Счастье Анны - Тадеуш Доленга-Мостович 7 стр.


Анна вспомнила Литуню. Нет, это невозможно, чтобы бонна пугала ее мешком. Ей строго приказано ничем не пугать девочку.

— Только детей не пугают, — заметила она громко.

— И взрослых тоже нет. Наоборот, им этот мешок представляется как предел мечтаний, во всяком случае как желаемая необходимость. Поэтому вы встретили меня у входа в этот мешок.

— Вы сказали, что… вам приятно, что это я. Не понимаю. Почему?

Они проходили мимо какого-то магазина, сверкающего неоновой рекламой, и в этом свете лицо Дзевановского показалось Анне удивительно близким, давно знакомым каждой черточкой, но в то же время отмеченным печалью.

— Почему? — повторила она мягко.

— Сложно на это дать краткий ответ. Я уже давно и напрасно пытаюсь найти в себе те конкретные понятия, на которых основывается моя тоска, а скорее, мое благоговение перед вами, перед тем комплексом различных сил, которые дают вам, таким женщинам, как вы, преимущество, безапелляционное преимущество передо мной.

Анна не могла разобраться в сложности всего этого. Она даже не была уверена, нравится ли этому интеллигентному и нервозному мужчине, а может быть, только страдающему психастенией парню.

— Выходя из кабинета Минза после получения должности, — сказала она, — я встретила ваш взгляд. Колючий, нехороший взгляд. Тогда мне казалось, что вы ненавидите меня. Обидели вы меня тем взглядом.

Дзевановский остановился и широко раскрыл глаза:

— Но это же неправда!

— Такое у меня создалось впечатление, — объяснила она. И в то же время ее охватил страх, чтобы он не посчитал ее банальной. Этот грубиян Щедронь назвал ее анатомический женщиной. Еще только не хватало, чтобы и Дзевановский составил себе о ней подобное мнение.

— Мною руководило, — добавила она поспешно, — чувство грабителя, захватившего чужую собственность. Я чувствовала себя шакалом, который, воспользовавшись невнимательностью больших и сильных хищников, ускользает стороной, унося добычу.

Дзевановский рассмеялся, отрицательно покачивая головой.

— Нет, пани Анна. Видимо, подсознание независимо от воли придало вам такой совершенный вид. Вы шли как победительница. Это было олицетворение смелой победы. Это было шествие новой жизни… Вы плохо прочли мой взгляд.

Он замолчал и шел рядом с ней, опустив голову.

— Значит, мы оба плохо прочли наши взгляды. Это забавно. Когда видишь человека в первый раз, никогда не знаешь, кто он в действительности.

— Иногда наоборот.

— И в этом случае тоже?

— Да, — кивнул он головой.

— Но я же говорю вам, что мне было тогда скорее стыдно, я была сконфужена.

— Это в вашем сознании, — прервал он, — подсознание является значительной частью нашего существа. Это мир, неизвестный тому, кто носит его в себе.

— Я здесь живу, — остановилась Анна у ворот.

— Скоро ли… я увижу вас? — спросил он, целуя ей руку.

Анна заколебалась:

— Когда… когда вы захотите этого.

— Спасибо вам.

Анна вбежала наверх, как можно тише открыла дверь и прошла в свою комнату. Раздеваясь, она думала о том, есть ли какое-то глубокое чувство между Вандой и Дзевановским или только мимолетный роман.


ГЛАВА 2


Дзевановский еще стоял с минуту на тротуаре и курил, как бы ожидая возвращения Анны. Он был искренен с ней, говоря, что она произвела на него сильное впечатление, и он действительно не мог проанализировать это странное чувство. Он никогда не охотился на женщин. Если такое определение охотников допустимо, то, скорее, он бывал зверем, но и это случалось крайне редко. Дзевановский избегал женщин, а они обращали на него столько внимания, сколько может привлечь к себе мужчина, абсолютно лишенный агрессивности и притом бедный. Он не стыдился своего скромного материального состояния. Его отношение к деньгам всегда выражалось полным безразличием, поскольку пособия в двести злотых, которое он получал от тетушки на основании каких-то родственных отношений, собственно говоря, было достаточно для необходимых затрат. Ничто не заставляло его искать способы увеличения бюджета. Правда, несколько раз он делал попытки в этом направлении, но были они или результатом нажима, вызванного тетушкой, время от времени впадавшей в амбиции, или по желанию женщины, которая усматривала в нем непризнанного гения.

Честно говоря, ему нравилось это принуждение, и он поддавался очередному нажиму без сопротивления до тех пор, пока данный план не перечеркивался силой обстоятельств. Одним из основных факторов всех его неудач было, несомненно, его хроническое отсутствие воли, и Дзевановский давал себе в этом отчет.

— Моя воля — незаряженный аккумулятор, — сказал он как-то Ванде. — Напряжение этой воли выражается ничтожным током, неспособным ни к постоянному действию, ни к внезапному взрыву.

А Ванда как раз меньше других женщин умела и хотела подпитать его энергию. Она, правда, иногда говорила:

— Тебе нужно написать исследование об интеллигенции. Обязательно займись этим.

Но уже назавтра она забывала об этой необходимости и просила, чтобы он сделал новый перевод Гомера или добился должности в «Мундусе». Импульсы были слабыми и разных направлений, поэтому не давали никаких результатов. А Дзевановский чувствовал, что под воздействием иного, более сильного и последовательного влияния нашел бы достаточно сил для той или иной деятельности. Ванду, однако, это не интересовало. Ей хотелось иметь его для себя, исключительно для себя, чтобы он всем своим существом концентрировался на их связи, чтобы думал для нее и возле нее, чтобы она была как бы антенной для его чувств и мыслей. Просто, как утверждал ее муж, была дионеей, таким экзотическим липким цветком, который ловит своими лепестками неосторожных насекомых и питается ими. Ванда и представляла собой дионею, прекрасное насекомоядное растение, которое питается посредством раскрытого цветка. Раскрытые уста для поцелуя, раскрытые красные влажные уста, когда она слушает кого-то. В ее лености, в ее медленных движениях и в бессильно звучащем голосе таилась та неведомая, необъяснимая сила, которая парализует, гипнотизирует, притягивает.

Дзевановский, по крайней мере, не стремился освободиться от ее ауры. Он не любил ее, хотя чувствовал блаженство принадлежности, а если бы она любила его, можно было бы сказать, что он только позволял любить себя. Однако сантименты Ванды он никак не мог бы назвать любовью. Это было что-то совсем иное, что можно было бы назвать эксплуатацией, если бы это слово не было таким жестоким. В своем стремлении к постоянному анализу Дзевановский тысячи раз углублялся в лабиринт тех нитей, которые сплетались в узел их романа. Неутомимо идя вдоль каждой ниточки, он находил бесчисленные клубки и бережно размещал их в неисчислимых ящичках, но, когда уже, казалось, все было готово, внезапный порыв Ванды, один ее неосторожный взгляд или слово разбивали в прах всю конструкцию. И снова было непонятно, что зачем, где чего начало и в чем смысл. Был он, правда, наблюдательным, чтобы обнаружить источники перемен Ванды. Соприкосновение с каждым человеком, с каждой книжкой, с каждым событием отзывалось в ней тотчас же, как на чувствительном клише.

Все это в Ванде импонировало ему. Не своей объективной значимостью, поскольку мерой значимости он не расценивал ни людей, ни явлений, а внутренним богатством, разнородностью, множеством, непостоянством, непрерывной эволюцией, ни цели которой, ни направления он не мог определить. Если Щедронь отказывал своей жене в какой бы то ни было значимости, делая это с общественной точки зрения, то для Дзевановского этого мнения не существовало. Собственно, вопрос полезности Ванды для большинства, для окружающей среды, для народа, для семьи или общественного класса заключал в себе массу осложнений, обсуждение которых даже с человеком с таким аналитическим умом, который следовало признать за Щедронем, было немыслимо. Кроме того, Щедронь осуждал Ванду за отсутствие просто человеческих качеств и все же продолжал любить это ходячее ничтожество.

— Я люблю в ней не человека, — яростно защищался Щедронь, — ведь человека в ней нет. Я люблю женщину.

— Я люблю в ней не человека, — яростно защищался Щедронь, — ведь человека в ней нет. Я люблю женщину.

— Физиологический экземпляр?

— Нет. Физиологический, психический, словом, все.

— Не понимаю, — качал головой Дзевановский, и на этом, как правило, заканчивались их беседы.

Дзевановский никогда не мог понять, отвечает ли Ванда хоть в какой-то мере чувствам мужа, живет с ним или нет… Интерес Дзевановского в этом направлении вытекал не из ревности любовника, не из претензии, чтобы она принадлежала только ему. Он хотел лишь создать образ психики и природы Ванды.

Связь их продолжалась уже несколько месяцев. Началась она почти случайно, а утвердилась, как казалось Дзевановскому, надолго благодаря сильной заинтересованности и чувствам. Обе стороны с этой точки зрения соответствовали друг другу по темпераменту, обе не знали и не искали поглощающей страсти, а находили осознанное блаженство, которое можно было впитывать, созерцать, переживать и пить каплю за каплей.

С Вандой было ему хорошо еще и потому, что она ничем не нарушала его покой, а покой был для него, пожалуй, единственной необходимостью. С детства он привык к нему в пустом доме родителей. Отец появлялся редко. Занимаясь строительством железной дороги в Сибири, он приезжал в Варшаву в течение года на несколько недель. Мать отбывала дважды по нескольку лет тюремное заключение за свою политическую деятельность, а когда была дома, то ее присутствие ничем не нарушало тишину и установленный порядок, так как она много работала, закрываясь в своей комнате. Воспитание детей, хотя и осуществлялось точно в соответствии с указаниями матери, было поручено исключительно мисс Трусьби, пожилой, выцветшей даме, которая сблизилась с пани Дзевановской на каком-то международном съезде, где они так подружились, что мисс Трусьби покинула Лондон и согласилась принять должность воспитательницы в Варшаве. Марьян помнил, что эти женщины придерживались совершенно разных политических взглядов: мать была социалисткой, мисс Трусьби — либералкой, однако в вопросах воспитания они были единодушны.

Это воспитание основывалось на раннем просвещении, на исключении всякого рода лицемерия, на абсолютной правде. Вопросы детей никогда не оставались без ответа, соответствующего действительности, по мнению старших. Человеческое добро и зло не облекалось в какую-то тайну. Дети рано знали, что нужда порождает преступления, что мир несправедлив, а религия служит для удержания масс в смирении. Проходя возле костела, они с жалостью смотрели на эти покорные массы и разницу, которую замечали между своими опрятными костюмчиками и убогой одеждой людей из этой толпы, объясняли себе темнотой верующих. В сфере полового воспитания у них не возникало вопросов. Девятилетний Казик и шестилетний Марысь присутствовали в спальне матери, чтобы, по ее желанию, видеть, как появляется на свет маленькое красное и плачущее существо, их новая сестричка Иренка. На обоих мальчишек, а особенно на Марьяна, эта картина произвела страшное впечатление, и потом Марьян еще долго просыпался ночью с ужасным криком. Он рос с убеждением, что жизнь жестока, несправедлива и сурова, что лучше всего держаться от людей как можно дальше.

Отец умер, когда Марьяну исполнилось только восемь лет, а мать — пятью годами позднее. Если он не прочувствовал слишком тяжело ее смерти, то это было лишь результатом их взаимоотношений. Пани Дзевановская никогда не баловала детей, никогда не болтала с ними просто так, и те краткие минуты, которые могла посвятить им, использовала для серьезных разговоров, на выяснения, указания и замечания. Это была рациональная воспитательная система, пожалуй, даже официальная. Мать была просто инстанцией, к которой следовало испытывать не любовь и благоговение, а просто уважение и доверие. В меньшей степени те же чувства возбуждала мисс Трусьби, а когда обеих не стало, — тетушка Барбара Дзевановская.

Марьян предполагал, что именно это оказало решающее влияние на зарождение в нем органической потребности связи с женщинами, влиянию которых он мог поддаваться с полным доверием, которые представляли индивидуальность, отбрасывая достаточно большую тень, чтобы в ней можно было чувствовать себя зависимым, безопасным и спокойным. Он не искал таких женщин, но, встретившись, не мог пройти мимо. Они притягивали его, как магнит притягивает к себе железные опилки. Он не сомневался, что именно это удерживало его возле Ванды.

Это же наэлектризовало его, когда в приемной «Мундуса» он увидел Анну. Вообще-то трудно представить себе двух более разных женщин. Анна уже у Щедроней, а особенно когда они вместе возвращались, показалась ему совершенно иной, удивительно светлой, изумительно простой, манящей тем теплом, которого он не знал, но которое представлял себе. Это говорили наблюдения, однако он оставался под первым впечатлением, которое подсказывало, что перед ним женщина осведомленная, сильная и властная. Кроме того, уже сам факт получения Анной руководства отделом в такой большой фирме подтверждал безошибочность инстинкта.

«Инстинкта или самовнушения, вытекающего из благих пожеланий?» — Он остановился на углу улицы и улыбнулся сам себе, как бы поймав себя на внезапной плутовской мысли.

Было тепло, небо уже становилось серым и прозрачным, гасли фонари. Он повернул к дому. В квартире тетушки он занимал большую комнату, заваленную кипами книг. Случалось, он не покидал ее целыми неделями. Тогда он не брился, не одевался, не брал в руки телефонной трубки, а только читал. Не было такой области знаний, которую он мог бы считать неизвестной, как не было, в свою очередь, и такой, где он чувствовал бы себя совершенно свободно. Периодами он погружался в философию, историю, биологию, математику, социологию и науку о религии, палеонтологию и физику, этнографию и музыку. Он одинаково хорошо знал коран и теорию квантов, Шекспира и карту внегалактических систем. Эта его страсть, если можно назвать страстью постоянный голод, придавала характерные черты занимаемой им комнате. Были здесь, однако, и другие предметы, представляющие следы эпох, связанных с тремя или четырьмя женщинами: несколько экспрессионистских полотен на стенах, диковинные буддийские безделушки, незаконченный бюст Лукреции Боргии в мраморе, автомобильный шлем из зеленой кожи и пижама пурпурного цвета в черные треугольники. Последняя принадлежала Ванде и пахла орхидеей.

И все это было чужим, холодным и не имело никакого смысла.

Неизвестно почему пришла ему в голову мысль, что здесь не хватает чьего-то присутствия, не хватает даже его самого, что это реквизитная прошедших лет и часов, времен, ничем не связанных между собой. А Анна была бы здесь какой-то непонятной неожиданностью.

— Анна, — громко произнес он, и в звучании этого имени он нашел ту самую теплую ноту, которая звучала в ее смехе, в голосе, в ритме шагов.

Он уснул только под самое утро, а разбудили его в полдень. Звонила Ванда и пришла, прежде чем он успел одеться. В черном костюме, она снова выглядела иначе, только глаза оставались теми же задумчивыми и далекими, а уста все так же раскрытыми, как цветок дионеи.

Она принесла корректуру своей статьи, не будучи уверенной в точности некоторых содержащихся в ней данных и цитат. Марьяну предстояло просмотреть это и проверить. Заголовок, как обычно у нее, восхищал оригинальностью: «Наследники вранья». Говоря о недавно изданной повести одной из французских писательниц, Ванда сделала ряд замечаний о нравах довоенного мира, противопоставляя тогдашнюю мораль и доктринерство жизненным принципам, получившим гражданские права в последнее время.

Изящный и яркий стиль Ванды, богатство языка и писательский темперамент способствовали тому, что статья в целом производила впечатление совершенства. Что же касается содержания, здесь у Марьяна, похоже, были возражения: читая, он делал длинные паузы в каждом абзаце. Заключения, по его мнению, были чрезмерно резкие, выводы слишком поспешные, аргументы не опирались на бесспорные факты. Обычно в таких ситуациях он дискутировал с Вандой, не касаясь все же сути вопроса. Принципиальный спор раздражал Ванду, если раздражением можно было назвать легкий румянец и едва уловимое возбуждение. Сегодня, однако, он чувствовал себя несколько разленившимся и, зная, что все равно ничего не добьется, ограничился исправлением нескольких ошибочных ссылок на авторитеты, которые не разделяли взглядов автора статьи.

Назад Дальше