– Я б назауседы и не узяу! – так же горячо проговорил мальчик. – Я думау, ты сёння позна прыйдзеш, можа, не убачыш... А заутра б я яе цихесенька назад прынес. Я на выселках жыву, недалека, раницай прыбег бы.
– Так ведь сейчас вечер уже, – улыбнулась Тоня. – Что бы ты с ней до утра стал делать?
Базыль снова опустил глаза.
– А я б за ноч такую ж самую зрабиу, – наконец чуть слышно произнес он. – Мы б з таткам з липы зрабили... Татка у мяне настауник, у школе працуе. Ен и маляваць можа, и усе-усе!
– Знаешь что, – сказала Тоня, – раз так, бери ее, в самом деле, до завтра. Или не до завтра, а на сколько тебе надо. Пока такую же не сделаешь. А потом эту мне обратно принесешь. Ладно?
Его глаза брызнули такой синевой, словно васильки, которые в них цвели, прежде были только бутонами, а теперь наконец распустились.
– Дзякуй вам! – воскликнул Базыль. – Я абавязкова занясу! Хацице, Богам пабажуся? Мяне баба Хрысцина, таткина матка, пра Бога навучыла!
– Я тебе и так верю, – серьезно сказала Тоня. – Ты и ту, которую сам сделаешь, тоже принеси, хорошо? Мне интересно посмотреть.
Она еще с минуту смотрела, как мелькают в лопухах босые пятки – казалось, даже они сверкают счастьем, – потом улыбнулась и пошла домой.
По воскресеньям Тоня на весь день уходила на лесное озеро. Вообще-то это было даже не озеро, а озерное оконце – небольшое, с темной водой, в которой, как живые, извивались длинные ленты подводной травы. Но вода в нем была чистая, как в самом настоящем озере, и, главное, неглубокая. То есть глубина была достаточная, чтобы можно было плавать, но при этом такая, что невозможно было утонуть. Тоня потому сюда и ходила. Она любила воду, но чувствовала себя в ней не слишком уверенно, все-таки не посещала ведь в детстве бассейн, а научилась плавать уже взрослой. Поэтому большое, настоящее озеро, на которое ходили купаться все работавшие на торфяниках, вызывало у нее опаску.
А здесь, на этом озерце-оконце, ей нравилось все: и его темно-зеркальная вода, и мелкие, но с крупными круглыми листьями цветы, которые поднимались из этой воды, и, главное, ощущение полной ото всех отдельности и удаленности, которое у нее с этим местом связывалось. Идти сюда было недалеко, но при этом почему-то казалось, что оно находится в глухой лесной глуши. К тому же ни деревенские, ни приезжие сюда не ходили, потому что с этим озером была связана какая-то древняя легенда. То ли в нем кто-то утопился, то ли, наоборот, выходила из него какая-то ведьма... В ведьм Тоня не верила, а утонуть в неглубокой воде было маловероятно, так что и в утопленников она не верила тоже.
Она развязала небольшой узел со своей грязной одеждой и быстро выстирала ее в озерной воде. Потом сняла одежду и с себя и выстирала ее тоже. Она всегда стирала в выходные все, что скапливалось за неделю, и брала с собой на озеро чистое платье, в которое потом переодевалась.
Но прежде чем переодеться, Тоня шагнула с травянистого берега и медленно поплыла к растущим прямо в воде цветам. Они были ярко-желтые, но чувствовалось в них что-то печальное, туманное. Тоня решила сорвать их, принести домой и спросить у хозяйки, как они называются.
Она нарвала целый букет и поплыла обратно, толкая его перед собой по воде. Доплыв до берега, бросила мокрые цветы на траву и, за эту же траву схватившись, выбралась из воды.
И тут же со вскриком прыгнула в нее снова.
На берегу, шагах в пяти, стоял мужчина в светлой льняной рубахе. За месяц, проведенный в Глуболье, Тоня больше его не видела, но узнала сразу. Трудно было не узнать этот взгляд из ореола густых ресниц, из-под сурово сведенных бровей.
Она неподвижно стояла по грудь в воде и неотрывно смотрела в его неласковые глаза. Он стоял так же неподвижно и смотрел в ее испуганные глаза так же неотрывно. У края его глаза проступало и тянулось к виску белое стреловидное пятнышко.
– Отвернитесь, пожалуйста, – наконец проговорила она. – Я оденусь.
Он медленно отвернулся. Выбираясь из воды, Тоня видела, как напряжена его спина. Вся дрожа, она натянула платье на мокрое тело и растерянно себя оглядела. Платье облепило ее так, что его как будто и вовсе не было. Но невозможно ведь держать человека в ожидании, пока она высохнет! Если он не ушел сразу, значит, оказался у этого озера не случайно, а чтобы с ней о чем-то поговорить.
Она смотрела ему в спину, не зная, что сказать. Я уже не голая, можете оборачиваться, что ли? Или – я мокрая, вот так и стойте? Он обернулся. Его движение опять, как тогда на покосе, показалось Тоне очень медленным. И опять у нее пересохло в горле, когда она увидела, как в этом медленном полуобороте отчетливо обозначаются струны у него на шее, в глубоком вырезе рубахи.
– Выбачайце, – сказал он, снова посмотрев на нее этим невозможным, неласковым, но неотводимым взглядом; пятнышко у его виска побелело еще больше. – Мне ваша сяброука сказала, што вы сюды ходзице. Я и хацеу хутчэй вам вярнуць.
Только теперь Тоня увидела, что он протягивает ей фигурку танцовщицы. В его огромной руке она казалась совсем маленькой и какой-то беспомощной.
– А где вы ее взяли? – растерянно выговорила Тоня.
У нее просто губы замирали, когда она видела его перед собою! Что это такое, почему?.. Она не знала.
– Хлопчык мой прынес. Сын. Кажа, вы дали. Ци прауда?
– Правда, – кивнула она. – Он хотел такую же вырезать. А почему он сам не пришел?
В Глуболье, как и во всем Полесье, по-белорусски говорили все, поэтому Тоня давно научилась понимать этот язык. Да он и несложный был, даже, пожалуй, красивый, только слишком жесткий на слух, почти грубый.
Ее собеседник говорил по-белорусски иначе, чем все здешние жители. Он совсем не вмешивал в свою речь русские слова, поэтому она не казалась по-деревенски неправильной, как у других глубольцев. Эта правильная жесткость речи как-то очень совпадала со всем его обликом.
– Захварэу, таго и не прыйшоу, – ответил он. – Пературбавауся, вось и захварэу.
«Пературбавауся» значило «переволновался». Услышав это, Тоня и сама взволновалась.
– Но я же совсем его не ругала за эту фигурку! – словно оправдываясь, сказала она. – Пусть играет, сколько ему надо, зачем вы у него забрали?
– Не трэба, – жестко отрезал тот. И, секунду поколебавшись, добавил: – Ён вам тую перадау паглядзець, што сам зрабиу. Хацице?
– Конечно, хочу! – воскликнула Тоня. – Я же его и просила, чтобы он мне свою потом показал.
Он опустил руку в карман широких холщовых штанов и достал еще одну деревянную фигурку. Конечно, у нее мало было общего с оригиналом: вырезана она была кривовато, раскрашена и вовсе не была. И все-таки сквозь все неумение автора в этой наивной самоделке чувствовалось то же, что было в настоящей танцовщице: трепетное движение.
Две статуэтки лежали на двух его ладонях. Тоня смотрела на них и понимала, что видит не деревянные фигурки, а только эти широкие, с буграми мозолей и с неожиданно длинными, не крестьянскими пальцами ладони.
– Очень красиво... – пролепетала она и протянула руку, чтобы взять самодельную фигурку.
Ее рука, дрогнув, коснулась не фигурки, а его руки. Он медленно сжал пальцы. Фигурка упала на траву; Тонина рука замерла у него в горсти. Так же медленно, как будто самому себе не веря, он притянул ее к себе и, не обняв, поцеловал в губы. Она подняла свободную руку, словно хотела защититься или оттолкнуть его, но вместо этого коснулась сводящих с ума струн у него на шее. От этого прикосновения все поплыло у нее перед глазами, и, когда он притянул ее к себе еще ближе, прижал совсем, всю, – она не могла сопротивляться. Да и не хотела.
Кажется, он чувствовал в эти минуты то же, что и она. Во всяком случае, глаза его стали как небо в тумане. И сквозь этот туман метались в них грозовые страстные проблески.
Не говоря друг другу ни слова, они прошли по берегу туда, где зелеными шарами нависали над водой густые вербы, скрывающие узкую, заросшую травой полоску между их корнями и водой. Бессильно опустившись на траву, Тоня смотрела, как он стягивает через голову рубаху, как вздрагивают, перекатывая мускулы, загорелые его плечи. Ее он раздевать не стал – может, потому, что она и так была все равно что голая в своем облепившем мокрое тело платье.
А его тело было неудержимым. Хотя она ведь и не пыталась его удержать – наоборот, приподнявшись на локтях, прижималась к нему снизу, как мокрый листок к дереву. Она впервые была с мужчиной и знала, что ничего не умеет, но это почему-то не пугало ее, как не испугало бы то, что она впервые идет в дождь босиком по траве или дышит разреженным небесным воздухом.
Она не поняла, груб он с нею или ласков. Нет, наверное, он все-таки не был ласков, хотя то, как он был с нею, не называлось и грубостью. Он просто был с нею – весь, всем своим сильным телом и чем-то еще, что не было телом, а было только чувством и не имело названия.
От его тела, рвущегося в нее и всю ее разрывающего, ей было больно, а от этого неназываемого чувства – счастливо, и потому нельзя было понять, от боли или от счастья вскрикивает она, обнимая его всего руками и ногами, изо всех сил вдавливая пальцы в его голую спину в ту минуту, когда весь он уже в ней.
От его тела, рвущегося в нее и всю ее разрывающего, ей было больно, а от этого неназываемого чувства – счастливо, и потому нельзя было понять, от боли или от счастья вскрикивает она, обнимая его всего руками и ногами, изо всех сил вдавливая пальцы в его голую спину в ту минуту, когда весь он уже в ней.
Губы у него были шершавые, запекшиеся, и его поцелуи царапали ей губы, все лицо. И ресницы колко касались ее щек, лба, когда он целовал ее снова и снова. Они были очень длинные, его ресницы, только теперь она поняла, что в самое первое мгновение, когда его увидела, то сразу представила, как эти длинные острые стрелы касаются ее лица.
Поцелуи его были неутолимыми, бесконечными, Тоня пила их, как воду из темного озера, и не могла напиться. И чувствовала, что он не может напиться ее губами тоже, оттого такие шершавые, такие запекшиеся у него губы.
Страсть сжигала их на мокрой траве, и в этой сумасшедшей, мгновенно охватившей и никак не отпускающей обоих страсти было уже неважно, грубы они оба или ласковы.
Тоня не почувствовала, когда закончился в нем этот стремительный, несдерживаемый порыв. В ней самой он не закончился – так же, как и не начинался. Просто с той минуты, когда он посмотрел на нее, стоящую по грудь в темно-прозрачной воде, она поняла, что их совершенно ничего не разделяет, что это стало так задолго до того, как они встретились, и что это должно быть так, потому что иначе быть не может.
Тут что-то перекатилось у него в груди громовым раскатом, он прижал Тоню собою еще сильнее, совсем вдавил ее в мокрую приозерную траву и землю, его голова упала ей на грудь, заметалась между ее плечами, а сам он забился и застонал от боли. Или не от боли?..
Когда он замер, она почувствовала, что и ее тело замирает, совсем лишается сил; скользнули вниз, отпуская его, ее ноги и руки. Если бы он теперь встал и ушел, даже не взглянув на нее, Тоня ничуть не удивилась бы.
Но он все-таки не ушел – только, побыв мгновение в неподвижности, медленно приподнялся над нею, лег рядом и отвернулся. Тоня тоже не могла заставить себя посмотреть ему в лицо. Она села и сразу почувствовала, что он смотрит ей в спину. Его взгляд прожигал и ранил. Тоня обхватила себя за плечи руками, как будто надеялась заслониться от его взгляда, но это не помогло. Наверное, если бы она заслонилась от него броней, его взгляд все равно оказался бы сильнее такого слабого препятствия. Она обреченно положила руки на колени, оставляя ему делать с нею все, что он хочет.
Его ладонь легла ей на плечо, замерла, как будто прислушиваясь. Тоня не могла обернуться, не могла даже пошевелиться. Невозможно было выдержать то, как лежит на ее плече его рука, и не потому невозможно, что она была тяжелая, хотя, конечно, она была тяжелая, но потому, что Тоне мало было сейчас любого его прикосновения. В ней ничего ведь не кончилось, и все ее тело изнывало от единственного желания: снова чувствовать на себе, в себе все его тело.
– Ты... кто? – вдруг спросил он.
Она совсем не ожидала, что в его голосе может звучать такое растерянное недоумение. Как если бы он встретил на берегу русалку и не мог в это поверить.
Она осторожно обернулась. Он уже не лежал, а сидел рядом с нею, почти касаясь подбородком ее плеча. Белое пятнышко у его виска исчезло, слилось с густым загаром.
– Я? – В эту минуту она и сама не знала, кто она такая. – Тоня... Антонина.
– Даже имя не спросил, – мрачно сказал он. – Накинулся, как зверь какой. Ты прости.
Она с удивлением поняла, что теперь он говорит по-русски, и говорит так же отчетливо и чисто, как недавно говорил по-белорусски. Она хотела спросить, как его зовут, но не спросила: не могла представить, что у него может быть имя, как у обыкновенного человека. У обыкновенного человека молнии не живут в глазах.
– Меня Кастусь зовут, – сказал он. – Константин по-вашему.
Тоня вздрогнула – меньше всего она ожидала, что он может носить имя ее отца.
– Извини...те... – пробормотала она. – Я не думала...
– А я разве думал? Что ж оно такое между нами получилось?.. Ну, вставай уже.
Он поднялся и протянул ей руку. Тоня отвела взгляд от его бедер, которые оказались прямо у нее перед глазами, и торопливо встала сама. Он быстро надел штаны, рубаху. Ноги у него были босые.
– Я... пойду? – полувопросительно-полуутвердительно произнесла она, глядя на него снизу вверх – Кастусь был на голову выше.
– До дороги провожу тебя, – сказал он. – Не боишься в этом озере купаться?
– Разве оно страшное?
– Может, и не страшное, а говорят, несчастливое. Не слыхала такую байку? Как девушка парня полюбила, а он сюда с другой купаться пришел. Она, как это увидела, так озеро и прокляла. Чтоб кто в нем выкупается, тот счастья в жизни не узнал.
– Я этого не боюсь, – улыбнулась Тоня.
– Что ж так?
Его бровь удивленно вскинулась, и от этого лицо перестало быть суровым.
– Так... А как эти цветы называются?
Она подняла с травы измятый букет желтых цветов, которые собрала в воде.
– Лотать.
– Как? – не расслышала Тоня. – Лотос?
– Можно и лотос.
– Я думала, лотос только в Египте растет. Трава забвения.
Она снова не сдержала улыбку, хотя никакого веселья не чувствовала.
– Видишь, не только. Здесь тот же самый род. – Вдруг лицо его изменилось, как-то болезненно напряглось. Он взял ее за руку и глухо проговорил: – Не уходи еще, а? Сам не знаю, что со мной. Давай еще полюбимся...
Слова его были грубые, жадные, мужицкие. Но то, что было без слов, – было совсем другое. Когда он с медленной страстью, той самой, которую она сразу, еще на лесном покосе, разглядела в нем, провел ладонью по ее голове, по плечам, по груди, когда потом присел на траву и за руку потянул ее за собою, прямо себе на грудь...
– Как подумаю, что еще с тобой побуду, так горло сводит и вот тут горит.
Он положил ее руку на свой живот, подтолкнул ниже и коротко застонал, почти вскрикнул, когда она послушно – да не послушно, а так же жадно, как он, – провела рукою у него между ног.
И при одной только мысли о том, что сейчас это будет снова – все его тело на ней, в ней, одним огромным прикосновением, – Тоня почувствовала, что через нее словно молния прошла. Та самая, из его неласковых глаз или из страстных его рук.
– Сколько ты захочешь... – чуть слышно шепнула она.
И больше они оба не произнесли ни слова.
Глава 4
Матвей приехал в Зяблики поздно.
Школьный дом был ярко освещен, и, когда он шел от ворот по обсаженной липами аллее, это драгоценное сиянье впереди немного согревало ему сердце. Во всяком случае, ему казалось, что чувство одиночества, которое охватило его, когда он смотрел, как Маруся бежит прочь по скверу, становится не таким кромешным.
Но как только он вспомнил ее стремительный бег, и беспомощность ее оглядки, и шарф, выпавший из ее рукава, – одиночество сразу же стало таким острым, что он остановился, не дойдя до освещенной поляны перед домом, как будто наткнулся на какое-то болезненное препятствие.
То, как она осталась в нем, было сплошною раной. Он хотел от этого избавиться, потому что жить с этим было невозможно.
Сердито тряхнув головой, все ускоряя шаг, Матвей пошел по аллее к дому.
Войдя внутрь, он услышал негромкий гул детских голосов в общей комнате.
«Что это они не спят? – удивленно подумал он. – Ночь же на дворе».
Но, взглянув на часы, понял, что не ночь, а просто весна. Темный весенний вечер.
К спальням примыкала довольно большая комната, устроенная как общее помещение для всех интернатских детей. Никитка однажды с восторгом заметил, что вечерами эта комната похожа на зал при школьных спальнях в «Гарри Поттере», только привидения не хватает. И немедленно поинтересовался, нельзя ли им завести хотя бы сов, чтобы жили в клетках, а ночами вылетали по всяким таинственным делам. Сов Матвей запретил сразу – он уже слышал истории о том, как начитавшиеся «Гарри Поттера» дети изводили домашним житьем не приспособленных для этого птиц, – и разрешил завести только привидение. Он любил приходить в эту комнату вечерами и болтать с детьми о всякой ерунде, которая казалась ему в эти минуты такой же значительной, как и им.
Но сейчас он пришел сюда просто по инерции. Надо же было куда-то пойти, а эти окна горели особенно чистым, каким-то алмазным светом.
Никитки в комнате не было. Обычно Рита забирала его, когда возвращалась с работы, а сегодня было ведь воскресенье, значит, он, скорее всего, вообще не приходил в школу. Однажды он сказал Матвею, что хотел бы жить в интернате, а не дома, и пришлось разъяснять ему, что мама, как она ни занята, все-таки заслуживает того, чтобы сын уделял ей внимание хотя бы вечерами и в выходные дни.
Увидев Матвея, младшие вскочили с мест и зашумели, заговорили все разом и обо всем сразу. Старшеклассники снисходительно наблюдали за малышовым оживлением. Это было здесь заведено с самого начала – чтобы комната при спальнях была общей для учеников всех возрастов. Когда Лесновский оказался в тюрьме и перестал заниматься своим любимым детищем лично, традиция почти нарушилась. Матвей подхватил ее на самом излете, узнав о ней от пожилой воспитательницы Дины Юсуповны. Она всю жизнь жила в деревне Зяблики и преподавала литературу в сельской школе, ее знали все старожилы, которые еще не уехали из этого, ставшего престижным и слишком дорогим, места. Лесновский просто-таки вернул ее к жизни, пригласив в свою школу: на пенсии Дину Юсуповну одолели не только болезни, но, главное, уныние.