Почему я вмешивалась? Объясню. Первый претендент по имени Митя был алкоголик или наркоман. Точно не помню. А может быть, и то, и другое. По утрам, просыпаясь в своем доме, он вместо гимнастических упражнений и чашки кофе пил портвейн. И я боялась, что он к этому же приучит мою дочь.
Второй, Петя, был с диагнозом. Не знаю точно каким, а врать не хочу. Раз в год он ложился в психиатрическую больницу, и его там лечили инсулиновыми шоками. После чего он выходил из больницы и искал себя в этом мире. Петина мама поощряла его дружбу с Машей. Она говорила, что Маша хорошо на него влияет. У Пети были длинные, до лопаток, белые волосы, которые он заплетал сзади в косу. Поперек лба он повязывал шнурок, как Чингачгук – вождь апачей, и ходил по городу с ковром на спине. Когда я спросила: «Почему вы носите на спине ковер?» – он ответил: «Мне холодно». Я вообще заметила, что сумасшедшие очень логичны и даже интересны.
Третий претендент на руку моей дочери, Витя, оказался взрослый, тридцатипятилетний мужик, который вообще поначалу не мог определиться, за кем ему ухаживать – за ней или за мной.
Последний, Костя, удачнее тех троих. Он не сумасшедший и не пьяница. Он язвенник. У него юношеская язва желудка, и она диктует ему свой режим, а режим навязывает положительный образ жизни. Объективности ради должна сознаться, что Костя производит очень приятное впечатление: он красив, интеллигентен, но это еще хуже. Ибо чем лучше, тем хуже. Машка – хрупкий ландыш среди зеленой травы жизни, и рано срывать этот цветок, тем более что ландыши занесены сейчас в Красную книгу. И любому, кто наклонится за моим цветком, очень хочется оборвать руки, а заодно и голову.
Телефон стоит в моей комнате, поэтому Машка вваливается ко мне во втором часу ночи, садится возле моего лица и, цепляя пальцем, начинает крутить диск. Я, конечно, не сплю, но ведь могла бы и спать, при других обстоятельствах.
Я поднимаю голову-колокол и спрашиваю:
– У тебя совесть есть?
– Он же волнуется, – поражается Машка. Она не понимает, как можно не понять таких очевидных вещей.
– Если он так волнуется, пусть провожает…
Но провожать – это, значит, два рубля на такси. Рубль в один конец и рубль в другой. А если не провожать – только один рубль, притом Машкин.
– А откуда у него деньги? – резонно возражает она.
И действительно, откуда деньги у двадцатилетнего студента Кости?
– Та, – отозвалась Машка в трубку. Это значило: «да», но от нежности и любви у нее обмяк голос и не было сил произнести звонкое согласное «д».
Совершенно не стесняясь моего присутствия, она разговаривает на каком-то своем, птичьем языке, и я узнаю в нем свои слова и полуслова. Этими же словами я ласкала ее маленькую и своего Мужа в начале нашей с ним жизни. Он называл это общение «тю-тю-тю». Теперь эти «тю-тю-тю» – моей взросшей дочери по отношению к какому-то язвеннику Косте. Она несколько раз сказала ему «та». Наверное, он интересовался, любит ли она его, а она, естественно, подтверждала: та. Потом стала пространно намекать, что купила ему подарок ко Дню Советской Армии. Костя, видимо, принялся выпытывать: какой именно? Машка лукавила: клетчатое, удобное…
Я знала, что она купила ему болгарскую фланелевую рубашку за семь рублей. Мне надоело это слушать. Я добавила:
– И пищит.
Машка тут же повторила:
– И пищит.
Костя на том конце провода вошел в тупик. Что может пищать? Кошка? Собака? Попугай? Но птицы и животные не бывают клетчатыми. Машка тоже оглянулась на меня с неудовольствием, видимо, была недовольна моей подсказкой и теперь не знала, в какую сторону двигать беседу.
– Кончай трепаться, – предложила я.
Машка быстро свернула свой убогий диалог. Попрощалась и положила трубку.
– Ляг со мной.
– Ага! – с радостной готовностью отозвалась Машка и в мгновение сняла джинсы и пуловер.
Улеглась рядом, и в свете луны был виден прямой угол ее семнадцатилетнего плеча.
– Ты плачешь? – спросила она с удивлением. – Чего?
– Я разошлась с Подругой. Она меня предала.
Машка помолчала. Подумала. Потом серьезно спросила:
– Ты видела, что у моих белых сапог отлетел каблук?
Я не поняла: при чем тут каблук и моя драма? Потом догадалась, что Машка хочет провести аналогию. Куда следует девать сапог без каблука? Отнести в починку. А если починить уже нельзя, то надо выбросить такой сапог на помойку, забыть. И так же поступить с предавшим нас человеком. Сначала попытаться починить отношения. А если это невозможно – выкинуть на помойку памяти. И обзавестись другой обувью.
– Видела? – переспросила Машка.
– Ну?
Я нетерпеливо ждала аналогии. Моя раскаленная душа ждала хоть какого-нибудь компресса. Но аналогии не последовало. Просто от сапога оторвался каблук и следовало купить новый.
– Мне нечего надеть, – заявила Машка.
– У тебя красные есть.
– Они теплые. А скоро весна. Я совершенно, совершенно без обуви. Какая-то ты, мама…
– Ты что, не слышала, что я тебе сказала? – обиделась я.
– Про что?
– Про Подругу.
– Ну и что? А зачем она тебе? Вы же, по-моему, давно разругались.
– Мы не ругались.
– А тогда чего она перестала ходить? То ходила, а то перестала…
Я вдруг сообразила, что она действительно с некоторых пор перестала звонить и появляться. Но я была так занята, что не обратила внимания на этот фактор. Не придала значения.
– Ладно, – сказала я. – Иди к себе.
Она затаилась. Притворилась, что засыпает и ничего не слышит. Ей хотелось спать со мной. Лень было вылезать. И холодно. Все-таки она была еще маленькая.
– Иди, иди, – потребовала я. – Не выспимся обе.
Я стала сталкивать ее со своего широкого дивана, но она держалась крепко, будто вросла. Я энергичнее принялась за дело, и мне удалось сдвинуть ее на самый край. Но она поставила руку на пол, создав тем самым дополнительную точку опоры, и укрепила свои позиции. Пришлось перегнуться через нее и отодрать руку от пола. Кончилось тем, что мы обе рухнули на пол. Далее я вернулась на диван, а Машка пошла в свою комнату, подхватив джинсы и пуловер.
Я закрыла глаза, слушала звук ее шагов, скрип раскрываемой и закрываемой двери, стук упавшего стула, случившегося на ее пути. И все эти звуки, скрипы и стуки наполняли меня приметами жизни. Раз я это слышу, значит, я есть. Возня и звуки как бы вернули меня с балкона на диван. Стучало и передвигалось по комнатам мое прошлое. Мои предыдущие семнадцать лет. Значит, нельзя отнять прошлое целиком. Что-то все же остается, и это «что-то» не эфемерно, а имеет очертания: руки, ноги, голову, голос.
Я заснула. И спала хорошо.
Странно, но в этот самый черный день моей жизни я спала хорошо.
День второй
Этот день можно назвать так: черная пятница. Пятница, будь она черная, серая или розовая, – будний день, а значит, я должна идти на работу.
Я встаю, как всегда, и так же, как всегда, собираюсь в свою лабораторию.
У меня две проблемы: как себя вести и что надеть. Первый вариант: я веду себя оптимистично и жизнерадостно, оживленно беседую с коллегами и смеюсь в подходящих, естественных случаях. Таким образом, я делаю вид, что ничуть не огорчена. Более того, довольна и даже счастлива. И это видно по моему поведению.
Второй вариант: я грустна и подавлена. Всем своим обликом взываю к сочувствию. Но среди моих коллег немало завистников. Зависть – распространенное и в чем-то даже прогрессивное явление, так как движет общество от застоя к прогрессу. Городок Hyp помимо почестей, твидового костюма и белых замшевых сапог одарил меня завистниками. Пожалеть не пожалеют, а уважать перестанут.
Итак: первый вариант нарочит и безвкусен. Второй – унизителен и бесперспективен. Следует придумать третий вариант – промежуточный между первым и вторым. Не веселая и не грустная. Обычная. Нужно только чуть-чуть, самую малость увеличить дистанцию между собой и собеседником. Держать коллектив на расстоянии вытянутой руки.
Вторая проблема: что надеть.
Я могу явиться во всем блеске, молодой и шикарной – относительно молодой и относительно шикарной, но все же достаточно убедительной, чтобы все сказали: где были его глаза, когда он менял то на это? Вернее, это на то.
Я подхожу к зеркалу. У меня выражение птицы, которой хочется пить, а ей не дают, и похоже, она скоро отбудет из этого мира. Рот полуоткрыт. Глаза полузакрыты. Все нутро как будто вычерпали половником для супа, а туда ведрами залили густую шизофрению. Болит голова. Хочется не жить. Это другое, чем умереть. Просто вырубить себя из времени. Однако вырубить нельзя. Надо идти на работу.
Я сажусь к зеркалу и начинаю создавать себе цвет лица. На это уходит довольно много времени. Я крашусь французской косметикой, которую продают в наших галантереях, и думаю о факторе исповеди и исповедника. Раньше человек являлся в церковь, проходил в исповедальню, опускался на колени перед бесстрастным, справедливым исповедником, как бы представителем Бога, и там, скрытый от глаз и ушей, исповедовался во всем, очищал свою душу. А исповедник отпускал грехи, давал необходимые советы, и человек уходил очищенный и просветленный, сняв с души всю копоть. Профилактика души.
В наше время роль исповедника выполняют друзья и знакомые. Я, скажем, раскрываю свою душу Подруге. Она на другой день рассказывает мои тайны Другой Подруге. Другая Подруга – Своей Подруге, и вот уже пошла по городу гулять моя жизнь, обрастая, и видоизменяясь, и превращаясь в сплетню, пущенную тобою же. А если не быть откровенным – как очистить душу? И вообще какой смысл тогда в общении, если не быть откровенным?..
Я кончаю краситься и смотрю на результат своего труда. Моя мама в этом случае сказала бы: разрисованный покойник.
Первой мне в коридоре попадается Сотрудница. Она останавливается и задает несколько вопросов, касающихся документации. Я отвечаю и при этом ищу в ее глазах второй смысл. Но никакого второго смысла нет и в помине. То ли она не знает, то ли ей все равно. Второе меня устраивает больше. Равнодушие бывает полезнее и целительнее, чем сострадание.
Сотрудница слушает меня внимательно и с почтением. Я ученый, а в стенах института только это и имеет значение. В стенах научного учреждения реализация личности важнее, чем женская реализация. Сотрудница стоит передо мной собранная, дисциплинированная, как в армии, и я уверена в ней почти так же, как в себе: не перепутает, не опоздает, не забудет. Я вообще заметила, что женщины работают лучше, чем мужчины. В нашем институте, во всяком случае…
Потом я сворачиваю к заву. Надо решить несколько вопросов.
Секретарша смотрит на меня, как на Мону Лизу – Джоконду, пытаясь постичь, в чем ее секрет, почему всему миру нравится эта широкая, скорее всего беременная, большелобая мадонна без бровей.
«Знает», – поняла я и мысленно выставила руку для дистанции.
– Можете взять зарплату, – сказала Секретарша и стала отсчитывать деньги.
Я заметила, что дверь к заву плотно закрыта. Значит, заперлись и выпивают в честь старого Нового года. Есть у нас такая традиция – отмечать все советские и церковные праздники. Значит, выпивают, а меня не зовут. Интересно – почему? Потому что там Подруга и они не хотят нас совмещать? Как правило, она приходит на все посиделки, и почему бы ей не прийти и в этот раз? Она ведь тоже может захотеть повести себя так, будто ничего не произошло. А может быть, и Муж там. Почему бы им не прийти вместе, если есть возможность не разлучаться.
Я почувствовала, как мое душевное напряжение переходит в физическое и у меня от физического напряжения вытаращились глаза. Мне хочется уйти, а Секретарша считает мелочь, ей нужно набрать восемьдесят три копейки.
Из дверей выглядывает зав, видит меня и тут же скрывается обратно. Я заставляю себя остаться на месте. Забираю зарплату. Спокойно выхожу. И спокойно отправляюсь в свою лабораторию. «С Новым годом, товарищи, с новым счастьем».
До сегодняшнего дня моя лаборатория казалась мне святым местом. Обиталищем доктора Фауста. Но сейчас я вижу, что это просто захламленный чулан.
Работать не хочется. Хорошо было бы сейчас войти в кабинет к заву, мило улыбнуться и сесть за стол. И даже поднять бокал, поздравить «молодых». Потом достать из сумки маленький хорошенький револьверчик (его нет, но хорошо бы), направить прямо на него и деликатно спросить: «Как ты предпочитаешь? В спину или в лоб?»
И посмотреть в его глаза. Вот это самое главное. Посмотреть в глаза: как они, замечутся или, наоборот, застынут? Ибо ни в спину, ни в лоб ему не хочется. А я буду улыбаться любезно и целить метко.
А как поведет себя Подруга? Она или прикроет его, или прикроется им, в зависимости от того, кого она больше любит: его или себя.
А дальше что? Предположим, я его убью, ему будет уже все равно: где я и что со мной. Подруга утешится довольно скоро, она не из тех, кто, как донна Анна, будет рыдать, упав на могильную плиту. И ее новый муж будет носить ей картошку с базара. А я, значит, по тихим степям Забайкалья, где золото роют в горах… Очень глупо.
Я вздыхаю из глубины души. Достаю свои смеси и взвеси и начинаю исследовать. Провожу биохимический анализ. Работать не хочется. Я работаю через отвращение, но заставляю себя делать то, что положено на сегодняшний день по программе. Я просто не могу этого не сделать. Потом потихоньку втягиваюсь и как бы вырубаюсь из времени. Я – сама по себе, а время само по себе течет, отдельно от меня. Я его не чувствую. А поскольку в свете последних событий мое время – боль, то я почти не чувствую боли. Я существую как под наркозом, но не общим, а местным. Я все вижу, все понимаю, и мне больно. Но боль тупая. Ее можно терпеть.
Когда я искала свою дорогу в науке, у меня были единственные туфли: розовые с белой вставкой. Легко догадаться, что туфли были летние, но носила я их зимой, чтобы выглядеть стройнее. Сколько километров отстучала я каблучками, пока нашла свою дорогу. Потом, позже, когда я выбивала эту лабораторию, сколько стен пришлось прошибить лбом, кулаками, слезами. Я, как эмбрион, прошла все стадии становления личности: поиск себя, утверждение, подтверждение. Правда, на последней стадии у меня увели Мужа. Теперь Дело есть, а Мужа нет. Но Дело все же осталось. Сначала я тащила его за шиворот. Теперь мы идем с ним рядом. А через какое-то время Дело уже само возьмет меня за руку и поведет за собой. Будет работать на меня. Значит, у меня есть Будущее. И нечего прибедняться. И не надо преуменьшать. Это так же порочно, как преувеличивать.
Открывается дверь. Входит мой аспирант Гомонов, на его лице написано отвращение к жизни: то ли перепил, то ли недоспал. А скорее всего и то, и другое.
– Вы принесли главу? – спросила я.
– Нет. Я забыл.
– А зачем вы пришли? Сказать, что забыли?
Гомонов мнется. Я вижу, что он врет. Он не забыл, он не сделал. Я бы выгнала его, но он способный. Просто он любит жить.
Я смотрю на него. На лице отвращение, но туфли на ногах – безукоризненные.
– Что вы стоите? – спрашиваю я.
– А что делать? – удивляется он.
– Идите домой и принесите.
Гомонов стоит в нерешительности. Потом выходит как-то боком. Интересно, что он предпримет?
…А может быть, убить ее? Но тогда он женится на Другой Подруге. Ко мне он не вернется. Он женится на Другой, а я по тихим степям… Так что этот вариант тоже не подходит.
Я помещаю каплю на стеклышко. Стеклышко устанавливаю под микроскоп и заглядываю в другой мир. Я легко разбираюсь в этом другом мире, как музыкант в партитуре, как механик в моторе, как врач в организме. И мне там интересно.
Снова открывается дверь, входит Секретарша.
– Мы закрываемся, – говорит она мне.
Я смотрю на ее личико, гладенькое и овальное, как яичко, и догадываюсь, что прошло восемь часов рабочего дня.
– А там кончился праздник? – бесстрастно спрашиваю я.
– Какой праздник? – Секретарша искренне вытаращивает глаза.
– Ну, Новый год…
– Где? – не понимает она.
– У зава.
Секретарша смотрит обалдело, потом предлагает:
– Нинуля, поставьте градусник…
– Нина Алексеевна, – поправляю я, держа Секретаршу на вытянутой руке, однако понимаю, что мое раскаленное воображение подсунуло мне сей сюжет. Ни Мужа, ни Подруги здесь не было и в помине. Да и в самом деле, что они здесь забыли? Если только меня…
Секретарша выжидательно смотрит, как бы выпрашивая глазами билетик на сочувствие. Но я не пускаю ее даже на галерку своей души.
Я закрываю микроскоп. Запираю в стол бумаги. Смотрю на часы. От пятницы остался довольно короткий хвост, так что можно сказать, что свой второй черный день я прожила под наркозом Дела. Под прикрытием Будущего.
Суббота
Суббота начинается со звонков.
Звонки делятся на деловые и личные. Личные – на тех, кто знает, и тех, кто не знает.
Те, кто знает, подразделяются на две категории:
1. Ругают Мужа и называют его подлецом.
2. Ругают Подругу и называют ее проституткой. При этом интересуются: «А она молодая?», давая понять тем самым, что я не молодая. Я отвечаю, что мы ровесницы. Тогда там удивляются и спрашивают: «А куда же ты смотрела?»
Известно куда. В микроскоп.
Я могла бы не согласиться с собеседником, не принять сочувствия.
А могла бы принять сочувствие и расслабиться, сказать, что я не ем, и не сплю, и не могу ни о чем больше думать. Но я не делаю ни первого, ни второго. Я выбираю тактику Кутузова после Бородинского сражения.
Когда Наполеон проснулся и решил продолжать бой, вернее, он решил это накануне, то увидел, что воевать не с кем. Неприятеля нет.
Кутузов построил свои войска и до того, как Наполеон проснулся, увел их с поля боя в неизвестном направлении (неизвестном для Наполеона, естественно).
Наполеон пожал плечами и пошел себе на Москву. Занял Москву и по этикету тех лет стал ждать парламентеров (возможно, они назывались иначе). Побежденные должны были оказать уважение победителю. Так полагалось. И, может быть, даже устроить бал в его честь. Но ничего похожего. Никаких парламентеров, никаких балов. А Москва горит. Есть нечего. Винные погреба нараспашку. Войско перепилось. Наполеон великодушно предложил царю перемирие, но царь мириться отказался, причем в очень грубой, невежливой форме. И мириться не стал. И воевать не намерен. Совсем уж ничего не понятно. А Москва горит, а солдаты пьют. А тут еще ударили холода, надо бы домой, а до дома далеко. И чем все кончилось для французов – не мне вам рассказывать. Этому в школе учат.