В жизни Ванды, не считая двух или трех мимолетных случайных связей, было четыре продолжительных и глубоких романа, к которым можно было бы приклеить этикетку «любовь». Дзевановский был четвертым. Ни с одним из предыдущих, за исключением, пожалуй, Щедроня, она не преступила границ близости, так как ее это не интересовало. Что же касается Марьяна, то она желала, чтобы интимность ограничивалась исключительно духовной и сексуальной сферой. Это придавало их отношениям некоторую возвышенность, необычность и оторванность от распространенной романтической ширмы.
Марьян не был ревнивым, по крайней мере, не выказывал этого, если замечал, что у кого-то были более интимные намерения по отношению к ней, и со своей стороны не давал поводов для ревности. Он всегда был в распоряжении Ванды, за исключением периодов хандры, когда она решала оставить его наедине с его апатией. Обычно прежде чем прийти, она звонила ему. Если он говорил, что ему бы не хотелось навязывать ей свое общество, она знала, что это хандра, и звонила на следующий день.
В тот день 27 июня (она хорошо запомнила дату, так как это были именины профессора Веллера) разговор с Дзевановским по телефону показался ей странным и подозрительным.
— Сегодня не могу, — сказал он каким-то раздраженным или растерянным голосом. — Извини, пожалуйста… Утром позвоню…
— Хорошо, — резко оборвала Ванда и положила трубку.
Она не предполагала, что это незначительное событие может вывести ее из себя. Ее подозрения получили реальное воплощение. Существование другой женщины было уже не интуитивным предчувствием, а фактом. Напрасно Ванда старалась успокоить свое возмущение ранее используемыми аргументами, напрасно пыталась взять себя в руки. Дзевановский был мерзким лицемером. Он обкрадывал ее самым бессовестным образом. Ведь мог же прямо сказать… И неужели он думал, что она старалась бы удержать его хотя бы секунду, его, который, обладая такой женщиной, как она, женщиной, желанной многими, женщиной, пятки которой не стоят все эти куры и гусыни, мог совершить нечто подобное!..
— Негодяй, обманщик, просто обычный самец, лицемер! — кусала она губы.
Дверь открылась, и появился Щедронь.
— Мне показалось, что ты звала меня, — сказал он.
Она пожала плечами.
— Вовсе нет.
Он с минуту стоял, с глупым выражением присматриваясь к ней, затем спросил сочувствующим тоном:
— Вандусь, что с тобой? Какие-нибудь неприятности?
— Так что из этого? — язвительно бросила она.
— Я не могу тебе помочь?
— Можешь… пожалуй, — заколебалась она, — но ты не справишься с этим.
— Но все-таки рискну, — полушутя сказал он.
— Ты смог бы убить? — она смотрела на него холодно.
Он рассмеялся и щелкнул пальцами:
— Смотря кого.
— Того, кто меня обидел… оскорбил…
— Ага!.. — сообразил он. — Нет, моя дорогая. Это было бы напрасное усилие. Этого кого-то я, может быть, давно бы уже убил, потому что он оскорбил меня, и убил бы его без всяких церемоний, если бы не чувство бесцельности этого поступка: на место одного пришел бы следующий.
Он махнул рукой и, уходя, задержался в дверях:
— Задумайся над этим, и ты станешь меньше принимать к сердцу такие обиды и оскорбления.
Щедронь не понимал ее, никогда не понимал. Он всегда был таким толстокожим, а его любовь — лишь животным инстинктом.
Нет, он совершенно прав: ей следует презирать того другого.
Она подтянула под себя ноги и забралась в угол кресла. Она чувствовала себя загнанной в этот угол жестокой несправедливостью судьбы! Ведь может быть и просто несправедливость… Дзевановский сделал бы ироническое замечание о стиле. Лицемер! И почему, собственно, литературный язык должен быть вульгарным, упрощенным? Она так любила пользоваться метафорами. Ведь пишется же не для извозчиков. Марьян просто обеднил ее стиль. Из-за него она постоянно мучится над тем, чтобы убрать прилагательные и сравнения. Он вообще черствый. И где же последовательность: он восторгается Гомером, но ведь Гомер — это сплошные прилагательные и метафоры. Сам одной статьи слепить не может, а выступает в роли арбитра. Возможно, за ее спиной говорит, что это он вдохновляет ее, что без него она ничего бы не написала…
Нет (она отказалась от этой мысли), он этого не сделает, хотя бы потому, что у него нет никого достаточно близкого.
И внезапно пронеслась мысль: он же обманывает ее, просто изменяет ей с какой-то другой. Та, другая, вероятно, знает о их связи, потому что об этом знает вся Варшава. Идиотка! Наверное, лопнет от гордости, что увела любовника у Щедронь. А может, Марьян рассказывает сейчас о ней, и они вместе смеются? Ах, подлый! Только мужчина способен на такую подлость. Правда, женщины есть еще хуже. Как она презирала их! Не только ту, которая сейчас бессовестным образом навязывается чужому любовнику, но и всех. Самки! Может, она осмелилась надеть и ее пижаму? Такие способны на любую низость.
— Можно ли подавать ужин? — приоткрыла дверь служанка.
Ванда потерла кончиками пальцев виски:
— Я плохо себя чувствую, не буду есть.
— А пан?
— Так спроси его. Откуда я могу знать. И прошу оставить меня в покое.
Однако усидеть на месте она не могла. Встав, она выглянула в окно. Фонари светились каким-то бледным, приглушенным светом. Небо было затянуто тучами. Похоже было на дождь. Несмотря на это, она решила пройтись. Прогулка именно в такую серую погоду поможет ей отвлечься. Такое времяпрепровождение — сидение в четырех стенах, точно затравленный зверь, закисание в собственной обиде — ни к чему хорошему не приведет, оно лишь пагубно влияет на уголки губ и глаз. У людей, часто предающихся переживаниям в одиночестве, в дальнейшем лицо приобретает выражение, которое Калманович определяет как «индюшка долоросса». Да и, собственно, нашла о чем беспокоиться! Щедронь прав, что она найдет себе, даже не найдет, а просто выберет такого мужчину, какого захочет. Это ей ничего не стоит.
Она оделась и, уходя, заглянула в комнату мужа. Он что-то писал, покусывая погасшую папиросу. Его голова была смешно наклонена в сторону, а правое плеча вздернуто. Он выглядел горбуном.
— Я выйду, — объяснила она. — А ты… ты в своем психологическом самоанализе мучительно банален.
— Я?.. Да. Не умею искать проблем. Смотрю на вещи просто, — ответил он, не отрывая глаз от бумаги.
— Простота не должна быть невежеством, — процедила она сквозь зубы. — Ты беспредельно толстокож.
— Согласен, — кивнул он головой.
— До свидания.
— Возьми зонт. Похоже на дождь.
Она и сама собиралась сделать это, но сейчас она злилась на мужа, на его предложение взять зонт. Он игнорировал ее переживания, ее душевные кризисы. Он умел лишь заботиться время от времени, чтобы она не промокла и чтобы у нее не начался катар.
На улице на нее повеяло отрезвляющей свежестью. Так очень легко простыть. Вот если бы у нее началось воспаление легких и она бы боролась со смертью!.. Это было бы достойной карой для Дзевановского, Щедроня и для всех остальных эгоистов.
А впрочем, что ей до них? Пока она существует, пока представляет определенную часть действительности, до тех пор они считаются с ее присутствием. Если бы ее не стало или если бы она неизлечимо заболела, самым банальным образом в мире они забыли бы о ней.
— Еще один номер вычеркнут, — как говорил Ян Камиль Печонтковский, встречая погребальное шествие.
Никто бы не оплакивал ее. Мать ходила бы в трауре, но, в сущности, была бы рада, что «позор семьи» ушел в вечность. Чтобы сделать эту вечность для «позора» более приятной, она заказала бы, вероятно, несколько панихид. А почтеннейший Куба покрякивал бы только и ворчал о том, что «это» должно было плохо кончиться. Под «этим» подразумевалась ее жизнь, ее понимание жизни… Но разумнее ли, правильнее ли понимает ее он? А Дзевановский? Тот даже на кладбище не пошел бы. Брезгует. Патетический трюизм и только, потому что кто может не брезговать смертью? Словом, никто, абсолютно никто не почувствовал бы, что ее больше нет. Только Щедронь, но он не в счет. Вот иное дело, если бы у нее были дети, сын или дочь, а лучше сын. Он бы не забыл никогда.
— У меня должен быть сын, — прошептала она с убежденностью и одновременно подумала, что постоянно пытается убедить себя в потребности материнства, когда встречается с чем-то неприятным.
На следующий день она уже трезво взглянула на события. Несколько месяцев деформированная фигура, мешки под глазами, обмороки, потом роды, боль, мучения, писк ребенка, мокрые пеленки и набухшая грудь… Это хорошо для животных, которые не понимают хитрой уловки природы, когда за минуту блаженства требуется платить длительным периодом мучения и унижением, потому что унизительно быть орудием природы, автоматом, в который бросается хотя бы случайная монета, а тот должен, хочет он этого или нет, просто должен выполнить свое механическое задание. Именно поэтому, как верно утверждает Шавловский, у нас есть душа, чтобы не зависеть от природы. Душа создала цивилизацию, а что такое цивилизация, если не комплекс средств, противодействующих природе? «В таком случае почему, когда мы усмиряем водопады, — писала она недавно в одной из статей, — когда регулируем свободное течение рек, когда строим дома, защищающие от атмосферных влияний, когда устанавливаем громоотводы, почему тогда цивилизация должна быть чем-то возвышенным, а когда мы хотим с ее помощью сделать независимым наше тело от нежелательных функций природы, цивилизация должна отступить с покорным страхом?»
Нужно не иметь и тени здравой логики, чтобы думать иначе! И Ванда действительно не могла понять тех, кто с такой ожесточенностью выступал против нее и против всей «Колхиды» в защиту бессмысленного почитания законов природы. Были среди них и люди образованные, способные в других вопросах мыслить последовательно. Исповедуя, например, христианство, они не могут отрицать, что нарушение законов природы, нарушение инстинктов, постов, сексуальная воздержанность, подставление щеки или мученичество исходят из духа человека, а душа тем выше устремляется, чем больше может сделать независимым человека от его животной натуры. Отрицание этого только доказывает их коварство.
Дзевановский, кто в самых простых вещах находит глубину и многогранность, утверждал, что и сопротивление оппонентов исходит из духа…
— Ах, ну какое мне дело до всего этого, — произнесла она громко.
В одиночестве она брела по мосту Понятовского, по середине которого двигались трамваи, как «длинные фонари, заполненные насекомыми, слетающимися на свет». Внизу лежала черная и неподвижная Висла. По берегам виднелись освещенные террасы яхт-клубов.
Она медленно повернула в сторону города. Прошла по Новому Свету, миновала Ординацкую и вышла на Свентокшискую.
«Значит, так, — призналась она себе, — да, иду взглянуть на его окна. Ни он, ни кто-нибудь другой не заметит этого, а я должна. Должна, потому что это сильнее меня».
Всю дорогу после выхода из дому она прогоняла эту назойливую мысль. Стыдилась ее. Ходить, как влюбленная швея, к дому неверного любовника? Ну хотя бы с каким-то конкретным намерением, но у нее не было никакого. Просто «ее тянуло», неизвестно зачем и почему. Не было же у нее в сумочке ни револьвера, ни бутылочки с серной кислотой! Только этого еще не хватало!
Она рассмеялась.
Ну вот, уж и готова уговорить себя, что он мне действительно дорог, что без него мне и не жить. Что за глупость, что за идиотизм!
Однако она шла дальше, шла все быстрее, с растущим внутри презрением к себе, с невыносимым чувством унижения.
Два окна на первом этаже, два хорошо знакомых окна слева от балкона были открыты и темны. Легкое дуновение ветра колыхало белые занавески.
Ванда так была подготовлена к опущенным шторам и цветному освещению, а может, даже и к теням, двигающимся в окнах, что остановилась неподвижная и беспомощная. Если бы случилось так, как она предполагала, она тоже не знала бы, что ей делать, но сейчас была просто поражена: их не было, вышли.
Во всяком случае, стоять на краю тротуара в такую пору было бессмысленно. Самым разумным было бы вернуться домой, но тогда пришлось бы отказаться от идеи узнать что-нибудь определенное, а сейчас ей необходимо было узнать все, ибо иначе она не нашла бы и минуты покоя. Поэтому оставалось лишь ждать Марьяна. Разумеется, они вышли вместе, и он пошел ее проводить. Значит, должен вернуться. Однако на улице ждать его она не могла. Собственно, служанка ее хорошо знает и, наверное, не будет иметь ничего против, если она подождет в его комнате.
Не колеблясь более, она вошла в калитку, быстро поднялась по ступенькам крыльца и нажала кнопку звонка. Прошло довольно долго, пока появилась служанка.
— Пан Марьян дома? — спросила Ванда.
— Мне кажется, вышел, но я сейчас посмотрю.
Ванда вошла за ней в прихожую и сказала:
— Если его нет, я подожду. У меня важное дело.
— Прошу вас, я только зажгу свет, — ответила служанка.
— Спасибо.
Ванда вошла и потянула носом, но никакого запаха не было. При открытых окнах ничего удивительного. Однако, не успев еще изучить взглядом комнату, что-нибудь заметить, она уже не сомневалась, что ее подозрения были обоснованны.
Только спустя какое-то время она заметила, что книги уложены, что ее пижамы нет на обычном месте, что на столике лежат апельсиновые корки и кожура бананов, а постель измята. Вероятно, она застилала ее, но сделала это наспех, не так, как застилали обычно.
— Подлый! Подлый! — повторяла Ванда в крайнем возбуждении.
Ей пришла в голову мысль, что следовало бы просмотреть бумаги, заглянуть в ящики. Наверняка найдет какое-нибудь письмо, фотографию или что-то такое, что дало бы ей в руки ощутимое доказательство измены. Сейчас она вовсе не задумывалась над тем, зачем ей понадобилось бы это доказательство. Ей хотелось только убедиться самой, но все же, отодвигая ящик стола, она задумалась.
Нет! Это было бы вообще глупо. Бросить ему в лицо такое доказательство было бы равносильно признанию, что рылась здесь, что… Нет.
У нее дрожали руки. Она, конечно, не сделает этого. Она села на неудобном стуле у двери, как бы обозначив свое присутствие. Пусть бы увидел, что рылась, что способна на все, но что дальше? Пожмет плечами и может сказать: «Напрасно утруждала себя. У меня действительно есть другая, а с тобой я расстаюсь. С меня хватит».
Кровь бросилась в лицо Ванды. Этого она не пережила бы. Этого не смогла бы простить. Чтобы ей, ей, Ванде Щедронь, кто-нибудь мог дать такую отповедь! Э, нет, сейчас она уже знала, что сделает: она порвет с ним, порвет сейчас же. Она даже вида не подаст, что догадывается о чем-нибудь, что подозревает об измене. Разрыв должен исходить от нее, причиной разрыва не может быть никто другой, в том числе и он сам: просто наскучил ей, надоел — и только. Она ему скажет:
— Я пришла тебе сообщить, что не имеет смысла продолжать наши отношения.
Он, разумеется, изобразит удивление и сожаление, хотя, может, и действительно будет жалеть. Он не спросит почему, лишь будет всматриваться в ее глаза своими интеллигентными нежными глазами.
— Прощай, Марьян, — она протянет ему руку, — мы провели вместе немало приятных минут.
И еще добавит с пренебрежением:
— На протяжении какого-то времени мы оказывали друг другу мелкие услуги, удовлетворяя взаимные чувства. Веди себя хорошо, а мне будет приятно время от времени встретиться с тобой.
Так будет лучше всего, уговаривала она себя, лучше всего. Не дать ему почувствовать, что хотя бы па секунду придавала какое-нибудь значение их роману, что догадывалась об измене.
Взяла себя в руки она довольно быстро и, пересев в кресло, ждала. Прошло десять минут, четверть часа, полчаса.
— Ах, подлый, подлый, — прошептала она сквозь сжатые зубы, поглядывая на часы.
Она не могла здесь ждать вечно, но и уйти тоже не могла: весь план был бы нарушен. Ее присутствие после этого разговора по телефону можно будет объяснить только чем-то очень важным: например, разрывом. Если уйдет и служанка скажет Марьяну, что она была здесь и ждала, то она будет осмеяна и унижена в его глазах. Можно было бы написать записку, но тогда он может подумать, что она вообще не собиралась порвать с ним, а решение такое приняла здесь — из ревности…