Москва: место встречи (сборник) - Юрий Арабов 18 стр.


В конце июля 1917 года, освобожденный Временным правительством от должности Верховного главнокомандующего, в фантастическом Лоськовском гнезде (дом 4, квартира 7) поселился генерал Алексей Алексеевич Брусилов. Из очерка военного историка Голикова я узнала, что «во время революционных боев в Москве при обстреле артиллерией восставших здания штаба военного округа мортирный снаряд попал в квартиру Брусиловых. Алексей Алексеевич получил тяжелое ранение в ногу и до июля 1918 года находился на излечении в клинике». И это притом, что за всю свою боевую жизнь генерал не был ранен ни разу!

А дело-то в том, что между Мансуровским и Еропкинским переулками, ровно по тем проходным дворам, где годы спустя прошло детство отца моего и тетушки, мое и моей дочери, проходила линия фронта между «красными» и «белыми». Жилец дома № 3 Евгений Вахтангов так описывал те жутковатые дни: «У нас на Остоженке, в Мансуровском переулке, пальба идет весь день почти непрерывно. Выстрелы ружейные, револьверные и пушечные. Два дня уже не выходим на улицу. Хлеб сегодня не доставили. Кормимся тем, что есть. На ночь забиваем окна, чтоб не проникал свет. Газеты не выходят, в чем дело и кто в кого стреляет – не знаем».

За пару месяцев до рождения моего отца Алексей Алексеевич Брусилов вернулся из клиники домой, а еще через восемь лет 21 марта 1926 года инспектор красной кавалерии скончался от паралича сердца, и папа мой, большой уже мальчик, на всю жизнь запомнил торжественные похороны по высшему советскому разряду с тьмой запрудивших переулок кавалеристов и оркестров. Запомнил и долго еще с увлечением рисовал всадников в островерхих буденновках со звездами. Почет, которым пользовался генерал в советской республике, не защитил Брусиловых от уплотнения. Генеральской семье оставили три комнаты из восьми, в остальные, само собой, подселили чекистов.

А еще через шестьдесят лет, в середине восьмидесятых, в квартире нашей раздался звонок. Я открыла дверь и обнаружила за нею приятнейшего господина – военного историка Александра Георгиевича Кавтарадзе, интересовавшегося, не осталось ли в нашем доме долгожителей, помнящих, где именно проживал генерал Брусилов. Я радостно сообщила военному историку, что такие долгожители имеются – это отец мой и тетушка. И я могу предоставить военной науке фотографию дома Лоськова-Брусилова, сделанную то ли в 13-м, то ли в 14-м году. Впрочем, не исключено, что я ввела военного историка в заблуждение, потому что жительница дома № 11 по Мансуровскому переулку искусствовед Ирина Александровна Кузнецова полагала, что на самом деле генерал жил не в большом доме, а в его флигеле, тоже весьма забавном домишке с двумя симметричными башенками и треугольными эркерами. На наших глазах в том флигеле случился пожар, жителей в мгновение ока переселили и скоропалительно выстроили на освободившемся пространстве многоэтажное кооперативное жилье. А еще Ирина Александровна рассказывала, как в один из октябрьских дней 1917 года Алексей Алексеевич по-соседски зашел к ее отцу-архитектору обсудить происходящее, посоветоваться, как быть, как жить и что делать.

В те же дни московского восстания, едва ли не накануне ранения генерала, с письмом-просьбой взять на себя командование силами сопротивления к Брусилову пришла группа офицеров, одним из которых был Сергей Яковлевич Эфрон, папа девочки Али. Переговоры, длившиеся не менее часа, успехом не увенчались: сославшись на болезнь, Брусилов отказался принять командование. Этот эпизод, а также напряженная атмосфера тех дней лаконично, но чрезвычайно выразительно описаны в «Записках добровольца» Сергея Эфрона.

Что же касается дома Кузнецовых, то эта крошечная городская усадьба, пережившая пожар 1812 года и сменившая на протяжении XIX столетия нескольких владельцев, была и, надеюсь, останется жемчужиной Мансуровского переулка. В 1913 году архитектор Александр Васильевич Кузнецов купил ампирный особнячок у старушки-купчихи Воскобоевой и перестроил его так талантливо и толково, с таким тонким и точным пониманием стиля, что сохранилось, а может, и преумножилось обаяние века предыдущего. Чудесным образом усадьбу под сенью древнего тополя не экспроприировали, и она осталась в собственности семьи. Изюминка усадьбы – крошечная калитка в каменной ограде, и, сколько себя помню, из Мансуровского переулка проникнуть внутрь можно было только через нее. Самый низенький лилипут или мелкий ребенок не старше четырех лет могут войти в калитку, не сгибаясь в три погибели. Все остальные в нее ныряют. Отсюда возникла легенда о человеке-карлике, некогда выстроившем дом с учетом собственных параметров.

И еще одно переулочное чудо – густо, до самой крыши завитый девичьим виноградом брандмауэр соседнего с кузнецовским доходного трехэтажного дома № 13. Поколения мансуровских жителей сменяют друг друга, а виноград, посаженный архитектором, вьется и вьется, завивает и завивает стену, матереет, осенью багровеет и облетает, весной возрождается. А поколения Кузнецовых героически отстаивают виноградные кущи от местного домоуправления, посягающего на него во время изредка случающихся покрасочных работ.

Висит на стене пейзаж: лето 1946 года, кузнецовский дворик в густой июньской тени, разбавленной солнечными бликами. На крылечке моя юная мама листает конспект, готовится к госэкзамену. Видно, Ирочка, Ирина Александровна Кузнецова, разрешила отцу моему написать будущую мою маму в своем саду. Что неудивительно, ведь с тетушкой моей они познакомились в раннем детстве. Обе родились в 1914 году, только Ирочка прибыла в Мансуровский переулок годовалым ребенком, а тетушку мою Татьяну привезли сюда четырехлетней. Вместе они занимались в кружке юных искусствоведов при Музее изящных искусств, одно временно учились в ИФЛИ. И всю свою последующую жизнь Ирина Александровна работала в музее Александра III, то есть в ГМИИ им. Пушкина. Тетушка моя прожила в Мансуровском переулке семьдесят четыре года из отпущенных ей семидесяти восьми, Ирочка задержалась на десятилетие.

В одном из Таниных писем обнаружилось описание дивного июньского вечера 1939 года: «Вчера провела необыкновенно поэтический вечер… В саду, в тени дерев, полулежа в гамаке, распивала чай из кузнецовского сервиза, а прелестная бледная девушка в пышном платье тем временем по какой-то удивительной книге (арабский кабалистик!!!) гадала для меня, поступать ли мне в аспирантуру. Получилось: жестокая лютость рока противится тому, чего надеешься!»

Увы, арабское гадание в точности предсказало мучительную и оскорбительно тщетную эпопею Таниного поступления в аспирантуру, но это отдельный сюжет, органично вписавшийся в эпоху и выразительно ее иллюстрирующий. Что же касается сервиза, из которого семья Кузнецовых распивала чаи под сенью собственных дерев в самом центре Москвы, то остается только гадать, изготовило ли его Товарищество фарфорового и фаянсового производства Матвея Сидоровича Кузнецова, однофамильца архитектора, назвала ли Таня сервиз кузнецовским по имени его владельцев или же это шутливый парадокс?

В войну Кузнецовы не покинули своего домика. Из семейных бумажных залежей возникло письмо, отосланное на Урал тетушке моей Татьяне 3 июля 1942 года. Вот строки, сохранившие подробности жизни домика в военные дни:

Мы живем по-старому в нашем маленьком домике, который в свое время храбро выдержал три зажигалки, свалившиеся ему на крышу. В саду же у нас Верушка навела всякие эстетические усовершенствования и даже щель (которую мы выкопали в углу сада у ворот) всю засадила мавританским газоном. Сейчас у нее вид безобидной клумбы, а помню, как, бывало, мы бегали туда в чудные лунные ночи (я теперь всю жизнь не смогу глядеть на луну, не вспоминая бомбежек) или в ноябрьские дни, когда тревоги бывали по шесть, по семь раз в сутки и надо было урывками ловить время, чтобы сбегать за хлебом и что-нибудь сварить на обед. Меня эти дневные тревоги, по правде говоря, даже забавляли. Мне нравилось спешно закрывать ставни, проверять воду и лопаты, бегать туда и обратно. Торопиться перехватить чего-нибудь поесть и т. д. В реальную опасность днем как-то не верилось, а в то же время необычность обстановки действовала как-то возбуждающе и интересно. Ночью – это было, конечно, другое дело. Но и тут должна сказать, что бояться мы все очень скоро перестали. Сидя в щели, читали французские романы, рукодельничали (у нас туда проведено электричество), я связала себе целых 2 пары нарядных летних перчаток, в которых щеголяю сейчас и которые были сделаны только за часы тревог. Как только стрельба немного утихала, мы с папой вылезали и разгуливали по саду, болтали с соседом Топлениновым, потом опять прятались.

В очерке Ирины Александровны «Между Остоженкой и Пречистенкой», напечатанном в журнале «Наше наследие» (№ 29–30 от 1994 года) и проиллюстрированном прекрасными фотографиями Александра Викторова, есть трогательные строки:

В очерке Ирины Александровны «Между Остоженкой и Пречистенкой», напечатанном в журнале «Наше наследие» (№ 29–30 от 1994 года) и проиллюстрированном прекрасными фотографиями Александра Викторова, есть трогательные строки:

Когда в темный осенний вечер я спешу с работы домой, то, едва войдя в свой переулок, начинаю всматриваться вперед, и какое-то радостное успокоение проникает в сердце, как завижу под деревьями очертания знакомого ампирного особнячка и засветившиеся в нем окошки. «Здравствуй, милый домик, здравствуй, мой родной, я пришла», – шепчу я ему и знаю, что он слышит мои слова.

Бывало, идешь мимо кузнецовского домика, а из крошечной калитки (едва ли не из-под ног твоих) выпархивает, словно птичка из гнезда, Ирина Александровна, Ирочка, худенькая, как девочка, гладко причесанная, в очках с толстыми линзами. Выпархивает, улыбается близоруко и мечтательно чему-то своему и летит, летит по переулку, торопится в музей.

Кстати говоря, в начале двадцатых коммунальная напасть не обошла и Кузнецовых: в их аристократической усадьбе поселилась (к счастью, ненадолго, пока не подыскали жилья попросторнее) огромная громогласная семья удалого Гаи Дмитриевича Гая – личного друга Семена Буденного и командира легендарной Железной дивизии.

А упомянутый в Ирочкином письме сосед Топленинов, с которым Кузнецовы болтали в промежутках между ночными тревогами, – это один из братьев Топлениновых, хозяев дома № 9, театральных людей и друзей Булгакова. В уютном подвальчике их деревянного дома на белокаменном фундаменте Михаил Афанасьевич и поселил своего Мастера с его Маргаритой. Дом Топлениновых, выстроенный в тридцатых годах XIX столетия, переходил из рук в руки до тех пор, пока его не купил купец первой гильдии Сергей Топленинов, и по наследству дом перешел к двум его сыновьям, Владимиру и Сергею. А в подвальчике, описанном Булгаковым с документальной точностью, театральный художник, гитарист, любитель романсов и компанейский человек Сергей Топленинов устроил свою мастерскую. Другую половину топлениновского дома в те же времена снимал другой друг Булгакова драматург Сергей Ермолинский. В детстве моем окрестная публика (в том числе дворники, самые осведомленные люди) звали топлениновский домишко «домом Власовой», и действительно некая старая дама в нем проживала. Видимо, это и была Евгения Владимировна Власова, жена Сергея Сергеевича Топленинова. В советские времена, как это ни удивительно, дом Топлениновых оставался в частной собственности, так же как и кузнецовская усадьба. А окошки прославившегося на весь свет «булгаковского» подвальчика и сейчас можно разглядеть сквозь щели в заборе. Разумеется, все булгаковские адреса и реалии давным-давно досконально изучены мириадами фанатов, но до чего же забавно, что до «сирени, липы и клена», тех самых, что росли «в четырех шагах» от подвального окошка Мастера, от нашего окна, возле которого я запоем читала первую, журнальную публикацию «Мастера и Маргариты», было шагов двадцать, не более. Но в те времена я об этом обстоятельстве и не подозревала, глядела себе на «дом Мастера» как ни в чем не бывало, даже рисовала его время от времени за неимением другой натуры и в ус не дула…

А еще раньше между нашим домом № 5 и топлениновским № 9 существовал, что логично, дом № 7. Свидетельствую, что в конце пятидесятых его не разрушили, а аккуратно разобрали по бревнышку, каждое тщательно пронумеровали, погрузили на грузовики и увезли куда-то туда, где ему предстояло возродиться для следующей жизни наподобие птицы Феникс. А ведь в деревянном том доме, упорхнувшем на наших глазах в неизвестном направлении, в семье архитектора Георгия Гольца и балерины Галины Щегловой родилась в 1925 году художница Ника Георгиевна Гольц и прожила в нем детство свое и отрочество. Ника Гольц и подруга ее Таня Лившиц (дружбе этих художниц, познакомившихся пятилетними девочками, жизнь щедро отпустила целых восемьдесят лет!) посещали одну из рисовальных групп, которые бабушка моя вела для детей московской интеллигенции, продолжавшей, невзирая ни на какие житейские и исторические катаклизмы, учить детей своих не только насущному.

Что же касается доходного дома № 13, вплотную примыкавшего к кузнецовской усадьбе (это его брандмауэр вот уже сотню лет обвивает реликтовый девичий виноград) то из всех его жителей я знала одну лишь Надежду Николаевну Победоносцеву, машинистку. Эта суровая светлоглазая дама, сиделица, лагерница пострадала за родного своего дядюшку Константина Петровича Победоносцева. Того самого Победоносцева, который в блоковской интерпретации «над Россией простер совиные крыла» и в этой не слишком удобной позе четверть века пребывал в должности обер-прокурора Святейшего синода.

Я несколько раз бывала в аскетической безбытной комнате Надежды Николаевны, относила чьи-то рукописи, то ли тетушки моей, то ли отца, забирала выполненную работу и отчего-то неуютно и зябко ощущала себя под колючим взглядом хозяйки, то ли испытующим, то ли чего-то ожидающим.

Обо всех домах, составляющих наш переулок, и об их жителях не расскажешь в недлинном тексте, но завершает коротенькую московскую трассу дом № 12/21. Скромным торцом это здание выходит в наш переулочек, а нарядным фасадом обращено к аристократической Пречистенке. Нынче это Российская академия художеств, но судьба породистого здания не так уж и проста. Выстроили его на рубеже XVIII и XIX веков для семейства Потемкиных, неоднократно перестраивали, а в конце XIX века усадьбу приобрел Иван Морозов, тот самый, из когорты просвещенных российских предпринимателей, меценатов и благотворителей, которые пытались и гипотетически (при ином ментальном и историческом раскладе) могли бы сделать Россию процветающей европейской страной. Увы-увы… Так вот, после череды катаклизмов в 1928 году здесь открыли чудо-музей, объединивший в единое целое два великолепных собрания нового западного искусства: Ивана Абрамовича Морозова и Сергея Ивановича Щукина. Ничего не скажешь, знали образованные российские купцы толк в изобразительном искусстве!

И многие годы бабушка с дедушкой и отец мой с тетушкой запросто приходили в музей, счастливо расположенный в двух минутах ходьбы от нашего дома, наслаждались живописью любимых художников, при этом старшие вспоминали, какой свободной, яркой и радостной может быть обычная человеческая жизнь, а младшие об этом только догадывались. Увы, Государственный музей нового западного искусства в славные годы «борьбы с космополитизмом» ликвидировали как особо злостный рассадник низкопоклонства перед упадочной буржуазной культурой. Спасибо, экспонаты не уничтожили, а поделили между ГМИИ им. Пушкина и Эрмитажем, в чьих запасниках они и пребывали до поры до времени.

Но настал момент, когда в тех же залах Музея изящных искусств, которые долго-долго оккупировала выставка подарков, поднесенных населением городов и весей товарищу Сталину к его 70-летнему юбилею (я была на этой выставке, но запомнила почему-то одни только высоченные стопки простыней), в самом конце ужасного и прекрасного 1953 года чудесным образом появились любимые французы. Но не все, далеко не все любители западной живописи дождались этой радостной встречи…

Так вот, во дворе дома № 12/21 в одном из его флигелей жила Наталья Михайловна Вавилова, гениальный без преувеличения врач-гомеопат. Наталья Михайловна лечила и бабушку мою, и маму, и даже меня, подростка. К удивлению многих, знавших эту «нравную», более того, грубоватую даму, и побаивавшихся ее, мама моя подружилась с Натальей Михайловной, и вдвоем они принялись переводить знаменитый «Фармацевтический лексикон» отца гомеопатии Самуила Ганемана, более чем за 200 лет с момента его создания не потерявший актуальность.

А когда Наталья Михайловна, большая любительница путешествий, уезжала куда-нибудь (а путешествовала она на собственной «Волге» с личным шофером и по совместительству племянницей кудрявой разбитной Ириной), она просила нас с мамой присматривать за ее квартирой и при возможности ночевать, что мы и делали не без удовольствия. Квартира-то была не обычная, а спланированная по-старинному, полная антикварных чудес, с восхитительной библиотекой, но, главное, с собственным, окруженным высокой каменной стеной внутренним садиком, неважно, что крохотным. Круглый год, в любое время суток, хоть днем, хоть ночью, распахивай высокие застекленные двери, выходи в сад, смотри на небо, вроде бы и на московское-то не очень похожее. Этакая игрушечная, но и всамделишная модель городской усадебной жизни. Однако пришла пора, и совсем уже старенькую Наталью Михайловну изгнали из уютнейшего и укромного ее жилища, переселили в тесную квартирку на Комсомольском проспекте, но недолго, совсем недолго она там прожила, всего-то несколько месяцев.

Но не одной только Вавиловой представлена была наша «мансуровская» медицина. И если требовалась срочная, экстренная помощь, на гомеопатию не полагались, а призывали доктора Дилигенского, аллопата[5]. Дилигенскому звонили по телефону, и он немедленно являлся. Худой и сутуловатый неулыбчивый человек с классическим докторским чемоданчиком, доктор Дилигенский жил напротив нас в доме № 6, пользовался абсолютным доверием, и любое его указание выполнялось незамедлительно и беспрекословно. Очень жаль, но я не помню имени доктора, не раз спасавшего членов нашей семьи в чрезвычайных обстоятельствах, вот и отец мой обязан был ему жизнью. Отчего-то в записных книжках, сохранившихся с давних времен, имя его отсутствует. Но чудится мне, будто звали его Германом…

Назад Дальше