КРУК - Анна Бердичевская 2 стр.


Паша замолчал, искренне и горестно схватившись за голову. Действительно – зачем?!

И через секунду спрыгнул в оторопевший немноголюдный зал, прошел стремительной походкой, строгий и спокойный, к зеленому столу и сел рядом с Чановым.

– Павел, откуда вы родом? – неожиданно для себя спросил Чанов.

– Из Чердыни, – был ответ. А следом и вопрос был задан:

– Можно, я и впредь буду читать вам стихи?

Вот. Чанов был позван. Задумавшись секунд на несколько, Кузьма Андреич спросил поэта:

– Не хотите ли пройтись?

Павлуша рванулся к гвоздю в стене, на котором висела ветровка, и вышел из Крука вслед за Чановым. Ему показалось, что это его, Пашу, позвали.

Да так ведь оно и было.

Волчица Дуня

Вот они идут по Покровскому бульвару, Чанов дышит, просто надышаться не может, и так ему свежо, так ясно видно, что происходит в нем и вокруг. И хандры – никакой. Отпустило… Пусто и чисто на душе, ни одной мысли или заботы в голове. Одно только удивленное чувство – что именно попал в КРУК. Крук этот был и окружность, и шар, и орбита, и пространство, ею описываемое, и центробежная с центростремительной силы… И луч, то есть в некотором смысле перст Божий, его, Кузьму Чанова, в этот Крук определивший… Но главным было отчетливое чувство, что вот-вот начнется иное время, заполненное какой-то неведомой пока затеей. Хорошей. Лучше прежних затей. Занятнее… Горячее… Страннее… Но все это, впрочем, потом… Скоро… Завтра…

А Паша, то забегая вперед, то приотставая от Чанова, шагавшего ровно и напористо, говорил почти без умолку. Но не раздражал. Опустевшее сознание заполнялось как-то по-новому. Углерод души менял кристаллическую решетку, как бы из пепла в алмаз… несомненно, реакция была связана с холодной свежестью, первым снегом, жидковатым светом пустынного октябрьского неба, с потоком слов, вылетающим из юного стихотворца… Но все равно происходившее было необъяснимо и… пожалуй… грандиозно!

Они уже шли над темной Москвой-рекой по мосту, с которого, если посмотреть направо, виден Кремль. И они посмотрели направо.

Мрачное и волнующее предстало им зрелище на осеннем рассвете. В мусоре культурных наслоений, в медленно просыпающемся повседневном муравейнике поздней осени – крепость. Средневековая, построенная с размахом, рассчитанная на вечность. Темно-красная крепость с зубчатой стеной и бойницами, с башнями – гранеными или круглыми, приземистыми или многоярусными – под островерхими зелеными шатрами, увенчанными то рождественскими звездами, то золотыми двуглавыми орлами… Ни одной одинаковой башни, но все – совершенно одной породы и качества, как елки в одном бору. И уж точно не было больше нигде в мире такого бора. Нигде больше не росли такие вот могучие каменные ели с темно-красными стволами и сочно-темно-вечно-зелеными конусами крон… А внутри крепости, за высокими итальяно-китайскими зубчатыми стенами – легкие, как облака, бело-розовые на рассвете – соборы, с колокольнями, с матово-золотыми шеломами куполов и сияющими, подробно вырезанными затейливыми крестами, попирающими полумесяц. Соборы в бору… И все это в утреннем, как бы снизу бьющем, теплом свете, да на фоне сизого, ненастного неба…

– Утро красит ровным светом… Сердце родины моей… – услышал Чанов голос Паши. – О, какое сердце… О!.. Круто!..

«Нежным светом красит, – подумал Чанов. – Поэт… А слов-то не знает… Вон как его распирает…». И догадался вдруг: оттого ведь и поэт, что слов не знает. Именно ему предстоит слова найти, потому что именно он – хочет сказать


Тут же, как будто подслушав, Паша сознался:

– Я совершенно ничего выразить не могу. Болтаю всякую чушь. Стихи писать – это для меня единственный, вы понимаете, Чанов, единственный способ хоть иногда, хоть что-то действительно высказать. Вот мука-то… Правда?..

Павлуша отвернулся от Кремля, забежал вперед и заглянул в лицо Чанову, прямо-таки остановив его на мосту:

– Давайте я вам сейчас историю расскажу, про волчицу Дуню.

И рассказал, очень просто. Не отпустил Чанова с моста, заставив почувствовать пронизывающий холод этого, будто бы теплого по первому снегу, предзимнего утра.


Дуня жила в Чердыни у соседей. Сосед был охотник, подстрелил волчицу, а троих волчат принес домой. Выжила из волчат только Дуня. Две хозяйские собаки – строгая лайка и бестолковый ласковый сеттер – поначалу ее не полюбили, особенно лайка. Всякий раз, когда волчонок совал свою лобастую голову в миску, а то и просовывал под собачью лапу влажный нос, пробиваясь холодной ночью к теплому подбрюшью густошерстной и опрятной лайки, та просто изнемогала от отвращения, от острой вони, источаемой Дуней, от непереносимого для лайки волчьего духа. Но вскоре сдалась, приняла, простила. И вылизала, чтоб не воняло. Все-таки Дуня была щенком, хоть и волчьим. Сосед-охотник успокоился за судьбу волчонка и выдворил его из запечья под крыльцо, где Дуня стала жить с собаками.

Через полтора месяца лайка начала выводить Дуню в свет. Дети соседские, с ними и Паша, в Дуню влюбились. Она была щенок щенком, но все-таки волчица в полном смысле. Она была и на вид, и на ощупь – настоящая, не домашняя, дикая зверушка. Мосластая, животастая, но тощая, с шершавой дикорастущей шерстью, со слишком крупными лапами, с хвостиком, всегда поджатым, с постоянно вращающимися, как локаторы, острыми ушами…

«Дуня, почему у тебя такие большие уши?» – спрашивали у зверушки дети. И зубов у нее было куда больше, чем нужно, про запас. И глаза… О, какие это были глаза. Уклончивые и внимательные, обведенные черным, чуть раскосые и светло-карие…


– Как у чеченки, – пояснил Чанову Пашенька, да и осекся вдруг, приостановился… вспомнил что-то ужасное… покрутил головой и продолжил: – Дуня-то, всего вероятнее, не знала, что она волчица. Она думала, что – собака. Только убогая, неуместная… – так Паша и сказал. И еще добавил: – Безгласная.

Три странных этих слова Паша выговорил с глубоким чувством, как о себе. Вздохнул и снова продолжил.


Взрослея, Дуня попробовала определиться. Собаки охраняли дом. И она это могла, легко!.. Только ведь она была по природе своей куда серьезнее собак, ответственней. И слух, и нюх у нее были в десять раз острее. И вот, представьте себе, какая мука: собаки под крыльцом дрыхнут, храпят даже, и не чуют, что вокруг в мире делается. Даже умная лайка ухом не ведет, потому что знает по опыту, где ее дело, а где не ее. А у Дуни – какой опыт? Она не спит, все слышит, где кто по улицам шляется, у кого что в горшках варится, где мышь крупу ворует и куда ведьма под луной летит. И страдает Дуня невыносимо от невыполненного своего собачьего долга – голосом не владеет! Лаять не умеет… Но она справилась, научилась.


– Лаять? – не поверил Пашеньке Чанов.

Павел не это хотел сказать. Гораздо лучше придумала волчица Дуня.


Когда от ночных шорохов и подозрений ей становилось невыносимо, она хватала зубами за нос глупого и доброжелательного сеттера, подрагивающего во сне от сказочных снов с погонями за зайцами, и сеттер пугался, взвывал спросонья и гавкал гулким басом раз-другой. Дуня строгой лайкой воспользоваться ни разу не решилась, она лаяла легкомысленным сеттером. После чего успокаивалась и засыпала…


Паша открыл было рот, чтобы продолжить рассказ про Дуню, но Чанов прервал.

– Стоп, – сказал он. И повторил: – Стоп!

Чанов спрыгнул с тротуара на проезжую часть, обогнул загородившего ему тротуар поэта и стремительно пошел, почти побежал под уклон моста, так что Паша едва поспевал за ним. Чанов был взволнован. И еще он промерз до костей. И еще он смертельно хотел спать, просто сознание терял. И все-таки знал, что еще вернется к этой волчице, что история не только осталась недосказанной, но что она важна, слишком важна и не случайна.

Скачками, как на пружинах, долетели Чанов с Пашей до «Новокузнецкой» станции метро, которая как раз и открылась, и народ в нее потянулся понурый, еще дремотный, и, стало быть, утро в самом деле наступило, обычное московское утро, буднее.

Соня проснулась

Она все детство, и отрочество, и юность была маленькой. А в этом году вытянулась как Алиса в Стране чудес. И впала в спячку. Она засыпала внезапно и где угодно, и спала, и видела сны…


Соня спала, а в Крук меж тем пришла милиция. Нет, ничего такого; хотя местные менты и поглядывали на круглосуточное заведение с некоторым недоумением. Наряды патрульных в два-три человека нет-нет да захаживали в подвал в порядке профилактики, заставая то гром и вой заезжих из Питера, из Ебурга, из Ужгорода рок-групп, то матерный русский рэп, то горловое бурятское пение. Бывало, что наряды оказывались в самом центре какого-то ТеКеПе – театра конкретного проживания, и собравшаяся публика конкретно проживала появление ментяр в тесноватых и коротковатых серых костюмчиках с погонами, в фуражках с высоченной эсэсовской тульей на угловатых головах. Менты просто балдели от Круковских высококультурных акций. Особенно их сбивали с толку ПЕРФормансы. ПЕРФ – Производство Единения Рассыпанных Форматов, так им перевели. И младший лейтенант этот бред запротоколировал, когда он один из ПЕРФов – с зажиганием 999 бенгальских огней, – собравшись с духом, прекратил на первой сотне. Ввиду явной пожарной небезопасности формата… Менты, однако, и сами понимали, что клуб хоть и собирает публику отвязную, бомжеватую и неадекватную, да и лиц кавказской и смежных с нею национальностей здесь встречается немало, и девушек без определенных занятий и с ветром в голове за каждым дощатым столом по две-три насчитать можно, и пьется здесь… ну, почти как везде… Однако – нет, не охотничьи это были для ментов угодья. Но переставать захаживать в Крук они и не думали. Барменша, она же кассир, она же библиотекарь, строгая любительница поэзии Лизка жалела ментов и не гоняла. По утрам она их поила бесплатным кофе по-американски. И в это утро Лизка, взглянув на двоих молодых-необученных и одного взрослого, знакомого уже сержанта, усадила их и повелела бледнолицему Толику-официанту подать «кофе-американку» в самых больших кружках.

Соня проснулась

Она все детство, и отрочество, и юность была маленькой. А в этом году вытянулась как Алиса в Стране чудес. И впала в спячку. Она засыпала внезапно и где угодно, и спала, и видела сны…


Соня спала, а в Крук меж тем пришла милиция. Нет, ничего такого; хотя местные менты и поглядывали на круглосуточное заведение с некоторым недоумением. Наряды патрульных в два-три человека нет-нет да захаживали в подвал в порядке профилактики, заставая то гром и вой заезжих из Питера, из Ебурга, из Ужгорода рок-групп, то матерный русский рэп, то горловое бурятское пение. Бывало, что наряды оказывались в самом центре какого-то ТеКеПе – театра конкретного проживания, и собравшаяся публика конкретно проживала появление ментяр в тесноватых и коротковатых серых костюмчиках с погонами, в фуражках с высоченной эсэсовской тульей на угловатых головах. Менты просто балдели от Круковских высококультурных акций. Особенно их сбивали с толку ПЕРФормансы. ПЕРФ – Производство Единения Рассыпанных Форматов, так им перевели. И младший лейтенант этот бред запротоколировал, когда он один из ПЕРФов – с зажиганием 999 бенгальских огней, – собравшись с духом, прекратил на первой сотне. Ввиду явной пожарной небезопасности формата… Менты, однако, и сами понимали, что клуб хоть и собирает публику отвязную, бомжеватую и неадекватную, да и лиц кавказской и смежных с нею национальностей здесь встречается немало, и девушек без определенных занятий и с ветром в голове за каждым дощатым столом по две-три насчитать можно, и пьется здесь… ну, почти как везде… Однако – нет, не охотничьи это были для ментов угодья. Но переставать захаживать в Крук они и не думали. Барменша, она же кассир, она же библиотекарь, строгая любительница поэзии Лизка жалела ментов и не гоняла. По утрам она их поила бесплатным кофе по-американски. И в это утро Лизка, взглянув на двоих молодых-необученных и одного взрослого, знакомого уже сержанта, усадила их и повелела бледнолицему Толику-официанту подать «кофе-американку» в самых больших кружках.

За чановским зеленым столом без Чанова продолжали сидеть Соня, Дада и Блюхер, Соня снова впала в анабиоз, а Блюхер и Дадашидзе вели пожизненный спор про коллизии «Звездных войн». Они уже и сами понимали, что пора бы до дому, ноги протянуть, головы на подушки склонить, но спящая Соня не отпускала их… она была для обоих девушкой неслучайной. Дада поправил свои дымчатые очки, сползшие на кончик породистого носа, повернул голову к ментам, ожидающим кофе, и принялся их рассматривать. Лорнировать, как Онегин Ольгу. Блюхер сидел спиной к новым соседям, ежился большой своей фигурой, уложив шершавую от щетины физиономию с тяжелым подбородком в крупную и мягкую ладонь. Негромко, сквозь зубы он спросил у Дадашидзе:

– Что?.. теперь детектив?

– Почему детектифф? – переспросила, внезапно открыв зазеленевший утренний глаз, Соня.

– А потому, Соня, что Дада не живет, а кино смотрит. И в нем же играет.

– Фсегда-фсегда?

Дада словно замер, услышав голос Сони. И, не поворачиваясь к ней, а бессмысленно уставившись на Лизу, спросил звучным голосом:

– Неужто Соня проснулась?

Барменша Лиза, окружавшая ментов хозяйской заботой, услышала этот барский голос и приняла вопрос, как и взгляд Дадашидзе, на свой счет.

– Ну, здрасьте! – возмутилась она, как может возмутиться не спавший всю ночь трудящий человек. – С добрым утром… Это я-то соня! Или вы чем-то недовольны, Давид Луарсабович? Зря вы так…

Ее обиду близко к сердцу принял сержант милиции, он и сам был невыспамшись, и сам вот уж сорок минут как заступил на дежурство по микрорайону. Он отставил кофе, встал и потребовал у нерусского фраера, да в темных очках – это в октябре! – предъявить паспорт на предмет установки личности и наличия регистрации. Сержанту невдомек было, что фраер подозрительной национальной и сексуальной ориентации был хоть и грузином, но старейшего московского разлива, активным, хотя и романтичным, бабником и, кроме того, кандидатом юридических наук и доцентом Вышки. То есть заведения, где непосредственно и училась бедная Лиза. Но паспорта у доцента с собой не было. Получалось: не русский, без паспорта, неформал, да еще выступает… На требование сержанта отреагировал, поднявшись во весь рост, господин необычайно русской и могучей наружности с паспортом на фамилию Блюхер. Поднялись и молодые-необученные подчиненные сержанта, некрупные россияне из татар, тут и Лизка всполошилась, рассердившись на всех разом, – не хватало ей в конце рабочей ночи этих резких движений…

А Соня именно под весь этот переполох снова провалилась, как в обморок, в глубокий сон. Зеленые, а также серые и золотые, крапчатые ее глаза были крепко зажмурены, и чем громче в яви звучали голоса, тем упорнее в своем сне она не желала их слышать.


И снился ей сон, что она типа чайка, может и голубица… А то и ворона молодая, сама не знамо – хто, но только не человег, а птиса, и не мелкая… Летит… По мрачному сизому утру раскраивает она тяжелыми крыльями тяжкий фоздух над подернутым первым снежком огромным городом.

Летит, вертит клювастой своей головой, озирается, с трудом узнавая улицы глубоко внизу, и видит каменный и широкий мост над черной рекой, и красную крепость в отдалении, и замечает двоих, разговаривающих о чем-то на мосту, и вот она узнает одного из них! Да так узнает, что вдруг кубарем перевертывается в ледяном потоке воздуха, и теряет из виду землю, а, напротив, видит под собой темный, многоярусный, клубящийся и бездонный поток сизых туч, и несколько светлых облачков быстро несется, как льдинки по сизой реке… А город – вот чего уже не забыть! – став чудовищным, тяжким каменным небом, нависает над нею светящимися кристаллами домов, кораллами деревьев и сталактитами соборов и башен… Но вот снова кувырок, ее снова разворачивает, и она снова летит над городом под сизыми тучами, и снова, озираясь, пытается подробно разглядеть того. Но видит только, как бежит он уже далеко от моста по трамвайным путям и добегает до круглого домика под светящейся красным тревожным светом буквой «М», и вбегает под эту букву и исчезает, как сквозь землю проваливается… И некуда, незачем ей дальше лететь…


Соня проснулась вдруг, резко села, стряхнув и сон, и гриву с лица, распахнув не такие уж и зоркие, растерянные глаза. Вот видит она себя в безлюдном темноватом подвале. Видит, что сидит за столом, а на нем множество пустых кофейных чашек.

– Где фсе? – спрашивает она еле живого, бледного официанта, который клюет носом на высоком табурете у стойки бара. – Где же фсе?! – повторяет она.

– Милиция замела, – отвечает бледный Толик, очнувшись, – двух ваших замела, и Лизка с ними ушла.

И вот еще одна волна пробуждения накатывает на Соню, она вспоминает свой сон и человека, которого все пыталась разглядеть с небес, а он как сквозь землю провалился…

«Флюбилась!.. – с изумлением говорит она самой себе. – Так фот как… фот так, просто… Как теперь жить буду… как еще жифа?!.»

Соня и не заметила, как оказалось, что она уже идет по Мясницкой, ссутулившись под рюкзаком не тяжелым, но громоздким, рюкзак этот не рюкзак, а футляр виолончели, гриф, как всегда, торчит вверх и пригибает Сонину кудрявую голову, в которой мечутся мысли простые, известные, безнадежные. Соня быстро идет в нескользких своих мужских ботинках и пытается договориться сама с собой. Ведь ничего же не случилось, никто не обманул ее, не обидел, не бросил. Но в том-то и ужас, что вот и определился он, сыскался такой человек, что держит ее сердце в руке и – не знает об этом. Человек, еще ни в чем не провинившийся – какая же может быть вина в нем! – но он держит ее сердце в руке… Да как он смеет!!!

И кто вообще он такой…

Матрешки, твердый товар

Лет одиннадцать или почти одиннадцать назад Кузьма Андреевич Чанов, первокурсник исторического факультета РГГУ[6], начал на Арбате продавать матрешек. Началось с того, что под новый, 1991 год арбатский человечек Сема заприметил припорошенного метелью юнца без шапки у одного из лотков с шутихами и гирляндами. Был он худой и по сравнению с Семой рослый, видный издалека. Молчаливый. То ли туповатый, то ли скрытный. Он кутал нос в шарфе деревенской вязки. «Подмерзаешь?» – спросил Сема. «Нет!» – ответил юнец. И Сема, оценив морозоустойчивость и бодрость, предложил ему торговать матрешками под открытым декабрьским небом. Чанов согласился. И начал, как только сдал первую сессию. Имя свое домашнее – Кусенька – он берег, а школьное имя – Кузя, заодно и Кузьма – не любил, так что на Арбате стал просто Чанов.

В те времена только доллар был мерилом доходов. Да и расходов. За один день рубль падал, чуть подскакивал и катился «звеня и подпрыгивая», как у Достоевского. Именно поэтому народ, не торговавший вот уже три поколения, пустился во все тяжкие. Потому что ведь – если ты сегодня к ночи что-нибудь не продашь, то утром не купишь хлеб свой насущный. И к вечеру ты его тем более не купишь – во всех магазинах все будет сметено. А деньги твои тем временем, где-то за пределами твоего промерзающего дома, час от часу будут падать в цене. Так что не думай и не мечтай, продавай и вкладывай в новый товар, и торопись, пока еще сегодняшние деньги дают. Завтра деньги будут завтрашние, упавшие, их не соберешь… Жизнь была как бег по вертикальной стене. Только совсем уж в захолустье царили покой и запустение. Народ выживал огородами и самогоноварением, спиртное оставалось самой твердой валютой.

Назад Дальше