КРУК - Анна Бердичевская 18 стр.


На то и стрела.

Трое остались на опустевшем перроне. Они не сразу заметили, что валит снег. Первой очнулась Соня Розенблюм. Она шагнула в темное пространство без Вольфа. За нею двинулся Чанов, бросив на прощание Паше: «Увидимся в Круке!»

А поэт Асланян продолжал стоять на перроне, опустив голову. Пока не заметил, что ему за шиворот на понурую шею нападал снег и уже сбегает по горячей спине, течет меж лопаток студеным ручейком. В то же время Павлуше было до странности жарко, как будто тонкий оренбургский платок пушистого снега накрыл ему плечи, укутал и обогрел. «После холода стало теплей», – подумал Павел. Чья-то таинственная рука все продолжала проворно прясть белый пух и вязать легчайший, снежный Богородичный покров, он струился с небес на землю, все шире и толще укрывал асфальт. Вокруг Павла исчезали следы Вольфа, Чанова, Сони, вместе с другими, чужими следами… Поэт шагнул раз пять по перрону, как бы вслед улетевшей стреле. Его чуть не утянуло туда, на запад, где клубилось ночное пространство разлуки… Павел вздрогнул, остановился, оглянулся. Увидел свои собственные, четкие и черные следы на заснеженной платформе, наглядно убеждавшие в том, что он здесь один-одинешенек и никому не нужен. Павел задумался на миг, да вдруг и воскликнул про себя: «Домой! На Воробьевы горы! К Чечену!» И опрометью бросился бежать в сторону, обратную той, в которую улетела «Красная стрела». Павел дышал полной грудью, он, не чуя ног, спешил туда, где светились теплые огни Ленинградского вокзала, и дальше, дальше, в огромную, суетную, но понятную, родненькую Москву, которую укутывал снегопад. Неужели зима началась! Его любимое, бодрое время. Поэту хотелось горячего крепкого чаю, хотелось учиться, хотелось писать, вспоминать, мечтать, жить! Даже сессию захотелось сдать! Ура!..

Павел не заметил, как добрался до общежития. Дорога домой – так стал называться этот, совсем недавно сложившийся маршрут, – из любой точки Москвы на Воробьевы горы, к кирпичному дому без архитектурных излишеств, в котором на третьем этаже в утренних и вечерних сумерках светилось окно комнаты без занавесок. Шторы в ней были, но узкие, конторские, экономные, они уныло висели по обе стороны окна, прикрывая разве что трубу парового отопления, и то с одной только стороны. И хорошо, что окно не было занавешено, в него, если смотреть из парка, можно было, оказывается, увидеть то, чего не было видно из комнаты, с Пашиной кровати: на шкафу жил своей жизнью голубой школьный глобус. Этот глобус Павел и разглядел, пробираясь к общежитию напрямик, сквозь черную колоннаду деревьев, в ночь первого зимнего могучего снегопада.

Асланян вошел в комнату, когда Чечен пил чай с пакетиком «Липтон», ел бутерброд с любительской колбасой и читал «Сто лет одиночества». Павел схватил табуретку и полез за глобусом, которого из комнаты не было видно. Достал и поставил его на стол. Булат поглядел молча на глобус, налил в кружку чай для Павла, отрезал горбушку каравая и толстый пласт колбасы. Отрезал, между прочим, за неимением кухонного ножа, уже известным, породистым дедовским кинжалом…

После чая Павел вытер рукавом пыль с глобуса и попытался найти на нем Швейцарию. Не нашел. Глобус был не политический, а географический, на нем границы и страны не имели значения и обозначены не были. Зато в Европе нашлись Альпы, а сбоку от Альп обозначилось при внимательном разглядывании совсем маленькое слово Юра. «Юрский период!» – вспомнил Павел своего динозавра… Посидел молча с лицом бессмысленным, с глазами далеко улетевшими.

Булат отлично знал, что это за лицо и что за глаза. Он тоже, случалось, так же улетал.

– Детство вспомнил? – спросил Чечен.

– Да, – ответил Павел, очнувшись. – Отрочество. Юрский период.

Он отправился в душ, вернулся в тренировочном костюме, служившем пижамой, забрался под одеяло и вдруг попросил:

– Булатик, дай конспекты посмотреть, за весь месяц по всем предметам.

– Да я не всегда записывал.

– Ты не всегда, а я никогда. Скоро сессия. Что-то я передумал от тебя съезжать.

– Куда это?

– Да никуда. Вот разве в Юрский период… после сессии… Ты прав, я по детству скучаю, по путешествиям…

Часть вторая

Nord-Ost

Говорю вам тайну: не все мы умрем,

но все изменимся.

Апостол Павел. Первое Послание к Коринфянам.

Сретенье

Он шел с Соней Розенблюм к ней домой, на Сретенку. То есть он не знал, куда она его ведет… Хотя и вел вроде бы сам.

Машин почти не было, им хорошо дышалось и впервые легко разговаривалось под снегопадом, сухим и пушистым. Они переходили улицы, не дожидаясь светофора, да почти никаких светофоров и не замечая, так, мигало что-то… Дойдя до Садового кольца как до кольца Сатурна, они решили и его перебежать. Внешнюю четырехполоску, взявшись за руки, проскочили легко, но посередине застряли. Череда черных машин с синими мигалками пулеметной очередью прошила пелену снегопада. А через краткий промежуток понеслись разнокалиберные тачки горожан, долго пережидавших правительственный кортеж… На какое-то время снег, сбитый с толку мчащимися машинами, превратился в метель, Чанов заслонил Соню от этой метели, обнял за плечи и прижал к себе. Она была худой, но гибкой, и сильной, и живой, настоящей… страшно близкой. Когда ветер стих и Садовое кольцо опять опустело, они все еще стояли обнявшись.

Диффузия… Такое вот странное, просто даже нелепое слово из навек позабытой средней школы возникло у Чанова в голове. Он ее-то, диффузию, и чувствовал, она-то и происходила. Соня, которую он обнимал, как будто лучилась и каждой, каждой молекулой, каждым своим атомом, всеми фотонами – проникала в него.

Соня пошевелилась, подняла лицо. Лицо было узким, а глаза широкими. Нет, не растерянные они были, а очень даже серьезные и неожиданно светлые. И все приближались, он падал в них. Соня закрыла глаза, запрокинула лицо. И он ее поцеловал. Мало того, что она вошла в каждую клетку его тела, он выпил все ее тайны, страхи, надежды. Освободил ее от сомнений и себя тоже отпустил на божью волю.

Они с трудом очнулись, схватились за руки и перебежали совсем опустевшее Кольцо. Шагали уже по Сретенке в ногу и быстро, молчали и даже не пытались припомнить, о чем это они так легко и радостно разговаривали, когда шли от вокзала к Садовому. Им уже не о чем было говорить, они знали друг друга не три дня, а тридцать лет… только все эти тридцать лет помещались в их будущем. И это вовсе не было странно.

Со Сретенки они свернули в полутемный переулок, заваленный снегом, оказались возле арки с решетчатой чугунной калиткой, Соня набрала код. Теперь по тихому двору большого и старого, незнакомого дома Кузьма уже шел не рядом с ней, а следом, именно попадая ботинками в ее узкий след. Он уже точно знал – она ведет его к себе, туда, где живет… Неработающий лифт, прекрасная плавная лестница с широкими перилами, высокая дверь с медной табличкой «Д-ръ Розенблюмъ». Соня открывает ее своим ключом… и вот отворился темный и теплый, жилой коридор, в бескрайней глубине которого светится полуоткрытая дверь, там горит то ли ночник, то ли настольная лампа, и оттуда же слабый старческий голос пытается громко кричать:

– Соня, это ты?

И Соня отвечает:

– Я! Магда, чего ты не спишь?

– Я сплю… Закрой дверь на цепочку. Поешь котлет.

Соня гремит цепочкой, стаскивает с себя ботинки, снимает влажную от снега шинель, свет в дальней комнате гаснет. И вот они остаются в кромешной тьме. Чанов пытается обнять Соню, но она уже не там, где только что была, она прошла вперед, что-то такое скрипит, и слева приоткрываются какие-то врата, комната за ними светит сквозь щель розовым теплом. В темном коридоре Чанов в мареве этого тепла видит Сонины растопыренные пальцы, Соня ищет его, находит, берет за руку, и они вместе оказываются в спальне. В глубине стоит огромная, высокая кровать под пологом… нет, это даже балдахин!.. как в замке средневековом. Два тусклых светильника в изголовье просвечивают розовый шелк балдахина… «Смерть короля Артура!..» – думает Куся и весь как-то предсмертно ослабевает, его так и тащит к этому ложу, и он говорит себе, как это было написано у Томаса Мелори: «Сер Ланселот сжалился над прекрасной королевой Гвеневрой и возлег с нею…»

Куся не шевелится, но скашивает глаза на Соню, стоящую рядом… Точно так он смотрел на нее третьего дня, утром, на мосту. Себя-то он в этот миг и увидел – идущим мимо Сони, распластавшись, как египетский фараон… Но понимает вдруг: то время уже прошло, ахнулось в бездну. Что она, как она сейчас?

А она ничего. Она ничего… Просто девочка. Смотрит на розовый свет. Поворачивает голову. У нее зрачки больше глаз и сердце колотится. Бедная, глупая девочка… Это ведь не ее он видел там, на мосту, «без шляпы, без калош»… Но сердце его бухает, как тогда, или даже еще…

Он не хватает ее, не целует страстно, не уносит на руках в розовый альков с балдахином… Странная, угрюмая грусть опускается на него, почти безысходность. Он, как бы по-товарищески, ища поддержки, но и поддерживая, обнимает ее одною рукой, сжимает худенькое плечо, отвечает ее детскому, девочкиному взгляду, проникая в самую страшную, влажную, напуганную и пугающую глубину ее глаз, и говорит негромко:

– Ну, что… поехали…


«Поехали. Так Гагарин сказал, улетая в космос… – подумал он. – Вот это как – планету девственности лишить… все изменить… навсегда».

И действительно, сам улетел.


Странным было то место, в котором они оказались. Был ли там воздух?.. Нет, пожалуй, вода. Темная. Они были частью жидкого, тяжкого кристалла, были каждый сам по себе, но любое движение одного передавалось через водную горячую тьму другому, становилось общим движением, одной волной… Это был новый, небывалый, и единственно возможный, совершенный и естественный способ жить – превращаться из разного – нет, не в одинаковое, но – в ОДНО.

Они засыпали и просыпались, радовались друг другу до дрожи, целовались как после бесконечной разлуки и снова медленно погружались во тьму, трудясь друг над другом, как над главным делом всей жизни, проникая в это невозможное, немыслимое единство… Они не разговаривали. Только одно слово повторяла она: Кузь-ма. Он не сразу понял, что оно значит. А когда понял, то как будто был позван впервые. За ночь она произнесла его имя тысячу раз.


Они проснулись в полдень с ударом колокола. Их руки и ноги так переплелись, что пришлось призадуматься, как бы расплестись. Получилось. Расставшись, сразу вышли в коридор, причем Кузьма догадался натянуть трусы, а Соня впереди шла, в чем мама родила. И была она очень… очень… Просто прекрасна была. Как Ева до грехопадения… Вот!.. Выходило, что грехопадения и не было. А было – как быть должно. Прошли мимо арки кухни, там что-то журчало и брякало, и свет оттуда проникал в коридор, тусклый, дневной и холодный. Но они туда не заглянули, ни он, ни она. Соня впихнула Кузьму в туалет, а сама отправилась в ванную. Потом и он зашел в ванную, посмотреть, как там она… О, она была в порядке. Она стояла под потоком воды спиною к Кузьме, ее кудрявые волосы намокли и почти что выпрямились, они сами были как струи темной воды, той самой, что объединяла их ночью. Кузьма подумал, скинул трусы и влез к Соне в ванну, прижался к ней, обнял, и они стояли вдвоем под душем, опять оказавшись одним существом.

После душа, уже в спальне, Кузьма сказал Соне, что хочет есть. А Соня сказала, что она хочет спать, и чтоб он шел на кухню, там где-то какие-то котлеты, Магда велела ими сегодня питаться.

Кто такая Магда, Кузьма спросить не успел, Соня уже спала.

Он оделся целиком полностью и пошел на кухню питаться котлетами.

В арке, что вела на кухню, Кузьма стукнулся головой о корабельную рынду – название предмета мигом всплыло в его начитанной голове вместе со звоном, и почти сразу вчерашний ночной голос за спиной прозвучал:

– А что, Соня Розенблюм завтракать не собирается?

– Здравствуйте, – сказал Кузьма и повернулся к голосу, едва снова не брякнувшись о колокол, но вовремя за него схватившись.

Перед ним стояла старуха с большими тревожными глазами и с папиросой во рту. Папироса не горела.

– У вас есть спички? – спросила она. – В отсутствие пана Рышарда я никогда ничего не могу найти.

– И где же пан Рышард? – с опаской глядя в тревожные старухины глаза, спросил Кузьма, доставая зажигалку из кармана.

– Вы и с ним знакомы? – она удивилась и раскурила папиросу.

– Нет.

– Рышард в школе, если не врет… – она глубоко затянулась. – Он мой правнук. – Ее глаза так ни разу и не сморгнули и начали слезиться. – Я Магдалена Рышардовна, бабушка Сони. Ее друзья зовут меня Магда…

Она наконец сморгнула, отвела взгляд и даже повернулась спиной к Кузьме.

– Вы тоже можете представиться, – сказала она, величественно отплывая в глубину кухни.

«Вряд ли она была такой величественной всю жизнь. Старики придумывают свое величие… от одиночества, возможно…» – подумал Кузьма, следуя за Магдой. Когда она снова повернулась к нему, он сказал с почтительностью, зеркальной ее величию:

– Простите, что, будучи не знаком, оказался вашим гостем.

Особенно это «будучи» поразило самого гостя, он как в позапрошлый век мигом переехал; хотя Магда, пусть и прабабушка, была родом из прошлого, двадцатого столетия, никак не девятнадцатого.

– Вы не первый, – снисходительно ответила Магда на почтительность молодого человека.

Ее слова неприятно резанули Кузьму, он вспомнил перину и подушку, брошенные на полу Сониной спальни, утром Кузьма ее заприметил. Для кого она была брошена? Что за незнакомец был гостем первее его? Хотя… Магда, возможно, вообще не знала про перину, а имела в виду нечто другое.

Он представился:

– Меня зовут Кузьма. Я Сонин друг.

– Друг? – переспросила Магда.

Кузьма смутился. «Видела ли она, как мы вышли из спальни, как шли обратно из ванной?..» Но ответил он строго по протоколу:

– Надеюсь, что друг.

– А знаете ли вы Вольфа? – спросила старуха и снова посмотрела на Кузьму своими большими и темными глазами. Теперь они мерцали не тревогой, не любопытством, а чем-то живым, чем-то вроде надежды.

Чанов не ожидал. Ну, никак не ожидал. «Может, Вольф-то и ночевал там, у Сони?» – с облегчением подумал он. И даже как-то просиял.

– Он что, был у вас?!

– Был, с поэтом! – Магда просияла в ответ. – Да он и сам – поэт…

– Да уж, и сам… – согласился Кузьма.

С этой минуты с Магды слетело ее величие, а с Кузьмы почтение. Они разговорились по-человечески, Магда накормила Чанова котлетами, которыми накануне кормила Вольфа и Пашу, сокрушаясь, что разогретое – и пюре не пюре, и котлеты не котлеты. Зато она достала из холодильника моченую бруснику, о которой вчера забыла.

После того как Кузьма и горячего чаю, и холодного абрикосового компоту напился, Магда его отпустила:

– Ну, ступайте к своей Соне Розенблюм… – и вдруг рассердилась: – Когда проснется, пусть приходит завтракать! Она уже тенью забытых предков стала… – и добавила, отвернувшись от Кузьмы: – Пусть не поленится одеться. Рыська скоро вернется. Да и Бог знает кого еще принесет…

И он подумал: «Она догадалась… и разрешила».

Кузьма вернулся к своей спящей Соне, он не стал ее будить, только посмотрел долго и внимательно, как она это делает – спит… Потом почувствовал, что ведь впервые оказался в Сониной спальне как бы один, как бы без хозяйки, и огляделся. Он увидел то же, что вчера видел Вольф. На полу валялся пюпитр, и ноты разлетелись… Кузьма поднял несколько листков и сел на стул, тот самый, на котором сидел Вольф. Действительно, просто ноты. Но один из поднятых листков был исписан по чистому нотному стану черными, брызгающими чернилами.

– Господи… – Кузьма вспомнил На-все-гда! на титуле своего «Розовощекого павлина», узнал и чернила, и вечное перо, и почерк.

Он прочел, не раздумывая ни секунды, как будто это именно ему и написано:

В две тысячи втором году
Зима вломилась столь мгновенно…
Что осени ею замена
Шла в неестественном ряду.

Вот плюс пятнадцать и уже
Назавтра минус десять ровно,
А ведь хотелось так подробно
Все рассмотреть больной душе…

Кузьма остановился. «Конечно!.. это действительно мне и про меня… хотя и про всех про нас… – растерянно думал он. – Про то, что с нами было накануне, позавчера. Со мною было! Не как бы, а на самом деле. Это про мою больную душу, там, в Круке, в подвале! Всего-то и хотелось – подробно рассмотреть… увидеть реальность. Совпасть с собой. И с зимой – тоже». Он глянул в окно, в серое московское небо.

– Кузь-ма… ты фернулся… – позвал голос. – Иди сюда.

«Это Соня. Она проснулась», – подумал Кузьма и вспомнил ежика, который в тумане… Но тут же, словно со стороны, Чанов услышал свой прежний, уже чужой, двухдневной давности, совсем из другого мультфильма, отвратительный голос:

– Подожди.

Неужели это он сам и сейчас сказал?.. Голос был какой-то жлобский. Начальственный. Он сразу же спохватился, испугался даже и стал обратно собой теперешним. Медведем, зовущим ежика из тумана…

Кузьма сунул голову в альков и попросил:

– Соня, проснись!.. Вылезай. Посмотри…


Они вместе сидели на перине, лежащей по-прежнему на полу, Кузьма держал листок, а Соня медленно, с трудом разбирая почерк, читала вслух, делая чудовищные ошибки. К ней не просто фефект речи, но вся ее тарабарская дурь вернулась. Кузьма терпеливо поправлял, а последнюю строфу вообще прочел сам:

…Увидеть, как урчит вода,
Тут же в сосулю превращаясь,
И как потом висит, качаясь,
Чтоб рухнуть в нети навсегда.

– Нет. Не прафда! – сказала Соня, посмотрев на Кузьму прекрасными сонными глазами. – Про СОСУЛЮ… только Фольф… только мне!.. Как ты знаешь?..

Назад Дальше