Содом и Гоморра. Города окрестности сей - Кормак Маккарти 30 стр.


— Кажется, я начинаю видеть здесь несколько проблем.

— Да. У этого путешественника тоже есть жизнь, есть какое-то ее направление, и, если бы он в этом сне не появился, мои сны были бы совершенно другими и разговор о нем у нас не зашел бы вовсе. Вы можете сказать, что он нематериален, а потому не имеет прошлого, но, на мой взгляд, кем или чем бы он ни был и из чего бы ни состоял, он не может существовать без предыстории. Причем его прошлое по обоснованности ничем не отличается от вашего или моего, поскольку, обосновывая нашу собственную реальность, мы можем исходить лишь из предположения о реальности нашей жизни и всего того, что нас окружает. Рассмотрение событий этой конкретной ночи того человека подспудно наводит нас на мысль, что всякое знание заимствовано и каждый факт дан в долг. Ибо каждое событие открывает нам себя только за счет отпадения всех других альтернатив. Нам кажется, что вся предыдущая жизнь того путешественника не разворачивалась, как это звучит в обыденной речи, а сворачивалась, стремясь к этому месту и этому часу, и при этом безразлично, чтó именно нам известно о том, как и из чего складывалась его предыдущая жизнь. ¿De acuerdo?[339]

– Ándale.

— Ладно. И вот собрался он спать. А ночью в горах разыгралась буря, сверкали молнии, в горном проходе завывал ветер, так что отдых путешественника был и впрямь не очень спокойным. Вновь и вновь молнии выхватывали из тьмы грозные утесы и вершины, но, кроме того, в их отсветах он с удивлением увидел спускающихся по скалистым arroyos[340] людей с факелами, горящими, несмотря на проливной дождь; приближаясь, люди тихо выводили какой-то то ли распев, то ли молитву. Он даже приподнялся на своем камне, чтобы лучше к ним приглядеться. Видны ему были главным образом их головы и плечи, как они там движутся тесной толпой со своими факелами, но он заметил некоторую странность их облачений: на них были первобытные шлемы, сделанные у одних из птичьих перьев, у других из шкур диких кошек. Из меха мартышек. На шеях ожерелья то из бусинок, то из камней и океанских ракушек; на плечах накидки, сотканные чуть ли не из лесного мха. При свете их дымящих и шипящих под дождем светильников он заметил, что они несут на плечах то ли паланкин, то ли носилки, а вскоре услышал и разносящиеся между скал заунывные звуки рожков под неспешный ритм, задаваемый барабанами.

Когда они вышли на дорогу, их стало видно получше. Впереди шел мужчина в маске, сделанной из покрытого резными узорами и инкрустированного агатами и яшмой панциря морской черепахи. В руке он нес скипетр с рукоятью, выполненной в виде скульптурного изображения его же, несущего в руке миниатюрный скипетр, на котором, надо думать, красовалось еще более миниатюрное изображение его же со скипетром, и так до бесконечности.

За ним вышагивал барабанщик с барабаном из грубо выделанной кожи, натянутой на ясеневый бочонок, и барабанщик бил в него чем-то вроде булавы или цепа, сделанного из шара твердой древесины, привязанного к палке. Барабан издавал очень мощный, долго длящийся низкий гул, и едва этот гул затихал, как барабанщик вновь, этак снизу вверх, взмахивал своим цепом, а потом слушал, наклонив голову, как, наверное, должен слушать человек, настраивающий инструмент.

За ними шел мужчина с мечом в ножнах (ножны с мечом он нес на кожаной подушке), сзади следовали факелоносцы, а уж за ними мужчины с носилками на плечах. Понять, кого они там несут — живого человека или, может быть, это такая похоронная процессия ночью в горах под дождем, — путешественнику было сложно. Замыкал процессию всадник с духовым орудием, сделанным из тростниковых трубочек, связанных между собой медной проволокой и увешанных кистями. Он играл на нем, дуя в торцы трубочек, а издавал этот инструмент всего три ноты, которые парили над процессией в окутанной ненастным саваном ночи, весомые, как тело на носилках.

— И много там шло народу?

— Думаю, человек восемь.

— Продолжайте.

— Они вышли на дорогу, а путешественник сел и спустил ноги с края этого своего алтарного камня; потом поплотнее закутал плечи одеялом и стал ждать. Они подходили все ближе, пока не оказались как раз напротив того места, где он сидел; остановились, стоят смотрят. И путешественник тоже на них смотрит. Ему было любопытно, но и страшновато тоже.

— А вам?

— Мне было только любопытно.

— А откуда вы знаете, что ему было страшновато?

Пришлый посидел молча, глядя на дорожное полотно под ними. Через некоторое время говорит:

— Тот человек был не я. Может, он и был какой-то неузнанной частью меня, но в этом я и вас могу заподозрить. Вспомните хотя бы то, что я говорил насчет общности предысторий.

— А вы где в это время были?

— Спал в своей постели.

— То есть вас в этом сне не было.

— Нет.

Билли склонился в сторону, сплюнул.

— Что ж, — сказал он, — мне семьдесят восемь лет, и снов за свою жизнь я видел множество. Однако, если мне не изменяет память, в каждом из них присутствовал я сам. Не помню ни одного раза, чтобы мне снились другие люди, а я бы при этом так или иначе не присутствовал. Поэтому я склоняюсь к тому, что в том сне вы видели все-таки себя. Лично я однажды видел себя во сне мертвым. Но я стоял при этом и смотрел на труп.

— Понятно, — сказал пришлый.

— Что вам понятно?

— Видите ли, я довольно много размышлял о снах.

— А я о них вообще не размышлял. Просто иногда видел их, да и все тут.

— А не вернуться ли нам все же к тому вопросу?

— Можете делать все, что вам захочется.

— Спасибо.

— Ведь вы, конечно же, не выдумали все это.

Пришлый улыбнулся. Бросил взгляд на другую сторону шоссе, на поля за ним и покачал головой, но вслух ничего не сказал.

— Так к чему там вы хотели возвратиться?

— Самое интересное, что ваш вопрос — это как раз тот вопрос, на котором держится весь мой рассказ.

Над их головами пронесся тяжелый трейлер, из-под бетонных сводов вылетели, закружились, а потом вернулись назад ласточки.

— Не судите меня строго, — сказал пришлый. — Эта история, подобно всем другим историям на свете, берет свое начало из некоего вопроса. И любая история, включая те из них, которые оказывают на нас глубочайшее впечатление, некоторым образом возвращается к рассказчику и стирает и его, и его побуждения из памяти слушателей. Так что вопрос, кто рассказчик, очень такой, знаете ли, consiguiente[341].

— Но не может же быть, чтобы все истории были про один и тот же вопрос.

— Еще как может! Когда все известно, никакое повествование уже невозможно.

Билли опять наклонился и сплюнул.

– Ándale, — сказал он.

— Путешественнику было и любопытно, и страшновато, и он возьми да и обратись к этой процессии с каким-то приветствием, да так громко — его слова аж возвратились эхом от дальних скал. Он спросил их, куда это они направляются, но ответом его не удостоили. Стояли на ведущей через перевал древней дороге сплоченной кучкой — немотствующие полуночники с их факелами, всяческими орудиями и ношей — и ждали. Как будто встреченный путник представляет собой для них некую загадку. Или как будто от него положено дождаться определенных слов, которые он еще скажет.

— А на самом деле он спал.

— Я тоже так думаю.

— А если бы он проснулся?

— Тогда бы он перестал видеть то, что видел. И что видел я.

— А почему вы попросту не скажете, что видение бы исчезло, испарилось?

— А что именно оно бы сделало?

— В каком смысле «что именно»?

— Desapareser o desvanecerse[342].

– ¿Hay una diferencia?[343]

— Sí. Lo que se desvanece es simplemente fuera de la vista. ¿Pero desaparecido?[344] — Он пожал плечами. — Куда все исчезает? В случаях, подобных приключениям нашего путешественника, когда у нас нет твердой почвы даже в вопросе о том, откуда он вообще взялся, по поводу того, куда он денется, когда исчезнет, вряд ли можно сказать что-либо определенное. В таких делах вообще — даже твердую точку опоры для начала найти, и то невозможно.

— А можно мне кое-что сказать?

— Конечно.

— Мне кажется, вы страдаете привычкой представлять вещи в более сложном виде, чем это требуется. Почему бы просто не рассказать, что было дальше?

— Хороший совет. Посмотрим, что можно в этом направлении сделать.

– Ándale pues.

— Хотя я должен указать вам на то, что это вы все время встреваете с вопросами.

— Нет, вы не должны.

— Нет, должен.

— Просто продолжайте свой рассказ, да и все.

— Хорошо.

— Все. Помалкиваю в тряпочку.

– ¿Cómo?[345]

— Все. Помалкиваю в тряпочку.

– ¿Cómo?[345]

— Нет, ничего. Больше не буду задавать вопросы, вот и все.

— Но это были хорошие вопросы.

— Так будете вы что-нибудь рассказывать или нет?

— Гм… В общем, он, видимо, пытался проснуться. Но хотя ночь стояла холодная, а ложем служил жесткий камень, это у него не получалось. Вокруг меж тем стояла тишина. Дождь перестал. Ветер тоже. Участники процессии между собой посовещались, после чего носильщики выступили вперед и поставили паланкин на каменистую землю. На носилках лежала юная девушка с закрытыми глазами и руками, скрещенными на груди, как у мертвой. Сновидец бросил взгляд на нее и перевел его на группу сопровождающих. Несмотря на холодную ночь — а ведь там, в продутых ветрами высях, откуда они спустились, надо полагать, было еще холоднее, — одеты они были очень легко, даже плащи и одеяла у них на плечах были из ткани какой-то очень неплотной вязки. При свете факелов было видно, что их лица и торсы блестят от пота. И как бы ни был странен их вид и непонятна миссия, которую они собирались исполнить, от них веяло чем-то неуловимо знакомым. Как будто он все это уже видел прежде.

— Вроде как во сне.

— Ну, если хотите.

— От моего желания тут мало что…

— Думаете, вы уже знаете, чем этот сон кончится?

— Да есть у меня кое-какие наметки.

— Посмотрим.

— Дуйте дальше.

— Одним из сопровождающих был знахарь или что-то вроде — у него на поясе висели явно всяческие снадобья, он подошел к предводителю, и они посовещались. Черепаховый панцирь вожак сдвинул пальцем себе на макушку, как сварщик маску, но лица его сновидцу все равно видно не было. Результатом совещания стало то, что трое полуголых мужчин отделились от их компании и приблизились к алтарному камню. У них с собой была бутыль и чаша, они поставили чашу на камень, налили до краев и предложили сновидцу выпить.

— Тут я бы крепко подумал.

— Поздно. Он взял ее обеими руками с той же торжественностью, с которой ему ее предложили, поднял к губам и выпил.

— И что в ней было?

— Не знаю.

— А какая была чаша?

— Чаша была сделана из рога, нагретого на огне и отформованного так, чтобы она могла стоять.

— Как выпитое на него подействовало?

— Заставило забыть.

— Что забыть? Все?

— Он забыл о трудах и страданиях своей жизни. Как и о том, что за это положено наказание.

— Ну, дальше.

— Он выпил ее до капли, отдал чашу обратно, и почти тотчас же все от него отступило, он стал вновь как дитя, его окутал мир и спокойствие, и даже страх отошел настолько, что ему ничего не стоило сделаться соучастником кровавой церемонии, которая и тогда была, и сейчас есть не что иное, как оскорбление, наносимое Господу.

— В этом и было наказание?

— Нет. Ему пришлось заплатить куда более высокую цену, чем даже эта.

— В чем оно заключалось?

— Что он и это тоже забудет.

— А разве так уж плохо — вот такую вот хрень забыть?

— Поживем — увидим.

— Ну, дальше.

— Он выпил чашу и отдал себя на сомнительную милость этих древнеобразных serranos[346]. И теперь уже они повели его — сняли с камня, вывели на дорогу и стали по ней с ним прогуливаться туда и сюда. Они как бы заставляли его задуматься над всем тем, что вокруг него: объять мыслью и скалы, и горы, и звезды, что просияли над ними на фоне вечной черноты, свойственной первоначалу мира.

— Что же они ему говорили?

— Не знаю.

— Вам их разговор не был слышен?

Пришлый не ответил. Сидел, созерцая бетонные конструкции над головой. Гнезда ласточек, прилепленные в самых верхних углах, были как множество маленьких глиняных печек вверх дном. Поток транспорта стал гуще. Прямоугольные тени, которые грузовики, въезжая под виадук, с себя стряхивали, в том месте, где они снова выскакивали на солнце, опять к ним прицеплялись. Он поднял руку так, словно бы медленно что-то подбрасывает вверх.

— На ваш вопрос ответить невозможно. Это не тот случай, когда у тебя в голове совещаются маленькие человечки. Звука-то не было. Да и язык… На каком языке был их разговор? В любом случае сон у сновидца был глубок и явствен, а в такого рода снах присутствует язык, который старше любого изрекаемого слова. Наречие такого рода, что не допускает ни лжи, ни какого бы то ни было сокрытия истины.

— Но вы вроде сказали, что они разговаривали?

— В моем сне о них они, возможно, разговаривали. А может быть, я всего лишь прибегаю здесь к толкованию, лучше которого не могу подобрать. А что там было во сне путешественника — это вопрос отдельный.

— Ну, дальше.

— Древний мир призывает нас к ответу. Мир наших отцов…

— Мне что-то кажется, что если они разговаривали в вашем сне, они должны были разговаривать и в его. Сон-то ведь у вас был общий.

— Это опять все тот же вопрос.

— И какой на него ответ?

— К этому мы еще подойдем.

– Ándale.

— Мир наших отцов пребывает внутри нас. Десять тысяч поколений и больше. Форма, не имеющая истории, не имеет силы длить себя долго. То, что не имеет прошлого, не может иметь будущего. В сердцевине нашей жизни лежит история, из которой она сплетена; в этой сердцевине нет какого-либо наречия, а только акт познания, и вот его-то мы и разделяем друг с другом как во снах, так и наяву. Так было прежде, чем первый человек заговорил, и так будет после того, как замолчит последний. Но под конец, как мы вскоре увидим, он и впрямь разразился речью.

— Замечательно.

— В общем, гулял он со своими новыми наставниками, пока его не обуяло спокойствие и понимание того, что его жизнь отныне больше не в его руках.

— Что-то большой борьбы я как-то в нем не заметил.

— Вы забыли о заложнице.

— А, там девушка же еще!

— Конечно.

— Ну, дальше.

— Важно понять, что он им отдался не по своей воле. Мученик, которого влекут языки пламени, не может быть священной жертвой. Где нет возможности наказания, не может быть и награды. Вы ж понимаете.

— Ну, дальше.

— Они вроде как ждали, чтобы он принял какое-то решение. Чтобы что-то им такое сказал, может быть. А он все изучал, стараясь объять мыслью вокруг себя все то, что может быть изучено. И звезды, и скалы, и лицо спящей девушки на носилках. Этих людей, что пленили его. Их шлемы, их костюмы. И факелы у них в руках — из полых труб, набитых залитой маслом пенькой, пламя которых защищали от ветра слюдяные экраны, вправленные в фонарики, прикрытые сверху, и с трубками для выхода дыма, согнутыми из листовой отожженной меди. Он и в глаза им все пытался заглядывать, но глаза у них были темные, да еще и затененные черными козырьками, как у людей, которым предстоит преодолеть бескрайние снега. Или пески. Пытался увидеть их ноги — в чем они обуты, но их одеяния ниспадали на камни, стлались по ним, так что ничего у него не вышло. Увидел он лишь то, как странен этот мир, как мало о нем известно и как слабо мы подготовлены к тому, что грядет. Увидел, что человеческая жизнь едва ли дольше мгновения, но, в силу того что время бесконечно, каждый человек был всегда и вечно находится в середине своего путешествия, сколько бы ни было ему лет и какую бы он ни прошел дистанцию. Ему показалось, что в молчании мира он прозревает великий заговор, и он понял, что сам он должен стать частью этого заговора, в котором он уже превзошел и пленивших его, и все их планы. Если было ему какое-то откровение, то оно вот в чем: он есть вместилище знания, к которому он пришел единственно благодаря презрению ко всем представлениям, бывшим прежде. Поняв это, он повернулся к своим пленителям и говорит: «И ничего я вам не скажу!»

Ничего я вам не скажу. Вот что он сказал, и сказал он только это. В следующий миг его подвели к камню и разложили на нем, а девушку подняли с носилок и вывели вперед. Ее грудь вздымалась.

— Ее грудь — чего?

— Ее грудь вздымалась.

— Ну ладно, дальше.

— Она наклонилась, поцеловала его и отступила, и тут вперед выступил архатрон с мечом{62}, взялся за него двумя руками, воздел над головой и одним ударом отделил путешественнику голову от тела.

— Надо полагать, это конец уже?

— Вовсе нет.

— А, вы мне пытаетесь втереть, будто человеку отчекрыжили башку, а он выжил.

— Да. От своего сна он очнулся и сел, дрожа от холода и страха. В безлюдье, все на том же пресловутом перевале. Среди тех же пресловутых гор. В том же пресловутом мире.

— А вы?

Рассказчик грустно улыбнулся, с видом человека, которому вспомнилось детство.

— В таких снах, кроме всего прочего, проявляется сущность мира, — сказал он. — Проснувшись, мы припоминаем события, происходившие во сне, а вот сюжетная цепочка ускользает, ее вспомнить трудно. И все же именно в сюжете заключается жизнь сна, тогда как сами по себе события частенько бывают взаимозаменяемы. События же в мире яви, наоборот, нам навязаны, а сюжет, повествование — это трудноопределимая ось, на которую их приходится нанизывать. И мы волей-неволей вынуждены взвешивать, сортировать события, располагая их в определенном порядке. Не кто иной, как мы сами, слагаем из них историю, которая и есть мы. Каждый человек — это бард, певец собственной экзистенции. Посредством этого он встроен в мир. Это же становится одновременно и наказанием, и наградой — за бегство из сна, который мир видит об этом человеке. Едем дальше. Я, должно быть, проснулся тогда и сам, но по мере приближения мира яви путешественник на своем камне начал меркнуть, а я не хотел еще с ним расставаться, и тогда я позвал его.

Назад Дальше