Машка и она будет именно такая, а не другая. Честно сказать, я думала, она будет немножко похуже, потому что я тоже, как и моя мама, ничего путного от себя не ожидала. Машка Кудрявцева – нежная, хрупкая и благоуханная, как ландыш. У нее лицо совершенно маленькой девочки, и это детское личико налеплено на мелкую, как тыковка, головку. Головка приделана к тонкой, как стебель, шейке. А уже дальше шея примыкает к рослому, стройному, вполне семнадцатилетнему существу, и все это вместе называется Машка Кудрявцева. Движется она не прямо, а как-то по косой, и так же по косой летят за ней ее легкие волосы. И когда она входит в комнату, она вносит другой климат. Воздух вокруг нее смолистый и чистый, как в сосновом бору после дождя. Зубы у нее белые, крупные, кинозвездные. Она это знает и постоянно озаряется улыбкой, и такое впечатление, что ее семилетнее личико узковато для улыбки. Улыбка как бы вырывается за пределы лица.
Что касается ее внутренних данных, то у нее две ярко выраженные способности. Первая: способность к безделью. Она может весь день абсолютно ничего не делать, и это получается у нее с блеском. То есть что-то она, конечно, делает: стоит у окна или лежит на кровати, и ей совершенно не скучно. Она не перемогается от безделья, а чувствует себя в нем удобно и блаженно, как в теплом южном море. Я помню себя в ее годы: я постоянно куда-то стремилась и чего-то добивалась. А она никуда и ничего. Хотя надо смотреть не по истокам, а по итогам. Да, я добивалась. И добилась. Я без пяти минут профессор и почетный член французского города Нура. Но где этот Hyp? И где я? Я у себя на кровати, без прошлого, без настоящего, а впереди у меня одинокая больная старость. И это единственная правда, которую я могу себе сказать. Именно больная, так как все мои болезни возьмутся за руки и образуют вокруг меня дружный хоровод. И именно старость, потому что года имеют манеру идти вперед, а не стоять на месте. Так что, может быть, Машка права, следуя принципу «тише едешь, дальше будешь».
Вторая ее отличительная черта – это способность влюбляться до самозабвения, до потрясения всех основ. Костя – это ее четвертый по счету официальный жених. До него были: Митя, Петя и Витя. Их всех почему-то зовут на «тя». Все четыре «тя» хотели на ней жениться, и она каждый раз готова была выйти замуж, и я каждый раз бесцеремонно вмешивалась в эти перспективные отношения. И Машка каждый раз ненавидела меня и готова была прошить из автомата, если бы таковой оказался под руками. Но до истребления дело не доходило, так как на смену приходил очередной «тя».