Москва: место встречи (сборник) - Юрий Арабов 22 стр.


И стало понятно, что гораздо интереснее писать путеводитель не в пространстве, а во времени.

Во дворах Таганки появлялись замечательные люди: старьевщик, стекольщик, точильщик.

Этих профессий больше нет. Этих людей нет. А ведь это были уникумы – частники в стране победившего социализма. Он всех победил, кроме старьевщика, стекольщика, точильщика. «Частник» стал ругательным словом.

Точильщик тащил на спине (ремень через плечо) тяжеленный деревянный станок, Кричал нараспев: «Точить ножи-ножницы-бритвы-править!», ногой ритмично жал на педаль, на оси крутились точильные камни, от прижатого к камню лезвия летел сверкающий сноп искр, руку подставить страшно, а подставишь – не горячо.

Старьевщик приезжал во двор, лошадка тянула тележку. На тележке – мешки, баулы. Старьевщик кричал: «Старье берем! Старье берем!» – счастливый призыв!

Надо было немедленно выпросить у бабы Розы (на самом деле это была моя прабабушка; днем остальные все на работе) старое драное пальто или одеяло, или какую-нибудь рвань, а если она не дает, если говорит «нету», – обмануть, украсть, потому что время не ждет, старьевщик уедет! А у него в тележке потрясающие вещи: мячики на резинке, еще какие-то чудеса, а самое прекрасное – пистолет! Металлическая вещь, стреляет пистонами, звук оглушительный, восхитительный запах пороха. Самый дорогой пистолет стрелял пробками – но не бутылочными, не теперешними; это были какие-то глиняные цилиндрики, которые взрывались.

Детские болезни

Споры кончались по нарастающей:

– Честное слово!

– Честное ленинское!!

– Честное сталинское!!!

И всё. Честнее некуда. Хотя и остальное – не вранье.

Больше всего на свете я любил болеть. Честное сталинское! В школу не ходить! Помойку не выносить! Уроки не делать!

Лежи – читай. Счастье!

Вечером, конечно, приходят, начинают мучить. Таблетки, горчичники – это полбеды, это простуда. А если воспаление лёгких – тогда уколы. Хуже всего, если живот болит. Тогда – клизма.

– Трусы спусти, ляг на левый бок, коленки к животу, дыши глубже.

– Ой, не надо! Ой, скажи, чтоб уборную не занимали!

– Не займут, не займут. Дыши.

Но это – краткие страдания. Дешевая плата за драгоценное удовольствие – целый день свободы!

В столовой, в стене – книжный шкаф. Там – всё что хочешь: капитан Немо, Морис-мустангер, Пышка, Тимур, Миледи и судьба барабанщика.

В квартире, кроме меня, прабабка и нянька. Но они бесправные. У них надо мной власти нету. Одна молилась по-еврейски, другая – по-русски. Обе (дуры) не знали, что никакого Бога на небе нет. Посему их угрозы (мол, он накажет) были ничтожны.

И было любимое, главное. Освоенное лет с пяти. Как все уйдут (дед, бабка, мать и дядя), найти ключ (его иногда перепрятывали), отпереть маленькую верхнюю дверцу шкафа, а там – коробочки!

А в коробочках – ордена и медали. Красного знамени, Красной звезды, За оборону, За освобождение, За взятие, За Победу, За войну, За доблестный труд – всего штук двадцать. Прикалываешь медаль на пижамную курточку, привинчиваешь ордена, находишь место для цветных наборов орденских планок – и готово: комдив, комкор, маршал бронетанковых.

Потом – у зеркала – для себя:

– Пара-а-ад, смир-на!

Ну как же не спасибо за наше счастливое детство? Если б не доброта, если б не доблесть товарища Сталина – не было б у меня столько орденов!

Потом – на подоконник – для всех.

Квартира на первом этаже, проходной таганский двор. Стоишь на подоконнике, стуком в стекло и криками привлекаешь внимание прохожих. А когда обернутся – тогда гордо молча стоишь, пузо вперед, взгляд в небо, великий и скромный.

Бедные прохожие! 1952 год. За стеклом ребенок в полосатой концлагерной куртке, увешанный орденами. Люди отводили глаза и молча шли дальше.

…Через много лет я понимал Брежнева как никто.

Мы были богатые.

В доме 22/24 по Товарищескому переулку (бывш. Дурной), что идет от Таганской улицы до Андроновки, которую только кондукторы в трамваях называли официально «Площадь Прямикова» (я всю детскую жизнь думал «Пряникова» – в честь пряника)… Весь остальной народ говорил «Андроновка», потому что там, на горе над Яузой стоял Андроньевский монастырь; посмотрите направо: музей Рублева, иконы, еще не все украли и вывезли…

Дом 22/24 по Товарищескому переулку – кирпичный пятиэтажный, пять подъездов по десять трехкомнатных квартир.

Из пятидесяти квартир только две-три были отдельные. Одна из них – наша. А может, и вообще одна, ибо других отдельных я не знал, а только предполагаю. Остальные – коммунальные, по две-три семьи.

Даже кагэбэшник З-н в квартире № 11 (на одной площадке с нами) делил квартиру с Кабашкиными. У З-ных было две комнаты, у Кабашкиных – одна. Фамилия их была Ю-ы, но все звали Кабашкиными (от кабана). И почему-то они действительно были явно Кабашкины.

У высокопоставленной прокурорши Александры Васильевны Сергеевой (чуть не замгенпрокурора СССР) – тоже коммуналка. Мужа расстреляли, ее сослали, а моя бабушка кормила ее дочерей: Майю, которая стала врачом, и Галю, которая стала артисткой, одной из жен народного артиста Якута. Вернувшаяся из ссылки суровая прокурорша была категорически против этого брака и Галю выгнала, поэтому свою очередную свадьбу великий Якут справлял в нашей квартире, было очень много вкусного, а потом Галя развелась и окончательно вышла замуж в Германию…

Из Парижа приехал в СССР Ив Монтан, а у нас – первых на весь дом – телевизор «КВН-49»; экран с пачку «Казбека», а видеть хочется всем. Приставили огромную линзу (внутри глицерин, тоже не просто было достать), сели: Соня, дед, мать, Вовка, баба Роза, я и Александра Васильевна. А Монтан поет с микрофоном в руке и ходит по сцене! А надо стоять неподвижно, приклеив зад к роялю.


МАТЬ. Ах, как это прекрасно! (ни слова по-французски она не знала).

АЛЕКСАНДРА ВАСИЛЬЕВНА (тоже по-французски ни бэ ни мэ). Безобразие! Мерзость! Похабщина! Порнография!

У-у, какой был скандал из-за Ив Монтана.

АЛЕКСАНДРА ВАСИЛЬЕВНА. Ноги моей здесь не будет!

Грохнула дверью, чуть с петель не сорвала.

МАТЬ. Ха-ха-ха!!!


А я узнал и запомнил бессмысленное тогда слово «порнография».


Мостовая в Товарищеском была булыжная, в футбол играть неудобно, но играли. Когда весь двор завешен сохнущим бельем – там не поиграешь.

Веники ценились. Веник, стертый почти до ручки, потерявший все тонкие кончики, все еще работал на кухне и в коридоре. А новый веник, которым мели в комнатах, еще целый год назывался новым – то есть чтобы объяснить, какой надо, говорили: возьми новый веник.

Бутылки ценились. Все бутылки сдавали. Досадно, если открыл бутылку – а там скол на верхнем валике горла. Приемщик проводил пальцем по краю горлышка каждой бутылки, сколы замечал, ставил бутылку обратно на приоконный прилавок. Он там в этом окошке в темноте склада был почти не виден. Только руки появлялись и исчезали, забирали бутылки, сыпали мелочь в протянутую ладонь.

Очередь огромная. Или «Закрыто», или «Обед», или «Нет тары» – то есть пустых ящиков, или «Сдаю товар» – погрузка полных ящиков в грузовик, или «Сдаю кассу», или «Принимаю тару», да еще норовил обсчитать.

Поллитровка – 12 копеек, 0,75 и 0,8 (противотанковая) – 17 копеек, чекушка (0,25 литра) – 9 копеек. Банки: поллитровая – пятак, литровая – гривенник, двухлитровая – 20 копеек, трехлитровая – 40. Пустая трехлитровая банка – две буханки серого.

Надо было «подгадать»: знать не только часы работы, указанные на табличке, но и «обыкновение». Дед говорил: «Я побегу, займу очередь», а я через полчаса волок туда сумки с бутылками и банками.

С бутылок надо было соскоблить этикетки и начисто отмыть оставшиеся следы, а иначе: «Грязная посуда!» – не брал. Если же пробка вдавлена внутрь, то засунуть в бутылку шпагат, сложив вдвое, и образовавшейся петлей поймать пробку (перевернув бутылку горлышком вниз) и, накинув, тащить. При этом в бутылке должно быть сухо, иначе бумажный шпагат моментально размокнет и порвется.

Поллитровые молочные бутылки резко отличались от водочных и пивных – широкое горлышко. Закрыты эти бутылки были колпачком из фольги – нажми большим пальцем, середина колпачка вдавится, а края задерутся, и легко снять. На молоке колпачок белый, на кефире – зеленый. Цена содержимого и посуды была одинаковая – 15 копеек, очень удобно. Сдаешь две молочные бутылки – взамен тебе дают одну полную. И сдавать легко: ни разу молочная продавщица не сказала: «Нету тары». Но такое молоко – дорогое. Получается, что литр – 30 копеек. А разливное-то – 22.

Некоторые бутылки использовались для постного масла (его продавали в розлив), почти всегда они были очень грязные – не отмыть.

Продавщица ставила бутылку на весы и совала в горлышко воронку, и все это еще качалось, а она уже зачерпнула жестяным ковшом масло из 40-литрового бидона и льет масло в воронку, и стрелка весов шла для меня влево, для продавщицы вправо, и продавщица с красным лицом и золотыми зубами выхватывала воронку и, не давая стечь маслу в бутылку, воронку кидала к себе в лоток, а бутылку ставила на прилавок: вот, мол, ваши 400 грамм, а там дай бог 380, но это не докажешь, хотя и знаешь точно, что бутылка весила 370, а сейчас на контрольных весах не 770…

Продавщица ставила бутылку на весы и совала в горлышко воронку, и все это еще качалось, а она уже зачерпнула жестяным ковшом масло из 40-литрового бидона и льет масло в воронку, и стрелка весов шла для меня влево, для продавщицы вправо, и продавщица с красным лицом и золотыми зубами выхватывала воронку и, не давая стечь маслу в бутылку, воронку кидала к себе в лоток, а бутылку ставила на прилавок: вот, мол, ваши 400 грамм, а там дай бог 380, но это не докажешь, хотя и знаешь точно, что бутылка весила 370, а сейчас на контрольных весах не 770…

Затыкаешь бумажной пробкой (скрученной бумажкой, часто клочок газеты, промасленный), бутылка скользкая, масляная, надо не уронить и в хозяйственную сумку поставить, и чтоб не упала, чем-нибудь подпереть: капустой, сахаром.

Целлофановых полиэтиленовых пакетов в природе не существовало. Еду отвешивали в бумажку. В хороших гастрономах в центре сливочное масло отвешивали в тонкую, так называемую пергаментную бумагу, она почти не промасливалась, если не жара летняя. А везде – толстая, коричнево-серая оберточная – рыхлый крафт; и вес бумаги постоянно обсуждался, ибо за нее мы платили как за масло, сахар, сыр.

Продавщица на другую платформу рычажных весов должна была класть такой же кусок такой же бумаги, но там лежал маленький, размером с тетрадный лист, а еду накладывали в лист с полгазеты, да еще подвернув второй слой «для прочности».

Творог, сливочное и топленое масло, сыр, колбасу, икру, сырковую массу, сахар (песок и кусковой, и пиленый), мясо, рыбу (!!!) – всё в бумагу, а она норовила промокнуть, рвалась и расползалась, и кулек с сахарным песком надо было поставить, чтоб не рассыпался и не рядом с рыбой.

Хлеб – просто руками она (другая, но тоже с красным лицом и золотыми зубами) клала на прилавок и рассчитывалась, требуя мелочь. А ей говорили (храбрецы):

– Девушка, мне поподжаристей.

– Девушка, мне еще полкило баранок.

Раз уж выстоял очередь, жаль было уходить только с хлебом. Там и сахар, и конфеты, и пряники. Берешь всего понемножку, а народ за тобой начинает злиться. Ничего расфасованного не было, все взвешивалось: крупа, соль, всякая бакалея, печенье.

«Винный», «Рыба», «Молоко». Магазин назывался «Молоко», а говорили про него «Молочная» (она): «Пойди в молочную, пойди в рыбный (он), овощной» (а на вывеске «Овощи-фрукты»). «Культтовары», «Парфюмерия», «Ателье». На витрине любого ателье всегда висело объявление: «Из материала заказчика».

На каждой улице – мастерская «Ремонт обуви». На каждой улице – «Плиссе-гофре» (вот куда ни разу в жизни не пришлось обратиться, но нравилось, как звучит красиво).

…Сейчас подумал: вдруг это не случайно? На Большой Коммунистической не было мастерских, не было ни одного магазина. Какая торговля в коммунизме?

И мы все время знали, что мы – Великая Могучая Непобедимая страна. Об этом даже думать не приходилось. Ведь не думаешь же, что у тебя есть руки, ноги. Они всегда есть.

И сахар всегда 90 копеек килограмм, манка – 55, рис – 88, гречки могло не быть, за ней гонялись, ее давали в «заказах», но если есть – 56 копеек всегда. Батон всегда 13 копеек, буханка серого до 1961 года – 1 р. 90 к., белого – 2 р. 90 к. А после реформы 20 копеек и 28. Эскимо было 1 р. 10 к., стало 11 копеек, картошка «магазинная» – 10 копеек, ибо была и рыночная, вплоть до 50 копеек там доходила цена за «молодую».

0,75 «Цинандали», «Мукузани», «Твиши», «Саперави» и т. д. – всегда 1 р. 87 к. Пол-литра «Московской особой» – всегда 2,87, поллитра «Столичной» – 3,07, «Старка» – 3,60, коньяк «Армянский» три звездочки – 4,12. А если богатство привалило, то в Столешниковом переулке – французский «Камю Наполеон» за 9 рублей! На Таганке и в окрестностях такими изысками, слава Богу, не торговали никогда.


Какой смысл писать эту ведомость, помесь хроники с прейскурантом (в магазинах висел прейскурант и «нормы отпуска в одни руки»)?

А такой, что и в VI, и в XVI, и в XIX веке дети ели еду прапрадедов, из посуды прапрадедов, на столах и лавках, возраст которых был неизвестен – они были всегда.

А теперь дети живут в другом мире, чем деды и даже отцы, и не знают, как было.


Газировка с лотков: цилиндры с сиропом, баллон с газом, моечное устройство. Без сиропа – 1 копейка, с сиропом – 4. За 7 копеек – с двойным сиропом (не пил никогда). 7 копеек – это фруктово-ягодное мороженое в картонном стаканчике и деревянная лопаточка.

В бочках квас. Маленькая кружка – 3 копейки, большая, пол-литровая – 6 копеек. Очень вкусный.

В ларьках пиво разливное. Пол-литра – 22 копейки. В баре пол-литровая кружка стоила 28. А пол-литровая бутылка «Жигулёвского» – 37 копеек. Но если пустую сдать, то получается пиво за 25. То есть чуть дороже, чем разливное, и чуть дешевле, чем в баре.

У некоторых в квартирах, у очень немногих, на шкафу стояла коллекция пустых бутылок из-под иностранных напитков – виски, ликёры… Пустые пачки из-под иностранных сигарет – всё это на полках, на шкафах, а некоторые любовно и аккуратно приклеивали пустые сигаретные коробочки на стены – напоказ гостям и для украшения дома.

В кармане засморканный носовой платок, на ногах дырявые носки, штопка, дырявая обувь, унаследованная.


Компьютерных игр не было, поскольку компьютеров не было. Мы играли в «Чижик» (ударить длинной плоской палкой, похожей на меч, но с тупым концом, по короткой палке длиной с карандаш, заостренной с обоих концов. Ударишь правильно – «чижик», вертясь, взлетает в воздух вертикально вверх. В это время лупишь по нему плоской стороной меча, и он улетает далеко, а тот, кто водит, старается его поймать на лету, а иначе бежит искать и знает, что проиграл, даже если найдет и вернется).

Пристенок, казеночка, рас-ши-ши – это игры на деньги.

Ножички (с маялками). Маялки, маять означает мучить. Проигравший должен скакать на одной ноге так долго, пока выигравшему удается, идя по двору, на каждом шагу бросать ножик так, чтоб воткнулся в землю. А не воткнулся, упал – проигравший отмаялся.

Карбид – ценная вещь. Бросишь в лужу – булькает; подожжешь – пузыри горят. Если положить в бутылку и налить воды – взрыв обеспечен. Одному попало в глаз, все разбежались, я дома залег под одеяло, читаю, кашляю. Пришел милиционер, стал допрашивать. Я врал до тех пор, пока не выяснилось, что все остальные уже сознались и сказали, что это я клал карбид в бутылку и наливал воду. Оформили мне первый привод.

Поджига – пистолет, сделанный из металлической трубки. Один конец сплющивают молотком и загибают, чтобы он не пропускал пороховые газы. Трубка, заглушенная с одного конца, проволокой приматывается к деревянной ручке. Внешне – настоящий пистолет. Треугольным напильником пропиливается в металлической трубке поближе к заглушке крошечная дырочка, чтоб через нее поджечь. Потом берешь коробок спичек и перочинным ножиком над листом бумаги соскребаешь серу с головок и аккуратненько насыпаешь в трубочку, в пистолет. Уминаешь тонкой палочкой. Потом туда закатываешь стальной шарик из разбитого подшипника, и вот она – смерть врагам. Слава богу, обошлось, ни разу никого не убил.

Во дворе – натянутые бельевые веревки. Сохнут простыни, пододеяльники (всегда белые, цветных не было). Играть в футбол надо подальше; мяч, попав в непросохшую простыню… Ну, в общем, понятно.

Зимой ковер вытаскивали во двор, набрасывали снегу, а потом расчищали снег веником, и ковер становился чистым, а снег грязным. А летом ковер вешали на забор и лупили палкой. Пыльная работа.

Когда в квартире делали ремонт, маляров просили покрасить стены «под шёлк» – получалось с цветами (по трафарету), более светлые полосы плавно переходили в более тёмные.

Если кто-то уезжал в отпуск на юг, оттуда приходила посылка: фанерный ящик с фруктами, орехами.


Лет с восьми или с девяти, летом на даче, один (а раньше с дядькой Вовкой) каждый день встречал Соню и деда с электрички.

Вообще-то сперва это был пригородный поезд с паровозом, в дверях вагонов висели люди, спрыгивали на ходу. Отчаянные спрыгивали на быстром ходу и бежали, чтоб не упасть; я знал, что прыгать надо назад, но лицом вперед, чтобы прыжок назад погасил скорость. Потом спрыгнувшие бежали, чтоб сесть на автобусы, потому что через минуту толпа хлынет с поезда, и будет очередь, и простоишь час, а то и больше. Потом протянули ветку на Фрязино и люди бежали на Фрязинскую платформу. А еще спустя долгое время пересаживаться уже стало не нужно – поезда в Болшево просто сворачивали на Фрязино.

На Болшевской платформе (той, что на Москву) у первого вагона был табачный ларек, старик-продавец дарил изредка коробки картонные из-под трубок. А я без конца смотрел, как он торгует пачками и штучными. «Север», «Прибой» – дешевые папиросы, 1 р. 10 к. 20 штук. «Беломорканал» – средний класс 2 р. 20 к., «Казбек», «Герцеговина Флор» – дорогие, сталинские. «Казбек» – то ли 3 рубля, то ли больше.

Назад Дальше