Счастье Анны - Тадеуш Доленга-Мостович 11 стр.


— Речь идет не о доброй вере, а о хорошей работе, — говорил Шавловский.

— Ни одно человеческое дело не может быть совершенством, — утешал Ванду Ян Камиль Печонтковский, один из аргонавтов, известный художник и декоратор.

И Ванда оставалась на посту. Несмотря ни на что, она верила в справедливость дела, а сомнения оставляла в стороне.

— В этом мое преимущество перед противниками, — говорила она Дзевановскому. — Я свободна эмоционально по отношению к провозглашаемым мною взглядам.

А взгляды ее были ясными, простыми, трезвыми и благородными: нужно исключить из жизни фальшь, осудить лицемерие и таким образом бороться за право на счастье каждого человека.

Мир, человечество, общественность и каждый отдельный человек уже созрели для того, чтобы выбросить в окно условности, затасканные каноны, глупые традиции и предрассудки. Человек живет свои несколько десятков лет не для того, чтобы терпеть, а для того, чтобы получить от собственного существования как можно большую дозу личного счастья.

«Все общественное законодательство, — писала Ванда, — священные обычаи, традиции и религии — это уродливый комплекс запретов, волчьих ям, вырытых миллионом мрачных веков, чтобы извести маленький и единственно важный кусочек человеческого счастья».

О том, что она не была одинока в своих убеждениях, свидетельствовали десятки писем, получаемых со всей страны. С этими письмами приходила надежда. Писали в основном женщины, так как именно они в большей степени чувствовали несправедливость, обиду, какие нес общественный строй. Одно из таких писем было даже опубликовано Вандой как меткий и острый ответ на обвинения и насмешки противников.

Начиналось оно следующим образом:

«Приобщение женщин к общественной жизни часть мужчин встретила освистыванием. Мужчины лишают нас права голоса во всех вопросах современности. Обратимся тогда к пресловутой мужской логике. Они же сами жалуются, что мир плохо организован, что жизнь тяжела, раз за разом человечество подвергается страшным социальным и экономическим катастрофам. Слоном, соглашаются, что тысячи реформ не привели ни к чему, что основания, на которых зиждется частная и общественная жизнь, не выдерживают тяжести действительности. Тогда спрашивается: кого следует благодарить? Кого же, если не мужчину?! Ведь мужчина, как описывает история, самовольно и безраздельно осуществлял законодательную и исполнительную власть на протяжении тысячелетий. И какой результат?! Что?.. Нам говорят, что мы не имеем опыта, но, Боже правый, если мужчина за пять тысячелетий правления миром еще не приобрел этот опыт, так будьте любезны, позвольте и нам выйти на общественную арену, чтобы попробовать свои силы».

Письмо читательницы заканчивалось утверждением, что сами мужчины признали необходимым призвать женщин к участию в общественной жизни, признать за ними избирательные права, гражданское равноправие и независимость в семье.

«Диктатура одного пола исчезает бесповоротно, как варварский пережиток. На форуме общественного труда появляется новый фактор, второй пол, освобожденный из темных гаремов, кухонь и альковов. Это уже не тот пол, которому можно внушить, что он прекрасен и слаб, потому что красота коварно усматривается в слабости. Это сознающий свои права и цели, образованный, соединяющий умственные способности с утонченностью чувств, смелость начинаний с привлекательностью женского тела и способность к работе с духовной культурой новый, третий пол, перед которым открылось широкое будущее. И ничто уже не сможет обуздать освободившуюся женщину, человека, возможно, даже более значимого, чем его способен был создать мужчина, который, наконец, сам вынужден был, к своему стыду, открыть дверь в гинецей, чтобы третий пол смог приобщиться к реформации нашей несчастной цивилизации».

Щедронь, прочитав это письмо, набранное по предложению Шавловского крупным шрифтом, сказал:

— Эта ваша читательница права. Мужчины на протяжении тысячелетий совершили массу глупостей. Самой большой из них, однако, будет наверняка эта последняя — открытие двери в гинецей.

Но, кроме своего озлобления, он не смог найти ни единого контраргумента, и это еще основательнее утвердило Ванду в уверенности, что ее деятельность действительно является «весомым фактором в создании новой цивилизации», как писал в рецензии на сборник статей Ян Камиль Печонтковский.

Эта деятельность, однако, вызывала не только похвалу. С разных сторон доносились возмущенные голоса, критика, насмешки вплоть до личных оскорблений. Доходило даже до указания на семитское происхождение ее отца, и в этом усматривалось «начало разрушения». Ее откровенность и простоту в обсуждении сексуальных проблем называли разнузданностью, половой распущенностью, эксгибиционизмом и эротоманией. Ее выступления за гласность в подходе к одной из самых важных сторон жизни, какой является половая жизнь, ханжи-святоши свели к увлечению ее порнографией, вопили, что она хочет превратить весь мир в публичный дом.

На выпады на столь низком уровне Ванда отвечала презрительным молчанием и снисходила до полемики только с атаками, выдержанными если не в изысканной вежливости, то, по крайней мере, в приличной форме.

Во всяком случае, как похвалы энтузиастов и сторонников, так и нападки врагов принесли ей несомненную выгоду — популярность. В интеллектуальных и дружеских сферах, среди широкой массы читающей общественности, среди завсегдатаев кафе и театров не было никого, кто бы не знал Ванду Щедронь. Где бы она ни появлялась, вслед слышала: «Смотри, это Щедронь!»

Она ничем не выказывала то удовольствие, которое ощущала при этом. Она просто не могла понять Дзевановского, который, когда его узнавали, злился и старался спрятаться. Никто же не требовал от него, чтобы он показывал, что услышал брошенную вполголоса фразу. А бывая в обществе Ванды, он постоянно подвергался этому.

— Мне претит популярность, — говорил он, — до такой степени, что я бы не показывался с тобой в общественных местах, если бы… ну, просто если бы не физическая потребность видеть тебя, когда ты смотришь на мужчину. Это очень… возбуждает.

— Что же особенного ты находишь в моем взгляде? — поинтересовалась она вскользь, зная, что снова услышит о себе что-то новое.

— Знаешь картину Семирадского: торговец приводит старому сенатору невольницу, чтобы продать. Так вот ты смотришь на каждого встреченного тобой мужчину взглядом того сенатора: оцениваешь. В нем есть холодный расчет покупателя и любезность, сознание легкости приобретения и возбужденное воображение, контролирующее возможную стоимость объекта. Это не заигрывание, не кокетство, словом, не предложение готовности, а смелая и вызывающая оценка товара.

Ванда рассмеялась своим тихим смехом.

— И это тебе доставляет удовольствие?

— Я этого не сказал. Возбуждение не всегда приятно.

— Значит, что-то из репертуара «Прекрасного рогоносца», — сделала она заключение.

С того времени чаще и более откровенно она присматривалась к мужчинам. Будучи достаточно привлекательной, она не опасалась неприятной реакции, а признаки смущения, которые она не раз отмечала у избранных жертв, поддерживали ее в состоянии непрерывной эмоциональной женственности, которое в ее статьях звучало неуловимой дразнящей нотой. Она как огня остерегалась всего, что могло бы приклеить к ней ужасную этикетку мужлана, усатой мускулистой бабы, эмансипантки эпохи пани Латтер. Напротив, она подчеркивала свою женственность не только путем частого употребления глаголов в соответствующей форме, но и пользуясь любым случаем, рассказывая о каком-нибудь мужчине, чтобы отметить, что смотрит на него глазами не только рецензента, но и женщины.

Сам процесс осознания, что свобода и вкус, с каким она затрагивала смелые темы, должен у представителей мужского пола ассоциироваться с мыслью, что статья вышла из-под пера молодой и пристойной женщины, действовал на нее, как допинг. Единственной все-таки неприятной стороной этой ее деятельности было постоянное ухудшение отношений с матерью. Пани Гражина не могла простить Ванде не только направления ее публицистики, но и «бесстыдной, компрометирующей каждую женщину» формы. С каждой статьей усугублялись противоречия их взглядов и исчезали остатки той сентиментальности, которой, правда, у них никогда не было слишком много. И если Ванда в свои редкие встречи с матерью не начинала дискуссию в свою защиту, то только потому, что дискуссия с пани Гражиной была невозможна вообще. Щедронь как-то заметил:

— Твоя мать о самых ничтожных вещах говорит тоном проповедника и с такой уверенностью, что любое возражение выглядело бы не высказыванием иного мнения, а дерзостью.

С братом отношения Ванды не изменились, а точнее — просто не было никаких отношений. Она считала Кубу добродушным глупцом, он, в свою очередь, не скрывал, что сестра до некоторой степени истеричка. Когда время от времени кто-нибудь из знакомых показывал ему статью Ванды (сам он читал только сообщения о сенсационных процессах и криминальную беллетристику), он активно выказывал недовольство, кричал, что «это черт знает что», и появлялся у сестры с видом старшего брата, который пришел ее вразумлять:

— Так что у тебя слышно? — холодно начинал он, хмуря брови и грозно посматривая в окно.

Ванду это забавляло, и она говорила:

— Я рада тебя видеть. Мне как раз хотелось узнать, как обстоят дела с моей рентой. Где-то у меня, кажется, записано, что ты уже задолжал за четырнадцать месяцев.

Тогда Куба начинал жаловаться па тяжелые времена, на то, что все воруют, что налоговые органы просто с ума посходили, и собирался уходить. Прощаясь, снова хмурил брови и примирительным топом говорил:

— А ты, Вандочка, знаешь… ну, ты не это… Зачем тебе?

— О чем ты?

— Ну, ты пишешь…

— Тебя прислала мама?

— Что, опять! — возмущался Куба и поспешно добавлял: — Успокойся. Сделай это для меня.

— Почему для тебя? — спрашивала она с безжалостной наивностью.

— Ну… потому что вообще… Хотя поговорим об этом в другой раз. Сейчас я страшно спешу.

И выходил как можно скорее, а спустя несколько дней Ванда узнавала у Жермены, что Куба, вернувшись домой, торжественно заявил.

— Был у Ванды и поговорил с ней.

— И что она тебе сказала? — недоверчиво спрашивала Гражина.

— Мне кажется, что в ней заговорило благоразумие.

На этом начинались и заканчивались отношения Ванды с Польной улицей. Что касается Жермены, то она не поощряла, но и не осуждала деятельность Ванды. Она не читала ее сочинений, так как на это у нее не было времени, а, встречаясь, ограничивалась несколькими фразами или представлением Ванде какого-нибудь молодого человека, который «обязательно хотел познакомиться с известной пани Щедронь». Кроме того, Жермена не чувствовала себя членом семьи Шерманов и, кажется, всегда рассматривала ее как временную остановку во время путешествия. Сейчас она разводилась с Кубой из-за кого-то иного, и в «Колхиде» придумали шутку:

— В венах пани Жермены течет кровь спортсмена: она сама стала переходящим кубком.

— Да, — язвительно усмехнулся Калманович, — только каждый очередной завоеватель этого кубка слишком поздно убеждается, что это бочка Данаиды.

— Что? Как это? В каком смысле? — интересовался Шавловский, который везде усматривал двусмысленность.

— В материальном. Как ее следует оценить, узнает лишь тот, кто ее потерял: только после этого сыплются счета для оплаты.

— Ах! — безразлично махнул рукой Шавловский.

— Женщины тратят много денег, — сенсационным тоном заключил Ян Камиль Печонтковский.

К разводу брата Ванда относилась с самым откровенным и искренним безразличием. Она знала, что Жермена разоряла Кубу, хотя была убеждена, что любая другая женщина, которая решится стать его женой или любовницей, может сделать это только с той же целью. Куба, унаследовав от отца мягкотелость, вовсе не унаследовал умственных способностей к ведению дел. Поэтому рента Ванды оставалась под знаком вопроса, и Ванде ничего не оставалось, кроме молчаливого ожидания. О получении какой-либо значительной суммы в существующих условиях не могло быть и речи. Вмешиваться через своего адвоката она не хотела. Хотя отказываться от доходов она не любила и оперировала ими очень ловко, но в то же время предпочла бы все потерять, чем допустить процесс с братом. Здесь не о Кубе шла речь, а о вероятности того, что ее заподозрят в излишней заботе о своих деньгах. Она знала, что может услышать:

— Естественно, заговорила раса. Евреи всегда должны поссориться из-за денег.

А Ванда любой ценой стремилась сохранить мнение о ее полном безразличии к земным благам. Может быть, и действительно это мнение было обоснованным, так как никто не сомневался, что содержанием ее жизни была умственная работа. Более того, каждый знал, что Ванда Щедронь никому не отказывала, кто обращался к ней с просьбой одолжить деньги. Сама манера одалживать тоже заслуживала внимания. Ванда показывала свою сумочку и говорила:

— Пожалуйста. Там у меня, кажется, столько-то. Возьмите, сколько вам нужно.

И она даже не смотрела, сколько взяли. Однако после возвращения из «Колхиды» она считала оставшееся содержимое сумочки и в маленькой записной книжке отмечала: «Колманович 14 марта — 20 злотых». И делалось это не для чего иного, как просто для порядка. Случалось, должники отдавали, и тогда она их вычеркивала в книжке. Чаще же они не возвращали и тем самым не обращались за новой суммой. Но никому из них и в голову не приходило, что Ванда записывает эти мелочи, та самая Ванда, которая как-то сказала:

— Бедный Помарнацкий, проиграл на бегах триста тысяч или тысячу триста, не помню, но много.

Это высказывание долгое время передавалось из уст в уста. В действительности у Ванды не было материальных проблем. Значительный капитал был хорошо помещен, муж зарабатывал прилично, она сама тоже, а дом, несмотря ни на что, она умела вести экономно, не затрачивая на это ни много времени, ни особого труда. Просто это было у нее в крови. Проходя по улице и разговаривая о самых серьезных общественных проблемах, упиваясь анализом какой-нибудь новой философской системы или анализируя ценность литературной работы, она умела, не прерывая дискуссии, заметить, что яйца на улице Ординатской, 5, на два гроша дешевле, чем на Свентокшисской, а у Вардасовой цветная капуста не по тридцать грошей, как записано в счете Марцыси, а только по двадцать пять. На следующий день, прежде чем пойти в редакцию, во время пятиминутной аудиенции с кухаркой, она делала короткое замечание:

— Прошу вас яйца покупать на Ординатской, 5, а что касается цветной капусты, Марцыся ошиблась: у Вардасовой она по двадцать пять. Исправьте, пожалуйста, это в счете.

Кроме того, ее манера ведения дома не имела ничего общего с нудным и старосветским хозяйствованием, которое прежних женщин приковывало к кухне, буфету и кладовой, бельевому шкафу, комоду и шифоньерам, превращая человеческое существо в кольцо для связки ключей.

Если предполагались гости, то слуги посылались в ресторан или кондитерский магазин за необходимым к столу, основное ложилось на плечи службы. Проблема штопать носки и белье Щедроня поспешно каким-то образом решилась им самим.

Своему гардеробу она не уделяла слишком много времени, по крайней мере, не просиживала целыми часами у портнихи, не увлекалась прогулками по магазинам и не говорила об этом вообще. Несмотря на это, ее манера одеваться находила в городе многочисленных последователей. Она сама конструировала себе платья и шляпы. Они никогда не являлись последним криком моды, но в них всегда были индивидуальность и тот изящный вкус, когда все умеренно и просто.

— Есть только один синоним красоты, — говорил Дзевановский. — Это — простота.

Правда, его одежда была слишком простой, чтобы претендовать на красоту, тем более на элегантность. Насколько это было неприятно Ванде, узнать по ней было невозможно. Внешности человека, который был ее любовником, она придавала почти такое же значение, как и его внутренним достоинствам, однако это никак не проявлялось. Ванда знала, что не может требовать, чтобы он одевался у лучшего портного, чаще менял свой гардероб. Она охотно из собственного кармана покрыла бы затраты на несколько элегантных костюмов для него и не раз думала, как предложить ему это, но не могла найти такого способа. Будучи совершенно безразличен к материальным вопросам, он, наверняка, смертельно обиделся бы, а еще хуже, посмеялся бы над ней и над ее предложением. Они не были настолько близки, чтобы она могла отважиться на такой шаг.

В жизни Ванды, не считая двух или трех мимолетных случайных связей, было четыре продолжительных и глубоких романа, к которым можно было бы приклеить этикетку «любовь». Дзевановский был четвертым. Ни с одним из предыдущих, за исключением, пожалуй, Щедроня, она не преступила границ близости, так как ее это не интересовало. Что же касается Марьяна, то она желала, чтобы интимность ограничивалась исключительно духовной и сексуальной сферой. Это придавало их отношениям некоторую возвышенность, необычность и оторванность от распространенной романтической ширмы.

Назад Дальше