— Откуда ж я знаю? У тебя сердце такое. Сердце отверженного. Такое я и прежде уже видал.
— Это оттого, что я сказал, будто мог бы жить в Мексике?
— Дело не только в этом.
— А ты не думаешь, что если где-то что-то и осталось от настоящей жизни, то это только там.
— Может быть.
— Ты ведь эту нашу жизнь тоже любишь.
— Да ну? Я даже не знаю, в чем она состоит. И уж конечно, ни хрена я не знаю Мексику. Думаю, все это просто у нас в башке. Вся эта Мексика. А уж дорог я там истоптал — будь здоров сколько. Когда впервые услышишь, как поет какая-нибудь ranchera[260], ты уже думаешь, что понимаешь страну. А к тому времени, когда ты их слышал сотню, ты уже не понимаешь ничего. И никогда не поймешь. Я давным-давно уже свернул свой тамошний бизнес.
Он перекинул ногу через луку седла, сидит скручивает сигарету. Поводья они бросили, кони то и дело наклонялись, уныло пощипывали редкие пучки травы, клонящейся под ветром, налетающим из горного прохода. Подставив ветру спину и пригнувшись, он чиркнул спичкой о ноготь большого пальца, прикурил сигарету и снова повернулся к Джону-Грейди:
— Я не один такой. Это другой мир. Всем моим знакомым, кто оттуда вернулся, там было нужно что-то определенное. Или они думали, что им это было нужно.
— Да-а.
— Есть разница между тем, когда ты отказываешься от своих намерений и когда понимаешь, что из них ничего не вышло.
Джон-Грейди кивнул.
— Почему-то мне кажется, что ты со мной не согласен. Это так?
Джон-Грейди не сводил глаз с отдаленных гор.
— Нет, — сказал он. — Наверное, нет.
Еще долго после этого они сидели молча. Дул ветер. Билли давно уже докурил сигарету и потушил ее о подошву сапога. Он снова перенес ногу через рожок седла, сунул носок сапога в стремя, наклонился, взял в руки поводья. Кони переступали на месте.
— Отец мне однажды сказал, что самые несчастные люди из всех, кого он знал, — это те, которые в конце концов получили то, чего всегда хотели.
— Что ж, — отозвался Джон-Грейди, — мне все ж таки хотелось бы рискнуть. Черт, да ведь по-другому-то я уже точно напробовался.
— Оно конечно.
— И никому ведь ничего не объяснишь, братан. Черт, да ведь на самом деле это способ объясниться с самим собой. Но и это толком не получается. Все пытаешься, мозгами крутишь, а толку-то…
— Да. Вот ведь как. Но вот насчет того, как ты мозгами крутишь, этот мир точно ничего не знает.
— Я понимаю. И даже хуже того. Мне плевать.
В Прощеное воскресенье{60} еще в предутренней темноте она зажгла свечку и поставила подсвечник на пол у комода, чтобы ее свет из-под двери не проник в коридор. Вымывшись в раковине с мылом и мокрой тряпочкой, она наклонилась, дав волосам упасть вперед, после чего полсотни раз вытерла их по всей длине полотенцем и расчесала гребнем еще раз триста. Экономно капнула несколько капель духов на ладонь и, потерев сперва рукой руку, надушила себе волосы и шею. Потом собрала волосы, заплела их в косу, свернула ее в узел и скрепила заколками.
Аккуратно одевшись в одно из трех своих уличных платьев, она встала перед скудно освещенным зеркалом, осмотрела себя. Платье на ней было темно-синее с белыми полосками у ворота и на рукавах, она поворачивалась у зеркала и так и сяк, застегнула, потянувшись через плечо, верхнюю пуговку сзади и завертелась снова. Села в кресло, надела черные туфли-лодочки, встала, подошла к комоду, взяла сумочку и положила в нее те несколько туалетных принадлежностей, которые туда влезли. No coja nada[261], прошептала она. Сложила и сунула туда пару чистого нательного белья, щетку для волос и гребень и с трудом застегнула замочек. No coja nada. Взяла со спинки кресла свитер, набросила его на плечи и, обернувшись, окинула взглядом комнату, которую никогда больше не увидит. Грубо сделанная фигурка святого стояла, как прежде, с криво приклеенным посохом в руке. Сняв с вешалки у умывальника полотенце, она закутала в него santo, потом села в кресло с santo на коленях и сумочкой, свисающей с плеча; стала ждать.
Ждала долго. Часов у нее не было. Она прислушивалась, ожидая, когда вдали, в городе, зазвонят колокола, пусть иногда, если ветер дует с пустыни, их и не слышно. Вскоре раздался крик петуха. Наконец послышалось шарканье тапок — это по коридору шла criada; девушка встала как раз в момент, когда отворилась дверь, старуха заглянула к ней, обернулась, проверила, нет ли кого в коридоре, а потом вошла, одной рукой помахивая перед собой, а прижатым к губам пальцем другой призывая к молчанию. Дверь за собой притворила беззвучно.
– ¿Lista?[262] — прошипела она.
— Sí. Lista.
— Bueno. Vámonos[263].
Старуха дернула плечом и с какой-то прямо даже лихостью тряхнула головой. Этакая напудренная мачеха из старой сказки. Оборванная заговорщица, жестикулирующая на подмостках. Девушка схватила сумочку и сунула santo под мышку, тогда как старуха, отворив дверь, выглянула наружу, а потом движением руки поманила девушку, и они обе вышли в коридор.
Каблуки защелкали по кафелю. Старуха невольно оглянулась, и девушка, слегка пригнувшись и подняв сперва одну ногу, потом другую, сняла туфли и сунула их под мышку — туда же, где держала santo.
Старуха затворила за ними дверь, и они двинулись по коридору; старая карга вела ее за руку, как маленькую, другой рукой копаясь в кармане фартука — нащупывала нужный ключ на связке, соединенной ремешком с куском палки от швабры.
У наружной двери она остановилась и снова стала надевать туфли, пока старуха возилась с тяжелым засовом, проворачивала его ключом, для бесшумности набросив на засов свою шаль-rebozo. Тут дверь открылась, за ней был холод и мрак.
Они остановились, поглядели друг на дружку.
— Rápido, rápido[264], — зашептала старуха, и девушка торопливо сунула ей в руки обещанные деньги, а потом порывисто обняла ее за шею, поцеловала в сухую кожаную щеку и выскочила за дверь.
На верхней ступеньке крыльца обернулась, чтобы принять прощальное благословение, но criada была в таком смятении, что забыла обо всем на свете, а когда девушка вновь повернулась уходить, старуха схватила ее за руку.
— No te vayas[265], — прошипела она. — No te vayas.
Девушка выхватила у старухи свою руку. При этом рукав ее платья оторвался по плечевому шву.
— No, — прошептала она, пятясь. — No.
Старуха простерла к ней руку, сдавленно, хрипло взвыла.
— No te vayas, — повторила она. — Me equivoqué[266].
Девушка покрепче ухватила santo, сумочку и засеменила по проезду. В конце его она обернулась, в последний раз посмотрела назад. La Tuerta все еще стояла в дверях, провожая ее взглядом. И прижимая к груди жменю, полную скомканных песо. Потом из коридора наружу выбился отблеск света, мелькнул медленно закрывающийся глаз старухи, дверь затворилась, повернулся ключ, и засов навсегда запер для беглянки тот ее, прежний мир.
По внутреннему проезду она вышла к дороге и повернула к городу. Там и сям лаяли собаки, в воздухе пахло дымом — это по всему кварталу в приземистых глинобитных лачугах топились угольные печки. Она пошла по песчаной пустынной дороге. Под небом, усыпанным звездами. Нижний край небосвода был грубо обломан — вместо него торчали зубчатые громады гор, а огни городов равнины походили на сияние звезд, упавших в озеро. Шагая, она напевала себе под нос песню из далекого прошлого. До рассвета оставалось часа два. До города — час.
Машин на дороге не было. Посмотрев со взгорка на восток, она могла видеть в пяти милях за полосой пустыни редкие огни грузовиков, медленно ползущих по шоссе на север из Чиуауа. В воздухе ни дуновения. Даже в темноте был виден пар ее дыхания. Она заметила фары машины, где-то впереди пересекшей ее путь слева направо, проследила за нею взглядом, машина уехала. Где-то там, в этом большом мире, был Эдуардо.
Приблизилась к перекрестку и, прежде чем перейти, посмотрела и туда и сюда, нет ли признаков приближающейся машины. Продвигаясь по окраинным предместьям, старалась держаться узких улиц. В некоторых хибарках за стенами из корявых стволов окотильо или даже из обмазанного глиной плетня в окнах уже горели керосиновые лампы. По пути ей начали попадаться пешеходы из рабочих с их завтраками в ведерках, сделанных из объемистых жестянок из-под топленого жира; тихонько насвистывая, они бодро шагали по холодку раннего утра. Она снова сбила ноги в кровь, на сей раз новыми туфлями, шла, отчетливо чувствуя влажность крови и то, как она холодит.
На всей Calle de Noche Triste свет горел только в кафе. В темной витрине примыкающей к нему обувной лавки среди разнообразной обуви сидел кот и молча глядел на безлюдную улицу. Когда она проходила мимо, кот повернул голову, осмотрел ее. Она толкнула матовую стеклянную дверь кафе и вошла.
Сидевшие за столиком у окна двое мужчин подняли голову и провожали ее глазами, пока она шла мимо них. Забившись в самый дальний угол, она села за один из маленьких деревянных столиков, поставив сумочку и сверток на стул рядом с собой, взяла с хромированной проволочной подставки меню и в него уставилась. Подошел официант. Она заказала кафесито{61}, официант кивнул и пошел обратно к прилавку. В кафе было тепло, и, немного посидев, она сняла свитер, положила его на стул. Мужчины все еще на нее смотрели. Официант поставил перед ней кофе, выложил ложечку и салфетку. К ее удивлению, он вдруг спросил, откуда она.
– ¿Mande? — переспросила она.
– ¿De dónde viene?[267]
Она сказала ему, что приехала из Чьяпаса, и он какое-то мгновение изучающе смотрел на нее, словно прикидывая, насколько люди из штата Чьяпас отличаются от всех прежних его знакомых. Он пояснил, что спросить велел ему один из тех мужчин. Когда он, обернувшись, посмотрел на них, они заулыбались, но в их улыбках не было веселья. Она подняла взгляд на официанта.
— Estoy esperando a un amigo[268], — сказала она.
— Por supuesto[269], — сказал официант.
Она долго сидела над чашкой кофе. Тьма на улице сделалась серой, близился февральский рассвет. Двое мужчин в центре зала давно покончили с кофе и ушли, на их место пришли другие. Лавки еще не открылись. По улице проехало несколько грузовиков, с холода входили все новые и новые люди, от столика к столику теперь ходила официантка.
В восьмом часу к двери подъехало голубое такси, водитель вылез из машины, вошел в кафе и обежал глазами столики. Подойдя к ней, посмотрел на нее сверху вниз.
– ¿Lista?[270] — сказал он.
– ¿Dónde está Ramón?[271]
Он постоял, задумчиво ковыряя в зубах. И сказал, что Рамон не смог приехать.
Она бросила взгляд в сторону двери. У стоявшей на улице машины работал двигатель, на холоде попыхивая паром из выхлопной трубы.
— Está bien, — сказал водитель. — Vámonos. Debemos darnos prisa[272].
Она спросила, знает ли он Джона-Грейди, на что он кивнул и помахал зубочисткой.
— Sí, sí, — подтвердил он. И сказал, что знает всех кого надо.
Она снова посмотрела на курящийся у поребрика автомобиль.
Он сделал шаг назад, чтобы она могла встать. Бросил взгляд на сумочку на стуле. На santo, завернутого в полотенце из борделя. Она накрыла свои вещи рукой. А то вдруг он захочет помочь ей их нести. Спросила, кто ему заплатил.
Он снова сунул зубочистку в рот, стоит смотрит на нее. В конце концов сказал, что ему никто не платил. Что он двоюродный брат Рамона, а Рамону заплатили сорок долларов. Взялся рукой за спинку пустого стула и стоит смотрит на нее. А у нее плечи подымались и опадали в такт дыханию. Казалось, она готовится к сопротивлению.
— Ну не знаю, — только и сказала она.
Он наклонился.
— Mire, — сказал он. — Su novio. Él tiene una cicatriz aquí[273]. — И он провел пальцем по щеке, вдоль траектории ножа, оставившего шрам, полученный ее возлюбленным в Салтильо во время драки, три года назад случившейся в comedor[274] тюрьмы «Куэльяр». — ¿Verdad?[275]
— Sí, — прошептала она. — Es verdad. ¿Y tiene mi tarjeta verde?[276]
— Sí.
Он вытащил из кармана грин-карту и положил на стол. Документ был оформлен на ее имя.
– ¿Está satisfecha?[277] — сказал он.
— Sí, — прошептала она. — Estoy satisfecha[278].
С этими словами она встала, собрала свои вещи и, оставив на столе плату за кофе, вышла за ним на улицу.
Холодная заря уже повернула к свету весь этот полунищий мир, и теперь она молча смотрела с заднего сиденья такси на просыпающиеся улицы — смотрела, машинально продолжая сжимать в руках грубо вырезанного деревянного божка, и мысленно прощалась со всем, что она тут знала, с каждым камнем и закоулком, которых больше не увидит. Попрощалась со старушкой в черном платке-rebozo, которая приоткрыла дверь, чтобы посмотреть, какая на дворе нынче погода, попрощалась с тремя направлявшимися на мессу девушками ее возраста, которые осторожно обходили лужу на мостовой, оставленную недавно прошедшими дождями, попрощалась с собаками и стариками на углах улиц и с уличными торговцами, уже покатившими навстречу трудовому дню свои тележки, с лавочниками, отпирающими двери магазинчиков, и с женщиной, которая на коленях с ведром и тряпкой отмывала плитки тротуара. Она попрощалась с малыми пичужками, бок о бок будто нанизанными на провода над головами, — пичужки ночью спали, а теперь просыпались, а вот как они называются, она уже никогда не узнает.
Выехали на окраины, и слева сквозь прибрежный ракитник показалась река, высокие здания за которой уже в другой стране, так же как и голые горы, на скалистые уступы которых скоро прольется солнце. Проехали старый брошенный муниципальный жилой комплекс. Ржавые резервуары для воды во дворе, который ветер забросал сорной бумагой. Внезапная череда тонких железных прутьев ограды, беззвучным перебором струн пронесшейся мимо окна справа налево, своим появлением и на время этого появления начала пробуждать в ней дремлющую колдунью, но она тут же отвела взгляд. Глубоко дыша, прикрыла глаза руками. В темноте под ладошками увидела себя на холодном белом столе в холодной белой комнате. Двери и окна в этой комнате поверх стекол были забраны толстой проволочной сеткой, а вокруг во множестве гомонили проститутки и бордельные служанки, и все они громко плакали, поминая ее имя. Она же сидела на столе очень прямо и откинув голову, словно вот-вот заплачет или запоет. Как какая-нибудь юная примадонна, посаженная в сумасшедший дом. Но звука не было. Холодное наваждение прошло. Надо будет попробовать еще раз его вызвать. Когда она открыла глаза, такси свернуло с дороги и запрыгало по ухабам разбитой грунтовой колеи, при этом водитель смотрел на нее в зеркало. Она выглянула, но моста видно не было. За деревьями виднелась река, над ней поднимался туман, в нем маячили скалы другого, высокого берега, но города там не было. Среди деревьев у реки она увидела какую-то движущуюся фигуру. Спросила водителя — они что, здесь и будут переходить на ту сторону, и тот ответил «да». Сказал, что вот сейчас она на тот берег и отправится. Тут такси выехало на поляну, остановилось, и, приглядевшись, в фигуре, что приближалась к ней в нежнейшем утреннем свете, она узнала улыбающегося Тибурсио.
С ранчо он выехал около пяти, поехал к бару, сквозь темную витрину которого, хотя и смутно, виднелись часы, висевшие внутри. Развернувшись, поставил пикап на посыпанной гравием площадке так, чтобы можно было следить за дорогой. Он старался не оборачиваться к часам каждые несколько минут, но удержаться не получалось.
Проехало несколько машин. Вскоре после шести опять показались фары, он за рулем выпрямился и протер стекло рукавом куртки, но огни прошли мимо, да и машина оказалась вовсе не такси, а патрульным автомобилем службы шерифа. Подумалось: сейчас ребята вернутся, спросят, что он тут делает, но они не вернулись. Сидеть в кабине пикапа было очень холодно, поэтому через некоторое время он вылез, походил вокруг, махая руками и топая сапогами. Потом опять забрался в грузовик. Часы в баре показывали шесть тридцать. Глянув на восток, он обнаружил, что детали окрестностей хотя и серенько, но различаются.
В полумиле на шоссе огни автозаправки погасли. По шоссе проехал какой-то грузовик. Джон-Грейди задался вопросом: не съездить ли туда выпить чашечку кофе, но успеет ли он до прибытия такси? К восьми тридцати он решил, что если это нужно, чтобы прибыло такси, он таки это сделает, и завел мотор. И снова выключил.
Получасом позже он заметил на шоссе пикап Тревиса. Через несколько минут тот же пикап показался снова, замедлил ход и свернул на парковку. Джон-Грейди покрутил ручку, опуская дверное стекло. Тревис поставил машину рядом, сидит, на него смотрит. Он высунул голову и сплюнул.
— Что они тебе сказали? Велели уматывать?
— Нет еще.
— Я подумал, может быть, угнанный грузовик стоит. Ты не сломался, нет?
— Нет. Я просто жду кое-кого.
— Давно ты здесь?
— Ну-у… довольно-таки.
— Печкой-то этот твой аппарат оборудован?