— В таком случае я ничего не понимаю.
— Я выхожу замуж за Хенрика Пилтза. Вы знаете: «Арнольд Пилтз и сын»? Так вот как раз за этого сына. Тоже сообразили, — рассмеялась она, — выйти замуж за боксера! Он же гол как сокол! Хорошо танцует, представительный, с лица ничего, ну и известный.
— Комплекс достоинств, — с признательностью склонил голову Дзевановский, — полностью оправдывающий честь сопровождать пани.
Она сделала гримасу и сказала:
— Я достаточно тупа, чтобы оценить, было ли ваше высказывание дерзостью, злобой или намеком.
— Намеком?
— Ах, вы думаете, что я не знаю?.. Стоит мне появиться в обществе то одного, то другого мужчины, и все подозревают в нем моего любовника.
— Не я, — серьезно защитился Дзевановский.
— А потому что это вас вообще не интересует. Я вам безразлична.
Дзевановский беспомощно развел руками:
— Как я должен на это ответить?
— Но, — продолжала Жермена, — я скажу вам кое-что. Так вот представьте себе, что у меня никогда не было любовника. Никогда. Это не притворство, Боже упаси. Просто я не люблю этого.
— Изменять мужу?
— Конечно. У меня их было три. И никому из них я не изменяла, да и зачем? Когда он мне окончательно надоедал, я разводилась с ним и выходила за другого. Уверяю вас, что муж является институтом значительно более выгодным, чем любовник. В отношениях с мужем не возникают материальные проблемы, не нужно притворяться в страстной любви, можно делать, что хочешь.
— Если он согласится на это.
— Если он не согласится, если он будет несостоятелен в моральном и материальном плане на связь с такой женщиной, как я, то может выбрать иную. Вот и все. Сам будет виноват, если разочаруется. Я полностью защищена от него и совершенно убеждена, что каждый мужчина — эгоист.
— Неужели каждый? Это зависит от того, как мы будем рассматривать это выражение.
— Очень просто, — пожала она плечами, — эгоистом является тот, кто не заботится о том, чтобы сделать мне приятно.
Анна с боксером вернулась к столику и сообщила, что ей уже пора домой. С Жерменой и боксером они расстались у выхода и пошли пешком. Анна своим спокойным мелодичным голосом рассказывала о бюро. Даже о работе, о ежедневных делах и людях она говорила с редкой доброжелательностью, заинтересованностью и заботой. И Марьян подумал, не следует ли часть этого тепла отнести в пользу слушателя, то есть на свой счет.
— Значит, вам там хорошо?
— Очень. Только будет у меня одна неприятная, весьма неприятная проблема.
— А именно?
— Мне бы не хотелось говорить об этом. Ночь такая чудесная… Но вам все-таки я скажу! Мой предшественник, пан Комиткевич, согласился на предложенные ему когда-то дирекцией условия. Это значит, что придется бороться, чтобы удержаться на этой должности.
— Да, неприятно.
— Вот именно. Видите ли, у него здесь жена, дети, и он не хочет с ними расставаться. Я очень сочувствую ему, хотя не колебалась, когда пришлось расстаться с дочуркой. В конце концов, я не имею права уступить, не имею.
— И что же вы сделаете?
— Все. Я соглашусь на самые худшие условия, соглашусь расширить диапазон моих обязанностей, увеличить часы моей работы. Я не имею права отказаться от этой должности. Вы не считаете, что я поступаю некрасиво?
— Ничуть. Я только удивляюсь вашей смелости и решительности.
Она остановилась и посмотрела прямо ему в глаза:
— Ответьте мне, пожалуйста, искренне, не считаете ли вы, что это с моей стороны нехорошо?..
Лицо Анны было так близко от его лица, что он чувствовал ее дыхание. Большие красивые глаза распахнулись перед ним, как двери, открытые в наполненный материнским теплом дом. Он забыл, о чем они говорили — о «Мундусе», о должности, о борьбе, даже о самой Анне. Его охватило мучительное и сладкое желание войти через эти глаза, измениться, переплавиться, найти себя там иным, с обновленной кровью в сосудах и новым сердечным ритмом.
— Вы не отвечаете, — она коснулась его руки, — осуждаете меня?
Они стояли на краю тротуара. Мимо них проходили какие-то люди, по дороге мчались рычащие автомобили. Однако он не понимал происходящего, оно не связывалось в его голове в одно целое. Полусознательно он всматривался в глаза Анны. Прикосновение ее руки явилось как бы током, который привел в движение его мысли. Губы его дрожали, когда он едва слышно сказал:
— Люблю… Пани Анна… Извините меня. Мне кажется, я люблю вас.
Анна непроизвольно отпрянула на полшага.
— Что вы, что вы говорите, пан Марьян!
— Да, я люблю вас… — он опустил голову, и впервые в жизни ему было безразлично, что подумает, что скажет особа, к которой он обратился. Он был занят сейчас только собой. Каждым нервом, каждой мышцей он чувствовал терпкую сладость бессилия, как в момент оргазма. Произнесенные слова вызвали в нем чувство. Он любил, постигал любовь. Не комплекс психофизических импульсов рождает слово, а слово создает новую сущность. Inprincipio erat verbum[2].
Внезапно его отрезвила тревожная мысль:
— Она меня оттолкнет…
И не верил в это. Конечно, он не знал, какое выражение, какой отзвук найдет его безрассудное признание в ее сознании, не представлял, к чему все это может привести. В сущности, ему совершенно безразлично, как сложатся их взаимоотношения; он только знал, что Анна не может, не имеет права отделаться от него холодным словом, традиционной фразой. Он не хотел ничего, он только умолял спасти что-то неожиданно ценное, что родилось в нем. Он ждал хотя бы милосердия в молчании.
И Анна молчала. Она чуть отвернулась от него и шла, задумавшись. Он не пытался прочесть, угадать в ее чертах какой-нибудь ответ. Вдруг в нем, в лабиринтах сомнений пробудилась большая вера в слово. Откуда она явилась вне его разума, вне сознания, вне воли? Какие же таинственные силы, какие неведомые веления завязались в нем, точно сразу плод созрел? Сейчас ему стало ясно, что вначале, в бездонной пустоте пространства, на пороге времени, в небытие упало слово, и слово обрело форму. Inprincipioeralverbum…
Мысли проникли во все уголки сознания, хотя в этот раз, в этот первый в его жизни раз не искали ответа, критерия, меры и веса. Возможно, позже возродится критицизм и потребует аргументации, но в эту минуту он знал, что не ошибается, а разве знать не в миллион раз больше, чем понимать?.. Известна только вера, а вера — это чувство, а чувство является формой слова. Inprincipioeratverbum… А слово было от Бога, а Богом было слово. Знать можно только через самого себя, не через мудрость, мысль, а через то, что является началом, что является стержнем духа, через чувство, что становится словом, и через слово, которое создает чувство, а через него создает остальное.
Вот правда.
Он механически поднял глаза к небу, к небу, в котором тысячелетия взгляд человека искал ответ, перед которым каялся смиренно, которое стегал бессильным богохульством. А ведь ответ содержался в стержне духа человеческого…
Гасли звезды. Их заливал бледно-зеленый рассвет.
— На востоке небо становится серебристым, — сказала Анна.
Он заметил, что они стоят возле ее дома. Он хотел попросить ее, чтобы она ничего сейчас не говорила, чтобы оставила ему возможность размышлять, чтобы не конкретизировала того, что в соприкосновении может потерять свой глубокий смысл. «Смысл правды, — мысленно сформулировал он, — вне конкретного… Нет, нет… только не анализировать сейчас, не думать, не искать. Нужно найти в себе силы, чтобы заставить мозг не работать».
— Пан Марьян, — обратилась Анна.
Он посмотрел на нее. Широко открытые глаза смотрели светло и искренне.
— Пан Марьян… Вы так мудры…
— Нет, нет… — прервал он, пораженный тем, что банальным замечанием она отнимет у него все, — я прошу вас ничего не говорить.
— Я должна, — она чуть-чуть улыбнулась, — я должна сказать вам, что существуют вещи, которые трудно принять… В юридическом кодексе есть защита для тех, кто по незнанию вины… Ведь вы ничего не знаете обо мне.
— Боже, зачем вы говорите! — он сжал руки.
— Я должна.
— Пани Анна!
— Закончу уж. Так вот я знаю только то, что вы ничего не говорили мне. Это было так неожиданно, и, возможно, вы сами захотите об этом забыть.
Как же мог он ей объяснить, что произошло что-то неизмеримо большое? Он начал говорить, рассказывая о своей внутренней перемене, о том, что и сам понять не может тайны неожиданного открытия, что благодарен ей за все это и ничего от нее не желает, ни о чем не просит.
Она молча слушала.
— Вы понимаете меня?
— Мне кажется, да, — прошептала она после минутного колебания.
— Спасибо.
Она подала ему руку и сказала:
— Это так странно… Какое же маленькое место в этом всем занимаю я… оно и так для меня велико… Я теряюсь в этом… Умоляю вас, забудьте… нет… нет, не то, обдумайте все… До свидания…
— До свидания.
— Уходите сейчас, — она нажала кнопку звонка на калитке.
— Я подожду, пока откроют.
— Нет-нет, я прошу вас, уходите, — настаивала она, волнуясь.
— Как вам угодно.
Он снял шляпу, поклонился и уже был за несколько шагов от нее, когда услышал ее голос:
— Пан Марьян! Пан Марьян!
— Слушаю вас.
— Я напишу вам, хорошо?
— Буду ждать.
Дзевановский не ошибся: на следующий же день им овладели сомнения, горькие, ироничные, мучительные. Восторженность вчерашнего вечера показалась ему смешной, детской, ничем не обоснованной, кроме волнения, с которым он не мог справиться. Вел себя как сопляк с женщиной, с которой разговаривал второй раз в жизни. Она может принять это за комедиантство, жалкую интермедию, придуманную, чтобы влезть к ней в постель.
Следствием этих раздумий была тяжелая депрессия. Он уклонился под каким-то предлогом от встречи с Вандой, от обеда у тетушки, от участия в каком-то идиотском конкурсном обсуждении для начинающих авторов драмы и читал «Историю математики» Шленга, не понимая ни одной фразы. Только с приходом сумерек к нему стало возвращаться равновесие. Темнота всегда действовала на него успокаивающе. Уже зажгли уличные фонари, когда он вышел из дому.
Окна у Щедроней были не освещены. Только в комнате Станислава горели мощные лампы. Это свидетельствовало, что он работал.
Ванды, разумеется, дома не было. Щедронь принял его почти с радостью.
— Садись, садись, поговорим.
Марьяну пришло в голову, что, если бы Щедронь был ревнивым, вернее если бы его ревность была банальной, он мог бы облить его какой-нибудь отравой.
— И что же, пан Дзевановский, — спросил, отодвигая микроскоп, Щедронь, — Ванда бросила вас сегодня?
Марьян уже привык к репертуару Щедроня; его это особенно не шокировало, а сегодня даже было приятно. Общество этого человека с грубыми манерами действовало, как алкоголь, как крепкая невкусная водка с запахом сивушного масла, но способствующая более быстрыми смелым реакциям. К тому же Щедронь специально с ним разговаривал в такой манере, как бы умышленно стараясь быть вульгарным.
— Я не видел сегодня пани Ванду, потому что не был в «Колхиде».
— Нервы? — повернулся к нему Щедронь.
— Вероятно.
— Ну и растяпа же вы, пан Дзевановский. Поссорились с ней?.. Ох, научил бы я вас, как следует обходиться с женщинами. Научил бы… если бы сам умел.
Он рассмеялся своим сухим, неискренним смехом и воскликнул:
— Их нужно знать!
Дзевановский знал, что Щедронь снова начнет говорить о жене, и не ошибся.
— Например, Ванда, — нахмурил брови Щедронь, — Ванда с ее фальшью — ничто. Конгломерат случайностей. Трещотка. В ней не найдется ни одной вертикальной линии, потому что она — желатин, такая, как в пробирке, где выращиваются бактерии.
— Пан Станислав, — откликнулся Марьян, — вы лучше и дольше знаете Ванду.
— Конечно, — с презрительной улыбкой ответил Щедронь.
— И… извините меня… и вы любите ее?
— Это может показаться странным, но это соответствует истине на все сто процентов.
— Так почему же вы прощаете, почему? Я как раз пришел поучиться у вас чему-нибудь. Так скажите мне вы, нормальный, здоровый человек, объясните, пожалуйста, что такое любовь?
Щедронь снял очки и широко открыл глаза:
— Вы что, пан Дзевановский, рехнулись, черт возьми? Я должен дать вам новое определение любви? Зачем вам это?.. И кто вам сказал, ваша светлость, что я здоров?
— У меня сложилось такое впечатление. Я, разумеется, говорю о психике.
— Чепуха! Человек, вырвавшийся из своей естественной среды, не может быть здоровым. Может быть, вы хотели найти во мне так называемый «крестьянский ум»?.. Ха-ха-ха!.. Вы ошиблись адресом. Он выветрился, а новый я не приобрел. Можно быть хамом, сыном хама, внуком хама, можно сохранить страусовый желудок и стальную волю, но нельзя нормальную психику вынести из хаты и сторожки на паркеты и ковры, в «неабсорбирующее пространство». Нужно расстаться со здоровой нормальной психикой.
— Это смешно, — недовольно ответил Дзевановский, — что вы столько значения придаете классовым предрассудкам.
— Не классовым. Когда-то я верил в существование общественных классов в общественном и социальном значении. Но классов нет. Есть только среда. Да, уважаемый, среда. Уже сам по себе выход из среды патологичен.
— Вы преувеличиваете. Стремление к улучшению своего быта повсеместно и вполне нормально.
— Вы говорите глупости, пан Дзевановский. Такое стремление существует и, разумеется, вполне нормально, но лишь в том случае, если это стремление к улучшению быта не изменяет сущности этого бытия. Крестьянин не перестанет быть крестьянином, если докупит себе земли. Он количественно изменит свой быт, но качественно останется тем же… Тем же, пан Дзевановский. Так вот именно те, кто лишь количественно изменили свой быт, могут сохранить здоровую психику. А я что? Сбежал из родной среды. И таких сотни тысяч, миллионы. А сбежали мы не потому, что нас засосала цивилизация, не потому, что нас привлекала иная среда, а потому, что наша вызывала отвращение. Отвращение! Еще не зная об этом, я уже отгородился от нее с неприязнью. Это двигало меня наверх. Я захлопнул дверь, соединявшую меня со средой. Я думаю, вы согласитесь, что в человеке заложен инстинкт гнезда. Он собирает стебельки и зернышки по всему свету. Но стоит только понаблюдать за ним, и станет ясно, что это за птица. Может быть, и оперение другое, возможно, и полет изменила, но если мы найдем гнездо, к которому она стремится, мы уже знаем, кто это. У нас, в Польше, это явление случается реже, но возьмите Запад. Там мужчина десятки лет трудится по городам и портам, добывает знания в университетах, зарабатывает деньги, а все для того, чтобы вернуться в гнездо, да, пан Дзевановский, в гнездо, чтобы его улучшить, расширить, а не заменить на другое. То же самое у нас делает каждый второй работник, сторож, ремесленник. Он только и мечтает о возвращении в свою среду, на землю родную. Собрать деньги и прикупить земли.
Щедронь умолк и стал закуривать папиросу с тем автоматическим вниманием, которое характеризует минуты полной неосознанности выполняемых движений.
— А мы и мне подобные, — продолжал он после паузы, — не вернулись в свои гнезда. Мы создали себе новые, на других деревьях, в ином климате. Более того, плохо ли, хорошо ли мы чувствуем себя в них, остается фактом то, что чуждо и неуютно. Полная ассимиляция требует нескольких поколений. Мы чужие, незваные гости, хотя об этом нам никто не напоминает. Проникновение из одной среды в другую существовало всегда, но только современная демократия увеличила это проникновение до опасных для общества масштабов. Да, пан Дзевановский, вас может удивлять, что типичный продукт такой пенетрации, бывший коммунист и очевидный враг аристократизма рассуждает таким образом, но мы живем в эпоху массового мезальянса, и это является одной из причин разложения общества. Ну скажите мне, что может связывать семью Шерманов с семьей Щедроней?.. Ничего! Абсолютно ничего. Раньше каждый брак был как бы новой скрепкой, звеном, поддерживающим общественные связи. Семья связывается с семьей, образуется мощная сеть и всякий раз все усиливается. Сегодня мы становимся свидетелями обратного процесса. Брак — это вылущивание двоих из своей среды и формирование новой микроскопической среды, плавающей свободно и независимо.