— Но с течением времени из отдельных ячеек может образоваться новый организм, — отреагировал Марьян.
— Совершенно определенно образуется, когда разобщение достигнет апогея, — пожал плечами Щедронь, — но это вопрос нескольких поколений, может быть, десятков. И что нам до этого? Тем временем расслоение продолжается и приобретает повсеместный характер, а я являюсь классическим продуктом этого расслоения. Так где же мое здоровье, пан интеллектуалист?
Дзевановский усмехнулся: он ведь знал, что Щедронь не только поддерживает связь со своими родителями, не только бывает у них и приглашает их к себе, но активно помогает им материально, да и не только материально. Однажды он встретил Щедроня, шедшего с женщиной преклонного возраста в платке. Щедронь нес выжималку для белья. Та женщина была его матерью.
— Но вы же, однако, вовсе не порвали со своей средой, со своей семьей, — заметил он громко.
— Я? — возмутился Щедронь. — Вы сошли с ума! Я совершенно порвал, уверяю вас. Да, я вижусь с ними и даже это афиширую. Но это лишь упрямство и настойчивость, а может быть, если хотите, и определенная доза снобизма. Психологически я от них отдален на сто миль. Захлопнулась между нами дверь от сторожки. Как вам не стыдно судить об этом так поверхностно! Здесь идет речь не о сентиментализме, даже не о чувстве долга, но о какой-то разновидности цинизма. Да, пан Дзевановский! Я совершил этот мезальянс, так как мне был омерзителен подвал, а путь на парадную лестницу довольно прост. Демократия смела все преграды, и публика ринулась. А знаете почему? Знаете, что явилось решающим фактором? Независимость женщины! Пока семья диктовала браки, мезальянс был сложной штукой, и лишь немногие экземпляры меняли свою среду. Чем меньше их было, тем легче происходила ассимиляция. Сегодня женщина независима и выбирает самца в любой стае. Вот так, пан Дзевановский. И я еще больше вас удивлю, когда скажу: черт его знает, какая система больше губит личное человеческое счастье, — та, прежняя, или эта, новая? Вы спрашивали, что я думаю о любви. В прежние времена я бы женился на какой-нибудь швее или па продавщице, чтобы иметь свою женщину. Не по любви, не из-за выгоды, просто по неосознанному обычаю. А я женился на Ванде, у родителей которой мог бы быть слугой, женился по любви. Да-да, пан Дзевановский, по любви. И более того скажу вам: любовь эта была одним из главных двигателей моей карьеры.
— Но вы же познакомились с Вандой уже после окончания университета?
— Да, но до того, как я познакомился, прежде чем узнал о ее существовании, все уже было предопределено для этой любви.
— Не понимаю, — покачал головой Дзевановский.
Щедронь сжал губы и нахмурил брови.
— Я был сыном сторожа, сторожа в богатом доме. Такой парень часто возит лифтом жильцов, возит элегантных, пахнущих дорогими духами дам, которые ежедневно купаются, каждый день сменяют шелковое белье и не обращают ни малейшего внимания на слуг, просто не замечают их, давая им распоряжения. Они высокие, стройные, хорошо сложены, воспитываются с соблюдением всех норм гигиены под контролем врачей; они интеллигентны и утонченны, потому что жизнь в их среде разносторонняя, сложная, многокрасочная. Руки их напоминают цветы, к которым не может прикоснуться сын сторожа. Вы понимаете: очарование дистанции. На ступеньках лестницы в кухню тоже обнимаются и целуются, но это ощупывание, а на парадной — это нежность. На кухонной лестнице женщины свои, близкие, знакомые. У них есть ляжки, груди, руки, ноги и живот, а те имеют тело. Как к нему прикоснуться? Как узнать, о чем такая женщина думает? Что чувствует? Почему не видит меня даже тогда, когда смотрит на меня? Почему нельзя разглядеть в этом взгляде ни презрения, ни пренебрежительности по отношению к себе, а только безразличие? А что бы случилось, если бы броситься на такую, придавить ее, согнуть, выкрутить руки, заставить ее не говорить в моем присутствии на иностранных языках, которых я не понимаю, заставить плакать из-за меня или смеяться со мной? Чем дальше было от кухонной лестницы до такой женщины, тем больше я жаждал ее. В сторожке люди едят, спят, работают — и это все. А там живут. Там начинается жизнь, а какая она, можно узнать лишь тогда, если найдешь такую женщину. Я уже учился в гимназии, бывал у коллег, у которых были такие сестры, матери, подруги. Но я по-прежнему ничего не знал о их жизни и по-прежнему оставался сыном сторожа из подвала, который я ненавидел все больше, как начинал ненавидеть и весь этот недоступный для меня мир. Наверное, отсюда родился мой коммунизм, который, собственно, никогда не был во мне позитивной идеей, а лишь отрицанием: уничтожить мир высокопоставленных, прекрасных, изысканных женщин, пахнущих дорогостоящими духами и играющих в теннис.
Он рассмеялся и выдернул, закручивая своими толстыми пальцами, бледно-рыжий клок из своей несимметричной бородки.
— Наконец я встретил Ванду, которая обладала всеми внешними чертами, присущими ее среде. И то, что она была рядом, что я мог ее достать, наполнило меня тысячами догадок, домыслов, которые льстили моим требованиям. Я провел эту операцию так солидно, что даже тогда, когда я убедился в глупости своих домыслов, мне не удалось оторваться. И это, пан Дзевановский, моя любовь. А теперь представьте себе фанатичного исследователя, который за алтарем святыни построил машину для создания чудес, а в чудеса перестал верить, но стоит ему запустить машину, и он падает распластавшись перед ее штучками. Вот тебе мой здоровый мужицкий разум и моя здоровая психика.
Дзевановский был ошеломлен. Он часто разговаривал со Щедронем и не один раз удивлялся его гражданскому мужеству в демонстрации собственных, наиболее интимных переживаний. Это было геройство, на которое Дзевановский в обычных обстоятельствах не решился бы, особенно по отношению к другому мужчине. Он не сумел бы отказаться от того заслона, который дает возможность спрятаться, просто чувствовал бы себя безоружным и еще более слабым. А Щедронь, и что самое интересное, даже сейчас казался одинаково сильным и непобежденным. Возможно, потому, что каждое его высказывание будило в Дзевановском протест, каждый его вывод Дзевановский мысленно сопровождал знаком вопроса. Но в одном Дзевановский был сейчас абсолютно уверен: он любил Анну, и, более того, она нужна была ему, казалась необходимой. У него рождаются не амбиции, не снобизм, у него все совершенно иначе…
Он не умел свободно рассуждать в чьем-то присутствии, а особенно когда на него смотрели пристальные и изучающие глаза Щедроня.
Он попрощался и вышел. На улице встретил возвращавшуюся Ванду и Шавловского, который, размахивая руками, в чем-то убеждал ее. Они поздоровались, и, поскольку Шавловский не переставал разглагольствовать, Дзевановский вынужден был стоять и слушать. Наконец Шавловский схватил его за пуговицу и назойливо спросил:
— Что, правда? Правда?!
Этого было уже достаточно.
— Не знаю, и нет мне до этого никакого дела, — бросил он раздраженно, поцеловал руку Ванде и ушел. Удаляясь, он еще услышал вслед изумление: «А с этим сегодня что?» — и ускорил шаги.
В доме была уже полная тишина. Все спали. На столике в прихожей лежало адресованное ему письмо в бледно-голубом конверте. Адрес был написан круглым красивым почерком. Письмо от Анны.
Дзевановский взял его и пошел в комнату. Не снимая шляпы, сел на тахту. Он всматривался в голубые буковки и не находил достаточно отваги, чтобы открыть конверт.
ГЛАВА 3
Ванда Щедронь не могла этого заметить ни в настроении Дзевановского, ни в его поведении, хотя интуитивно почувствовала произошедшую в нем перемену. И если она никоим образом не реагировала на эту перемену, то такое ее поведение объяснялось рядом причин, и прежде всего тем, что просто не было за что зацепиться. Он по-прежнему часто встречался с ней, делился наблюдениями, высказывался с врожденным тактом, всегда искусно правил ее ошибки, бесстрастно, как всегда, но тем не менее внимательно интересовался всем, чем бы она ни занималась, в ласках был даже более изобретателен. И все же она знала, неизвестно откуда и на каком основании, но определенно знала, что у него есть другая женщина.
Разумеется, она старалась прогнать из своих мыслей невыносимое определение «соперница». Этот термин ее оскорблял не потому, что она считала себя значительно выше других женщин. Просто само соперничество за мужчину не представлялось ей достойным женщины, провозгласившей закон соперничества, вынесшей на публичное обсуждение предрассудки, которые требовали от нее пассивности. А вообще ей претило соперничество, хотя это не означало, что она собирается покинуть поле боя. У нее появилась мысль спровоцировать более острый конфликт, чтобы вызвать Марьяна на разговор, который бы пояснил ситуацию, но все-таки она вынуждена была отказаться от этой идеи: несмотря ни на что, Марьян ей сейчас был очень нужен.
ГЛАВА 3
Ванда Щедронь не могла этого заметить ни в настроении Дзевановского, ни в его поведении, хотя интуитивно почувствовала произошедшую в нем перемену. И если она никоим образом не реагировала на эту перемену, то такое ее поведение объяснялось рядом причин, и прежде всего тем, что просто не было за что зацепиться. Он по-прежнему часто встречался с ней, делился наблюдениями, высказывался с врожденным тактом, всегда искусно правил ее ошибки, бесстрастно, как всегда, но тем не менее внимательно интересовался всем, чем бы она ни занималась, в ласках был даже более изобретателен. И все же она знала, неизвестно откуда и на каком основании, но определенно знала, что у него есть другая женщина.
Разумеется, она старалась прогнать из своих мыслей невыносимое определение «соперница». Этот термин ее оскорблял не потому, что она считала себя значительно выше других женщин. Просто само соперничество за мужчину не представлялось ей достойным женщины, провозгласившей закон соперничества, вынесшей на публичное обсуждение предрассудки, которые требовали от нее пассивности. А вообще ей претило соперничество, хотя это не означало, что она собирается покинуть поле боя. У нее появилась мысль спровоцировать более острый конфликт, чтобы вызвать Марьяна на разговор, который бы пояснил ситуацию, но все-таки она вынуждена была отказаться от этой идеи: несмотря ни на что, Марьян ей сейчас был очень нужен.
Две последние статьи Ванды вызвали бурю в прессе. Нужно было защищаться, полемизировать, отражать обвинения, а Дзевановский был неисчерпаемым источником информации, аргументов, цитат для убеждения противников. Собственно, он уже и сам пользовался авторитетом, с которым считались не только за столиком «Колхиды», и за это он был благодарен Ванде. Когда она писала: «Один из самых известных польских мыслителей современности недавно сказал…», все знали, что этим мыслителем был Марьян Дзевановский. Когда она говорила, что есть люди, которые понимают бесцельность высказывания каких бы то ни было мыслей, всем становилось ясно, что именно поэтому Дзевановский не пишет, и все признательно склоняли перед ним голову, за исключением одного Шавловского, которому нужно было носить голову так высоко, чтобы обозначалась его собственная незаурядность. Но тайком, однако, и Шавловский соглашался с Вандой, тем более тайком, чтобы не уличили его в заимствовании мыслей из источников Дзевановского. Только Ванда знала об этом, хотя сама иногда с трудом распознавала мысли Марьяна в доктринах Шавловского.
Потерять такого любовника и тем более в такую минуту было бы если не катастрофой, то, во всяком случае, тяжелым поражением. Поэтому амбиции должны были уступить место рассудку. Ванда любила Дзевановского так, как никогда никого не любила. Когда-то она увлеклась Щедронем, который импонировал ей своей дразнящей позицией коммуниста и циника, но это нельзя было назвать любовью.
— Когда я остаюсь одна с тобой в комнате, — сказала она после свадьбы, — я чувствую себя так, точно меня закрыли в клетке со злым, хищным и опасным зверем.
И это чувство не исчезало с течением времени. Муж пугал ее, хотя она вовсе его не боялась. Он пугал ее таким образом, как может пугать крутой поворот на горной дороге, когда едешь на машине со скоростью, захватывающей дух, как пугает вид падающего на асфальт человека с высоты многоэтажного дома. Только здесь Ванда одновременно вполне сознавала свое преимущество, и она ощущала озноб, когда этим преимуществом не пользовалась. Часто, лежа в своей спальне, она слышала его шаги: он ходил по комнате, не решаясь войти. Не раз, возвращаясь от Дзевановского, она заставала его за работой. Она замечала, что он следит за ней алчным, звериным взглядом и только делает вид, что занят своими препаратами. Она знала, что дразнит его своими ленивыми движениями, в которых отдыхает тело, измученное недавними ласками. От ее внимания не ускользало выражение его некрасивого лица, она видела его толстые руки со вздувшимися венами. Он догадывался, откуда она вернулась, и боролся с собой, чтобы обуздать взрыв ярости и страсти. Тогда она становилась высокомерной и пренебрежительно любезной. Она знала, что тем самым возбудит его еще больше. В конце концов, он бросался на нее, неистовый, грубый, хрипел и подчинял ее своим желаниям в этой ярости, загребая под себя лапами.
Она выбиралась из-под этого спазматического давления в синяках, с раздавленными губами, с ощущением боли в мышцах, возмущенная его жестокостью и зверством.
— Это просто скотство, — сказала она однажды.
— Нет, — возразил он после паузы, — я становлюсь зверем, а ты ведь не перестаешь им быть.
Он никогда не устраивал ей сцен, никогда ни единым словом не подтвердил своего молчаливого ожесточенного согласия на ее измены. Он не жалел для нее самых вульгарных эпитетов, не стеснялся употреблять самые оскорбительные выражения. И Ванде это нравилось. Она часами могла слушать все, что он говорил о ней. Чем больше он издевался над ней, тем больше ей хотелось привести его в ярость.
Время от времени по утрам у Щедроня появлялись исключительно срочные дела и не оставалось даже нескольких минут, чтобы выпить чашку чая. Тогда он бывал особенно злым, и Ванда не могла не воспользоваться оказией.
По устоявшейся привычке она поздно вставала и, несмотря на пору года, ходила по квартире нагой, пока служанка не приготовит ванну. Она утверждала, что это необходимо для гигиены кожи. Щедронь усматривал в этом нечто непристойное, однако ничего не менялось. Если он очень спешил, Ванда вставала раньше и знала, что муж должен опоздать, так как не сможет быть безразличным к ней. В такие минуты он бывал особенно раздраженным, а посматривание на часы приводило его в бешенство. При его пунктуальности и присущем ему почти маниакальном чувстве долга борьба была нелегкой и все же неизменно заканчивалась победой Ванды.
Только в таком состоянии он интересовал ее. Обычно его общество наводило тоску на Ванду, если он не говорил о ней. Он давил ее своим умственным превосходством и пренебрежительностью к окружению, в котором так серьезно относились к ее интеллигентности. Он никогда не начинал с ней полемики на предмет ее литературной деятельности, реагируя на ее лучшие статьи пренебрежительной усмешкой или пожатием плеч. При этом он не скрывал свою неприязнь к «Колхиде», а также иронического отношения к окружающим ее проблемам.
Что касается образа жизни Ванды, он даже не пытался его изменить, хотя, вне всякого сомнения, жаждал этих перемен. Он был совершенно убежден, что ничего из этого не выйдет, а может привести лишь к разводу, чего ему совсем не хотелось.
Так уж сложилось, что каждый жил своей жизнью. Щедронь не много знал о Ванде, она, в свою очередь, ничего не знала о нем. Разумеется, когда до нее доходили слухи, что Щедронь занимает все более высокие позиции в научных сферах, что он на пути к славе, ее радовало это, но она не утруждала себя тем, чтобы вникать в подробности или читать нудные, изобилующие специальной терминологией работы мужа, а может, и не имела на это времени. К своей публицистике она относилась достаточно серьезно, поэтому готовилась обстоятельно и всесторонне. Она поглощала массу беллетристики, постоянно посещала театр, львиную долю времени у нее отнимала «Колхида», эта настоящая кузница мысли, где в дискуссиях создавалась конструкция здания новых обычаев, где оттачивались мнения, изобличалась ложь и создавалось направление первой рациональной социальной реформы.
Именно это направление послужило стимулом для Ванды. Она начала писать и быстро заняла одно из ведущих мест в ряду оспаривающих пальму первенства. Номинальным и презентабельным вождем, правда, по-прежнему оставался Шавловский, однако решала она, не раз склоняя Шавловского с основной линии то в одну, то в другую сторону. Свершалось это под влиянием убедительного релятивизма Дзевановского. После каждой беседы с ним Ванда чувствовала себя все менее уверенной в ранее простых и ясных вопросах, находила в них сложные периферии и необходимость проверить ту или иную аксиому. Однако об отступлении с занятых позиций, о перекрашивании вывески даже частично, о каком-то отклонении от намеченной трассы не могло быть и речи. Внутренние эволюции в «Колхиде» проявлялись снаружи лишь уменьшением или увеличением давления в акции. Нужно было последовательно двигаться вперед и закрывать глаза на сомнения.
— Речь идет не о доброй вере, а о хорошей работе, — говорил Шавловский.