Проехав еще раз через Неаполь и Рим, он отправился к Лоретской Богоматери, в святом храме которой нельзя было рассмотреть ни перегородок, ни стен, ибо все они были увешаны костылями, саванами, цепями, кандалами, поручнями, париками, восковыми бюстами, поясными портретами и иконами, ясно свидетельствовавшими о бесчисленных милостях, полученных многими людьми от руки Господа по заступничеству его Божественной матери, которая захотела возвеличить и прославить святой и преславный свой образ множеством чудес, в награду за почитание, оказываемое теми, кто украсил подобным пологом стены ее храма.
Он увидел также ту горницу или покой, где состоялось высочайшее и наиважнейшее из всех посольств, которое созерцали, но не уразумели все небеса, все ангелы и все жители вековечных жилищ.
Оттуда, сев на корабль в Анконе, он выехал в Венецию, город, которому – не родись на свет Божий Колумб – во всем мире не сыскалось бы равного. Возблагодарим же небо и великого Эрнандо Кортеса, завоевавшего великий Мехико, дабы великой Венеции было, так сказать, с кем соперничать!
Оба эти знаменитых города сходны улицами, которые все из воды, причем европейский город является чудом всего Старого, а американский – всего Нового Света!
У Томаса осталось впечатление, что богатства Венеции безмерны, правительство ее – разумно, местоположение – неприступно, изобилие всего – превеликое, окрестности – веселые; одним словом – вся она сама по себе и в частях своих достойна славы, превозносящей ее достоинства во всех концах света; причем особое основание верить этой истине дает ее знаменитый Арсенал, иначе говоря – место, где сооружаются галеры и несчетное количество других судов.
Утехи и развлечения, полученные в Венеции нашим любознательным путником, мало чем уступали чарам Калипсо[38], ибо они едва не заставили его забыть о своем первоначальном намерении.
Однако, пробыв там месяц, через Феррару, Парму и Плаченцу он проследовал в Милан – кузницу Вулкана, предмет зависти французского королевства, город, про который, во всяком случае, можно сказать, что он «всем взял»: ибо громада его и тамошнего собора, а также удивительное изобилие всего необходимого для жизни делают его великолепным.
Оттуда он отбыл в Асти и приехал в такое время, что на следующий день его полк выступал во Фландрию. Он был отлично встречен другом своим капитаном и в качестве его спутника и товарища отправился во Фландрию и прибыл в Антверпен, город, поражающий не менее, чем города Италии.
Он осмотрел Гент и Брюссель и увидел, что вся страна готовится к войне, собираясь выступить в поход следующим летом.
Удовлетворив таким образом свое желание посмотреть чужие страны, Томас решил возвратиться в Испанию и закончить в Саламанке свое ученье. Сказано – сделано, и он собрался в путь, к величайшему огорчению своего товарища, который во время расставания просил друга известить его о своем здоровье, прибытии и делах.
Пообещав исполнить его желание, Томас через Францию возвратился к себе в Испанию, не повидав Парижа, потому что он был охвачен войной.
И вот он снова в Саламанке, где его очень хорошо встретили друзья, и благодаря заботам, которыми они его окружили, он продолжал свои занятия и получил степень лиценциата прав.
Случилось, что в это время приехала в этот город одна весьма искушенная в своем деле жрица любви.
На эту приманку и пищик поспешили пташки со всей округи, и не было такого vademecum[39], который не навестил бы даму. Томасу передали, что дама эта бывала в Италии и во Фландрии. Он явился к ней посмотреть, не знакомая ли. После этого посещения и встречи выяснилось, что она влюбилась в Томаса, а он не обратил на нее внимания и – если товарищи его насильно не приводили – не желал даже заходить к ней в дом. Под конец она открыла ему свое сердце и предложила свои богатства. А так как он гораздо больше тяготел к книгам, чем к каким бы то ни было развлечениям, он не ответил вовсе на желанья сеньоры. Увидев, что ею пренебрегают и, по-видимому, даже гнушаются и что обычными и естественными средствами нельзя было сломить каменной воли Томаса, куртизанка решила изыскать иные приемы, на ее взгляд более действенные и достаточные для осуществления своих желаний. И вот, по совету одной крещеной мавританки, она дала Томасу в толедском мембрильо[40] какого-то приворотного зелья, думая, что дает средство, способное склонить его волю к любви. Но увы! – на свете не существует ни трав, ни заговоров, ни слов, влияющих на свободу нашей воли, а потому все женщины, прибегающие к любовным питьям и яствам, являются просто-напросто отравительницами, ибо на самом-то деле оказывается, что люди, попадающиеся на эту удочку, неизменно получают яд, как то подтвердил опыт во множестве отдельных случаев.
В недобрый час съел Томас этот мембрильо, ибо сейчас же стало ему сводить руки и ноги, как у больных родимчиком. Он провел несколько часов, не приходя в сознание, по истечении которых стал как обалделый и, заикаясь, заплетающимся языком рассказал, что его погубил съеденный им мембрильо, причем указал того, кто его ему дал.
Власти, узнав о случившемся, отправились разыскивать злодейку; а та, увидев, что дело плохо, скрылась в надежное место и никогда уже больше не появлялась.
Шесть месяцев пролежал Томас в постели и за это время иссох и обратился, как говорят, «в одни кожу да кости»; по всему было видно, что все чувства у него не в порядке, и хотя ему была оказана всяческая помощь, его вылечили только от болезни тела, а не от повреждения разума: после выздоровления он остался все же сумасшедшим, причем сумасшествие это было одним из самых удивительных.
Несчастный вообразил, что он сделан из стекла, а потому, когда к нему подходили, кричал страшным голосом, прося и умоляя вполне разумными словами и доводами к нему не приближаться, иначе он разобьется, ибо он действительно и на самом деле был не как все люди, а от головы до пят из стекла.
Дабы вывести его из этого странного заблуждения, многие, невзирая на крики и моления, подскакивали и обнимали его, прося убедиться и посмотреть, что он не разбивается.
Однако добивались они этим только того, что бедняга бросался на землю, испуская бесконечные крики, и немедленно впадал в забытье, продолжающееся часа по четыре, а когда приходил в себя, то снова начинал свои просьбы в другой раз к нему не подходить.
Он предлагал разговаривать с ним издалека и задавать ему любые вопросы: он, мол, на все ответит, так как сделан не из мяса, а из стекла – а в стекле, веществе тонком и хрупком, душа работает гораздо быстрее и лучше, чем в теле, землистом и тяжелом.
Некоторые пожелали проверить, правду ли он говорит, и стали задавать ему вопросы относительно многих трудных предметов, на что он отвечал охотно и чрезвычайно находчиво, – обстоятельство, вызывавшее удивление у самых ученых университетских людей и у преподавателей медицины и философии, видевших, что человек, страдающий поразительным помешательством и воображающий себя стеклянным, обладает столь тонким разумом, что остро и точно отвечает на каждый вопрос.
Томас попросил подарить ему чехол, чтобы облечь в него хрупкий сосуд своего тела: он боялся, что узкая одежда его искалечит; ему дали серое одеяние и очень широкую рубаху, которую он надел с большой осторожностью и опоясался веревкой из хлопка; башмаков он не пожелал вовсе.
Для того чтобы получать пищу с значительного расстояния, он завел такой порядок: к концу палки он прикреплял соломенный футляр для урыльника, в который клали какие-нибудь плоды, бывающие в данное время года, – ни мяса, ни рыбы он не любил, пил только из ручья или реки и то рукой; а когда шел по улице, то всегда держался середины и косился на крыши, опасаясь, как бы сверху случайно не свалилась черепица и не разбила его.
Летом он спал в поле, под открытым небом, зимой забирался на постоялый двор и зарывался на сеновале по горло, говоря, что это самое подходящее и надежное ложе, которое могут пожелать для себя стеклянные люди. Когда гремел гром, он дрожал, как человек, отравленный ртутью, убегал в поле и не возвращался в город до окончания грозы.
Долгое время друзья держали его под замком; однако, видя, что болезнь не проходит, уступили его просьбам и разрешили ему ходить на свободе. Очутившись на воле, он стал бродить по городу, вызывая удивление и жалость у всех тех, кто его знал.
Сейчас же его обступили мальчишки; однако он сдерживал их палкой и просил разговаривать с ним издали, чтобы не разбить его, так как, будучи стеклянным, он, мол, весьма нежен и хрупок. Мальчишки, самый проказливый народ на свете, несмотря на его просьбы и крики, стали бросать в него тряпками и даже камнями, желая удостовериться, действительно ли он стеклянный или нет. Однако несчастный так кричал и доходил до таких крайностей, что прохожие невольно принимались бранить мальчишек и приказывали им больше не бросать. Впрочем, однажды, когда его особенно доняли, он обернулся и сказал:
– Мальчишки, что вам от меня нужно?.. У, назойливые мухи, грязные клопы, блохи нахальные! Или я, по-вашему, Черепичная гора в Риме, чтобы бросать в меня столько черепков и черепицы?
Слушая, как он бранится и всем отвечает, за ним следовала всегда толпа народу, и ребятишки сочли за лучшее слушать его и не швыряться.
Когда он проходил однажды по лоскутному ряду Саламанки, к нему обратилась одна продавщица платья:
– Вот вам крест святой, сеньор лиценциат, у меня душа болит, глядя на ваше несчастие. Только что поделаешь: плакать не могу!
Тот повернулся к ней и мерно проговорил:
– «Filiae Hierusalem, plorate super vos et super filios vestros»[41].
Муж тряпичницы понял соль этого ответа и воскликнул:
– Друг мой, лиценциат Видриера[42] (это имя сочинил для себя безумный), да вы, я вижу, скорее плут, чем сумасшедший!
– А мне это все равно, лишь бы я только дураком не был, – отрезал тот.
Проходил он как-то мимо злачного заведения, сиречь публичного дома; увидев, что у дверей стоит множество его обитательниц, он заметил, что это – лошадки из армии самого сатаны, сделавшие привал на адском постоялом дворе.
Некто спросил его, какой совет или какое утешение может он дать его другу, весьма огорченному тем, что жена его убежала с другим. На это Видриера ответил:
– Скажи ему, чтобы он возблагодарил Господа за позволение удалить из дому врага своего.
– Значит, и искать не нужно? – спросил собеседник.
– Ни под каким видом, – сказал Видриера, – найти ее – значило бы найти вечного и неподкупного свидетеля своего позора.
– Допустим, что это так, – сказал тот. – А что мне делать, чтобы жить в мире с женой?
И получил ответ:
– Предоставь ей все, что ей надо, и позволь ей командовать над всеми домашними; не допускай только, чтобы она тобой командовала.
Один мальчик ему сказал:
– Сеньор лиценциат, я хочу удрать от отца: он все время меня сечет.
Видриера ответил:
– Запомни, дитя, что отцовская розга – еще не бесчестье, а вот розга палача – та действительно позорит.
Стоя как-то у церковных дверей, Видриера увидел, что мимо проходит крестьянин из числа вечно похваляющихся своим «старинным христианством», а следом за ним идет другой, не имевший столь лестной славы; поглядев на них, лиценциат громко крикнул крестьянину:
– Эй, воскресенье, посторонись: дай место субботе!
О школьных учителях он говорил, что они счастливы уже потому, что всегда имеют дело с прелестными ангелами, и могли бы стать еще счастливее, если бы ангелочки эти не были сопливы.
Некто спросил, каково его мнение о сводницах. Он ответил, что сводничают обыкновенно не чужие, а свои же знакомые.
Слух о его безумии, ответах и остроумных словцах разнесся по всей Кастилье и дошел до одного вельможи и важного сеньора, проживавшего в столице и пожелавшего с ним поближе познакомиться. Он обратился к знакомому кабальеро, своему другу, жителю Саламанки, прося препроводить к нему чудака. Повстречав однажды нашего героя, тот сказал:
– Вы знаете, сеньор лиценциат, одно видное лицо в столице желает вас видеть и приглашает вас к себе.
На это Видриера ответил:
– Простите меня, ваша честь, но для дворца я не гожусь: я человек робкий и льстить никому не умею.
Тем не менее кабальеро удалось отправить его в столицу с помощью следующей хитрости: он поместил чудака в одну из двойных корзин, в каких обычно перевозят стекло, наполнив для равновесия вторую ее половину камнями и подложив в солому несколько стеклянных вещей, чем дал Видриере понять, что его перевозят как стеклянный сосуд. Прибытие в Вальядолид состоялось ночью. Из корзины Видриеру выгрузили в дом сеньора, пославшего за ним. Тот его ласково встретил и сказал:
– Добро пожаловать, сеньор лиценциат! Как вы чувствовали себя в пути? Как ваше здоровье?
– Всякая дорога хороша, когда она оканчивается, кроме разве дороги на виселицу. Состояние моего здоровья всегда среднее, ибо шалости пульса и мозга у меня как-то уравновешиваются.
На следующий день, увидев великое множество соколов, кречетов и других ловчих птиц, сидевших на своих насестах, он сказал, что для каждого вельможи и знатного сеньора соколиная охота, несомненно, является самым подходящим на свете занятием, но тем не менее им следует помнить, что в этом деле расход превышает приход по крайней мере в две тысячи раз. Травить зайцев, по его мнению, тоже очень занятно, но особенно хорошо это выходит, когда борзых вам ссужает сосед.
Кабальеро пришлось по вкусу такое безумие, и он позволил своему гостю ходить по городу под надзором и охраной человека, следившего за тем, чтобы его не обижали мальчишки. Эти последние и вся столица узнали его в шесть дней, и на каждой улице, на каждом шагу и углу приходилось ему отвечать на вопросы прохожих.
Между прочим, один студент спросил его, не поэт ли он: юноша, видимо, решил, что Видриера на все руки мастер. И вот какой он услышал ответ:
– До сих пор я не был ни настолько глуп, ни настолько счастлив.
– Не понимаю, при чем тут глупость и счастье, – заметил студент.
Видриера объяснил:
– Я не настолько глуп, чтобы сделаться плохим поэтом, но и не настолько счастлив, чтобы удостоиться чести быть хорошим.
Другой студент спросил, какого он мнения о поэтах.
– Искусство их я ценю высоко, – сказал он, – а самих поэтов ни в грош не ставлю.
– А почему? – спросили его.
– Да потому, что среди бесчисленного полчища поэтов хороших так мало, что и считать нечего; а потому и уважаю я их так, как если бы их вовсе не было! Но зато я весьма уважаю и почитаю поэтическую науку, включающую в себя все остальные науки: ибо всеми ими она пользуется и всеми себя украшает, отделывая и выпуская в свет свои чудесные создания, наполняющие весь мир пользой, восторгом и удивлением.
И прибавил далее:
– Я отлично знаю, какую высокую цену имеет хороший поэт. <…> Отнюдь не забываю я также о том, что это избранные натуры, ибо Платон величает их толкователями воли богов. <…> Все это сказано про хороших поэтов, а про плохих, про стихоплетов, только и можно сказать, что они – воплощенное самомнение и невежество.
Он прибавил еще:
– Очень советую вам поглядеть на одного из так называемых «прирожденных» поэтов, когда он желает прочесть своим слушателям сонет и поэтому испрашивает сначала разрешения: «Не прослушают ли сеньоры один сонетик, который я случайно сочинил вчерашнею ночью? На мой взгляд, он ничего, конечно, не стоит, но все-таки не лишен некоторой прелести»; при этом он кривит губы, сдвигает дугою брови, копается в фальдрикере и из тысячи разных засаленных и изорванных бумажонок, исписанных целой тысячью сонетов, извлекает, наконец, ту, которую хочет прочесть, и оглашает свой сонет медоточивым и сахарным голосом. Если случится, что слушатели по лукавству или по глупости его не похвалят, он заявляет: «Или вы, господа, не поняли моего сонета, или я плохо его прочел, а поэтому давайте повторим чтение еще раз; прошу слушателей уделить ему больше внимания, ибо сонет, клянусь честью, этого стоит!» И после этого снова начинается исполнение, с новыми жестами и новыми паузами.
А посмотрите, как они критикуют друг друга! Какими словами заклеймить лай современных щенят на древних и важных псов? Что сказать про хулителей знаменитых и редких людей, озаренных светом самой подлинной поэзии, в которой они находят облегчение и отраду среди многочисленных и серьезных своих трудов, блистая божественностью своего дарования и высотой мысли, наперекор и вопреки величавому невежде, рассуждающему о вещах, которых он не знает, и презирающему то, чего он не понимает? Что скажешь про человека, расписывающегося в своем уважении и преклонении перед глупостью, занимающей место под балдахином, и перед невежеством, восседающим у трона?
В другой раз его спросили: «По какой причине поэты, по большей части, бывают бедными?»
– А потому, что сами хотят, – отвечал Видриера, – ведь богатства сами плывут к ним в руки, и им следовало бы только использовать то, что у них каждую минуту находится перед глазами. Ведь они только и делают, что воспевают дам, буквально заваленных всякими богатствами: ибо волосы у них – из золота, лоб – из сверкающего серебра, глаза – из зеленого изумруда, зубы – из слоновой кости, губы – из коралла, шея – из прозрачного хрусталя; дамы эти плачут жидким жемчугом, а почва, по которой они ступают, будь она даже совсем сухая и бесплодная, мгновенно порождает жасмины и розы; дыхание их – чистейшая амбра[43] и мускус. А все эти вещи неопровержимо и ясно указывают на большое богатство.
Наряду с этим еще много других вещей говорил Видриера относительно плохих поэтов; о хороших же он всегда отзывался хорошо и превозносил превыше рогов луны.
Однажды на паперти церкви св. Франсиска он увидел несколько картин, писанных неумелой рукой, и высказал, что хороший художник природу «бережет», а плохой на нее блюет. В другой день он, приняв большие предосторожности, чтобы не разбиться, подошел к книжной лавке и сказал: