Мурка, Маруся Климова - Анна Берсенева 34 стр.


В ясно-зеленой траве росли цветы, каких не бывает на свете, и казалось, рыжеволосая девочка, которую Боттичелли, написав, назвал Весной, выпрыгнет сейчас из высокого узкого окна прямо на этот цветущий покров.

Ехать во Флоренцию почему-то не хотелось. Наверное, вилла Медичи продолжала доказывать свою странную способность втягивать людей, засасывать в себя. Но и сидеть в комнате до тех пор, пока все сотрудники уйдут домой, было как-то неловко.

Стараясь не скрипеть всем, что зловеще скрипело в этом доме, Маруся спустилась по лестнице вниз.

К счастью, вилла Медичи была так запутанно-разнообразна, что ей удалось пройти в зимний сад, ни с кем не столкнувшись по дороге.

Оттого, что сад находился под стеклянной крышей, ощущение странности, нереальности, которое возникало на этой вилле на каждом шагу, здесь особенно усиливалось. Маруся увидела в центре сада какие-то скульптуры – ей показалось, это были носорог и крокодил, – и пошла к ним. Ей пришлось пройти между двумя статуями античных богинь, потом между двумя статуями богов. Или, может, это были просто воины? Она слегка поежилась, проходя под самыми копьями, которые эти боги или воины направляли прямо на нее. Но вообще-то днем вилла выглядела все-таки не так мрачно, как вечером.

Зверь, которого она приняла за носорога, оказался кем-то другим. Подойдя поближе, Маруся долго его рассматриваала, пока не поняла, что это единорог. Точно такого она видела в большой книге с гравюрами, которую лет в семь разглядывала однажды, пока мама позировала какому-то художнику. Единорога окружали другие, более понятные звери – бегемот, крокодил. Маруся задрала голову: ей показалось, скульптуры смотрят на нее и сверху, с купола. Они действительно смотрели – это были фигуры людей, только не совсем обычных. У одного из этих людей почему-то были заячьи уши.

«Что это значит, интересно? – подумала она. – Матвей, наверное, знает».

Она подумала о нем совсем просто, без ночного отчаяния. Ей вдруг показалось: если он рядом, хотя и не в реальности, то это все-таки очень много, в этом гораздо больше счастья, чем было во всей ее прежней жизни. Да и что значит – много, мало? Это просто счастье и есть.

Но, подумав это, Маруся почувствовала, как сердце у нее сжимается такой болью, что хоть в руку его возьми, чтобы эту боль унять.

Зачем была мраморная вилла с настоящими призраками, и цветы на лугу, сошедшем прямо с картины, и таинственные ночные шаги на той самой лестнице, по которой ходила отравительница Медичи, и волшебный единорог?

«Это просто иллюзии, – вспомнила Маруся. – То, что нам кажется».

Она перепробовала все иллюзии, даже самые чудесные, про которые прежде думала, что они бывают только в книжках, – и все оказалось напрасно. Даже себя обмануть можно было лишь ненадолго, а жизнь как она есть вообще не поддавалась обману.

Маруся оглянулась на бога-воина с копьем, как будто он мог ей чем-то помочь. Он смотрел сурово и помогать не хотел. Она достала из кармана телефон, помедлила немного, потом нажала на кнопку.

– Марко, – сказала она, – не обижайся на меня... Я должна вернуться. Да, в Москву. Сегодня. Еще ведь утро, а самолет вечером, я помню, в билете написано. А может, я все-таки сама? Спасибо...

Глава 9

Матвей долго не мог понять, отчего ему так тревожно.

Что-то назойливо беспокоило его, зудело над самым ухом. Прежде чем он понял, что это просто телефон, в его сонной голове промелькнул, наверное, с десяток догадок, самой реалистичной из которых была пуля, влетевшая в окно и мечущаяся по комнате, потому что никак не может найти его в темноте.

Все-таки он не ошибся с тревогой – сразу расслышал ее в мамином голосе, когда наконец схватил трубку.

– Матюша, ты в Зябликах? – Еще он расслышал, что она изо всех сил старается говорить спокойно. – Или в Москве?

– Что случилось, ма? – спросил Матвей.

– Я думала, вдруг ты сможешь приехать...

– Смогу. Сейчас? – Она молчала, и он повторил: – Мам, скажи, что случилось.

– Папа плохо себя почувствовал, – наконец проговорила она. – Я вызвала «Скорую», но... мне что-то очень тревожно.

– Через сорок минут буду, – сказал Матвей, протягивая руку за джинсами, лежащими на стуле у кровати. – А что у него болит?

Ему странно было об этом спрашивать. Отец был уникальный человек: у него не болело ничего и никогда. Он вообще ни разу в жизни не болел, даже гриппом во время ежегодных эпидемий. Когда кто-нибудь из знакомых удивлялся такому необычному его свойству, он только плечами пожимал:

– Видимо, какие-то тайны здоровой генетики, о которых я не знаю.

И вот сейчас он вдруг плохо себя почувствовал, и, наверное, даже очень плохо, раз мама, совсем не склонная к панике, звонит среди ночи.

– Сердце, – сказала она. – Неожиданно, ночью... Рукой пошевелить не может.

– Зачем ему рукой шевелить? Двигаться вообще не надо.

Матвей одевался, зажав трубку между плечом и ухом.

– Я думаю, что это может быть инфаркт. – Вряд ли можно было сказать, что мамин голос звучит спокойно, но Матвею показалось, что теперь она полностью взяла себя в руки. – У бабушки приступы другие бывали.

У Антоши было какое-то врожденное сердечное заболевание, природу которого врачи не совсем понимали и на которое сама она, насколько это было возможно, старалась не обращать внимания.

– Разве инфаркт вот так, вдруг, бывает? У папы ведь никогда ничего...

– У него опасный возраст. Для сердца опасный. Приезжай, Матюша.

Мама еще раз позвонила, когда он уже подъезжал к Москве; дорога от Зябликов была недлинная, и пробок ночью не было. Она сказала, что отца везут в больницу на Красную Пресню, она едет с ним, и чтобы Матвей приезжал туда же.

Матвей перестал бояться больниц только после армии – вернее, после того как сам полежал в госпитале с ранением и привык к унынию больничной жизни. До этого же, с самого детства, он как-то опасался вот именно этого уныния, которое казалось ему тягостным и зловещим. Хотя непонятно было, откуда такие впечатления. Мама уверяла, что он и был-то в больнице всего раз в жизни: в полтора года ему накладывали швы, когда он упал в смородиновый куст и рассек кожу на виске.

Но, увидев отца на больничной кровати, Матвей опять почувствовал тот глупый детский страх, от которого, как он считал, ему давно удалось избавиться. Было что-то невозможное в том, как сливалось с подушкой папино лицо и тянулась к его руке трубочка от капельницы.

– Болтовней не утомлять, – коротко приказал врач, которого Матвей встретил в коридоре еще до того, как вошел к отцу. – Если палата отдельная и платная, это вовсе не значит, что ее надо превратить в проходной двор.

– Не буду, – сказал Матвей. – А что с ним?

– Инфаркт с ним. Что обычно бывает у мужчин в этом возрасте?

Матвей не знал, что бывает в этом возрасте и что уж это за возраст такой особенный.

– Может, его в реанимацию надо? – спросил он.

– Пока необходимости нет. Если понадобится, сразу переведем.

И вот Матвей вошел в палату и увидел бледность отцовского лица, от которой ему стало жутко.

Мама сидела на стуле у кровати и делала вид, что все происходящее абсолютно в порядке вещей. И этот тусклый больничный свет, и тревожная белизна казенной постели...

– Анюта, с ума ты сошла. – Несмотря на бледность, голос отца звучал спокойно. – Зачем Матвея вызвала? Близкий ему свет из-за города ехать. Может, вы и маме позвонили?

– Антоше не позвонили, – сказал Матвей. – А я все равно в клубе зависал. Тут рядом тусовочное такое местечко, я часто по четвергам бываю. Четверг знаешь как у нас, у золотой молодежи, называется? Маленькая пятница. А большая пятница завтра будет, а там и уик-энд, оторвемся по полной.

– Хорошая вещь молодость, – улыбнулся отец; не похоже было, что он поверил такому объяснению. – Меня, помню, однажды твоя классная в школу вызвала, исключительно чтобы сообщить, что ты бегаешь на переменах. Я сначала и не нашелся, что про такой ужас сказать, а потом говорю: «Знаете, Инга Леопольдовна, вот меня вы хоть озолотите, я без дела никуда не побегу, а для мальчишки десятилетнего это, по-моему, вполне естественно». Ты своим тоже бегать запрещаешь, а, директор?

Матвей видел, что папино спокойствие если не совсем показное, то все же немножко нарочитое.

«Так ведь тоже больницы боится! – вдруг догадался он. – Ну конечно, точно как я!»

– Не всем, – улыбнулся он. – У меня такие есть, что уговаривать приходится: ну отложи свою скрипку, ну побегай как человек хоть на перемене.

– Ты, что ли, уговариваешь?

– И я тоже. У нас же школа маленькая, субординация, конечно, есть, но без фанатизма.

– Смотри, с демократизмом-то тоже не переборщи. Не заметишь, как дети на голову сядут, не говоря про взрослых.

– Я знаю. Это же везде примерно одинаково.

– Жалко, не успел я на тебя в качестве директора посмотреть, – вздохнул отец.

– Ты, что ли, уговариваешь?

– И я тоже. У нас же школа маленькая, субординация, конечно, есть, но без фанатизма.

– Смотри, с демократизмом-то тоже не переборщи. Не заметишь, как дети на голову сядут, не говоря про взрослых.

– Я знаю. Это же везде примерно одинаково.

– Жалко, не успел я на тебя в качестве директора посмотреть, – вздохнул отец.

– Выздоровеешь – посмотришь, – вмешалась мама. – Как маленький ты, Сережа. Чуть приболел, уже с жизнью прощаешься. Странные вы все-таки! Пуль не боитесь, а от насморка в обморок падать готовы.

– Кто это мы? – поинтересовался Матвей.

– Мужчины. Я, конечно, социологических опросов не проводила, но подозреваю, что это ваше общее качество. Если уж папа твой...

Лицо у отца стало виноватое.

– Да, мужества у нас маловато, – пробормотал он.

Так они перебрасывались шутками, подбадривая друг друга, еще минут пять. При этом Матвей понимал, и даже не столько понимал, сколько чувствовал, что мама полна тревоги. И понимал, что отец это чувствует тоже.

Ровно через пять минут в палату заглянул врач.

– Анна Александровна, – укоризненно сказал он, – вы же разумная женщина. Кажетесь, по крайней мере. Ему отдыхать надо, а не беседы вести. Сейчас капельницу снимем – и все вон.

– Все-таки придется бабушке сообщить, – сказала мама, когда они с Матвеем вышли из палаты. – Не сейчас, конечно.

– Я позвоню, – кивнул он. – Завтра.

– Езжай поспи, Матюшка, – виноватым голосом сказала мама. – И правда, зря тебя среди ночи потревожила. Просто, знаешь... Я, наверное, тоже странная – мне только с папой спокойно. Если он хоть как-то отдаляется, у меня такая растерянность наступает. А сегодня мне показалось, он совсем... уходит, – помолчав, добавила она. – Такие глаза стали – никогда я их такими не видела.

– Да выздоровеет он, ма, ты что? – Матвей физически почувствовал, как его собственная тревога входит к нему в ладонь и он сжимает ее в кулаке. – В его возрасте инфаркты у мужчин, может, и бывают, но они ж их как семечки щелкают.

– Ты точно такой же, – улыбнулась мама; при этом она быстро провела одной рукой по Матвееву лбу, словно отвлекая его, а другой по уголку своего глаза, смахивая слезу. – Глупости говоришь, но так, что сразу успокаиваешь. И как вам это удается? Такое ваше дарование ермоловское!

– Я завтра утром приеду. – Матвей коротко обнял ее. – Перед работой. А потом уже после работы, ладно?

– Не надо так часто! – забеспокоилась мама. – Ты в выходные приезжай.

– Да у меня же все равно выходные в рабочем режиме, – улыбнулся он. – Вроде что-то налаживаться начало, учителя потянулись приличные, дети повеселели.

– Устаешь ты...

– Вообще не устаю. Все-таки Рита – ну, Лесновского сестра, которая меня на это дело сблатовала, – права оказалась. Это лучшее, что я могу делать.

– Как я рада, маленький, если бы ты знал! – Мама быстро поцеловала его в щеку рядом с подбородком. Чтобы дотянуться до него с поцелуем, ей не приходилось, как Антоше, вставать на цыпочки, но все-таки до его щеки она доставала с трудом. – Я же всегда понимала, что ты свою работу очень сильно должен любить. Как папа раньше. Он же из университета из-за нас ушел, и так мне это было тяжело... Думала, если ты свою работу будешь любить, то это как будто бы и за него тоже, – с легким смущением объяснила она. – Я, знаешь, даже боялась.

– Чего ты боялась? – не понял Матвей.

– Что ты в этой Азии останешься. Мне по письмам твоим казалось, что тебе там нравилось. Или нет?

– Не то чтобы нравилось, – пожал плечами Матвей. – Просто... Ну, у меня там было ощущение, что я занимаюсь небесполезным делом, – с таким же, как только что у нее, от излишней откровенности происходящим смущением объяснил он. – До определенного момента.

– До какого?

– Это долго рассказывать. Но когда он наступил, я сразу ушел.

– А теперь? – с опаской спросила мама. – Может, он опять наступит?

– Не наступит, – улыбнулся Матвей. – Теперь все по-другому. Куда тебя отвезти? – спросил он, когда они дошли до конца длинного больничного коридора.

– Никуда. Я здесь переночую, диван же есть в палате. Мне так спокойнее будет.

– До завтра тогда.

Лифт не работал – может, его просто отключали на ночь, – и Матвей пошел вниз пешком. Здесь, на лестнице, общее больничное уныние и тягость почему-то чувствовались сильнее. И глупый его страх усиливался тоже.

«Что же ты? – сердито сказал он Марусе. – Нет тебя и нет!»

Он вовсе не имел в виду, что ее нет сейчас рядом наяву. Наяву ее не было уже давно, почти две недели, но все это время она была с ним постоянно, он каждое мгновение чувствовал ее взгляд. А теперь, когда ему было так тоскливо и страшно в одиночестве, она вдруг исчезла!

Но как только он об этом подумал, как только рассердился на нее за это, она появилась снова.

«Ты же был занят, – словно оправдываясь за свое краткое отсутствие, сказала она. – Я здесь, здесь, не бойся!»

Он всегда боялся, когда она вот так, хотя бы ненадолго, исчезала. Метроном сразу начинал холодно постукивать в сердце. И Гоноратино пророчество про Кая без Герды становилось в такие минуты совершенно реальным.

«Права она была, Гонората, – думал Матвей. – Рыцарь без страха и упрека! Чуть что, сразу в морду. Или из пистолета пульнуть. И ты, – это он сказал уже Марусе, – тоже, наверно, подумала: игры в благородство, красивости дурацкие. Ты из-за этого не уходи», – попросил он.

Он в самом деле боялся, что она может уйти из-за каких-нибудь его мушкетерских выходок. С ней не могло быть ничего неестественного, вся она была правдой.

Она осталась – вышла с ним вместе на улицу. И потом, уже в машине, когда он ехал по ночному пустынному городу, все время ловил ее взгляд в водительском зеркальце. Как в тот вечер, когда забрал ее с троллейбусной остановки и, незаметно поглядывая на нее, посмеивался, что вся она такая перемазанная, как ребенок, без спросу наевшийся варенья.

Все-таки надо было подумать о чем-то отдельном от нее, чтобы она хоть на время исчезла. Он не мог ее не видеть, но слишком больно ему было видеть ее вот так, зная, что на самом деле ее нет; сердце иногда просило передышки.

«А правда, когда же я понял, что в армии не останусь? – вспомнил он. – Когда Сухроба убили? Нет, все-таки чуть позже».

Вообще-то ему не надо было особо напрягаться, чтобы вспомнить тот день. Он помнил любое событие, которое меняло его жизнь, – так же, как помнил тот приезд во Владикавказ, во время которого понял, что уйдет от Корочкина.

И последний свой разговор с Ледогоровым он помнил тоже. Помнил даже, как птица майнушка – он только потом узнал, что в России ее называют горлинкой, – громко и жалобно кричала за окном: «Куда ты, куда ты?»

За три года своей службы Матвей не мог вспомнить ничего такого, о чем с уверенностью сказал бы: это было мне в тягость. Тяжелы были смерти, которые он видел рядом с собою, страшным было сознание, что Сухроб Мирзоев погиб из-за него. Но все это не называлось тяготами армейской жизни. Смерть страшна везде, и, чтобы это понять, не обязательно самому посмотреть ей в лицо; так он считал. И привыкнуть к постоянной опасности невозможно, и ненужно это, но можно и нужно приладиться к опасности в своем повседневном поведении. Этому он научился, и с этим не было затруднений.

Но то, что он почувствовал именно к концу третьего года, иначе как тягостью Матвей назвать не мог. И, конечно, это не было связано ни с изматывающей азиатской жарой, к которой он, как ни странно, легко приладился тоже, ни с многосуточными рейдами по камышам, ни тем более с какими-нибудь повседневными мелочами, вроде необходимости рано вставать.

К этому времени он уже год, с тех пор как получил лейтенанта, служил не на заставе, а при Пархарской комендатуре. Вообще-то непосредственно в комендатуре Матвей бывал не так уж часто. Группа специального назначения, которой он командовал, была на весь Пянджский погранотряд единственной и в городе поэтому не сидела. Полковник Ледогоров лично создал такую вот засекреченную, ни к одной заставе не привязанную группу и очень гордился ее эффективностью. Гордость его распространялась и на командира этой группы. Матвей не мог этого не замечать, несмотря на знаменитую ледогоровскую сдержанность.

Поэтому он не удивился, когда полковник вызвал его для беседы в свой комендантский кабинет. Но он и предположить не мог, на какую тему будет беседа.

– Что, Ермолов, надоела тебе граница? – сразу спросил Ледогоров.

– Почему мне граница надоела? – Матвей даже опешил от такого вопроса.

– Почему, не знаю, а что надоела, вижу. Ну, может, неточно я выразился. Не в скуке нашей здешней дело, я понимаю. Хоть и москвич ты коренной. Но тяготит же тебя что-то. Что?

Ледогоров всегда говорил без обиняков, и отвечать ему надо было соответственно. Во всяком случае, Матвей всегда отвечал своему командиру именно так.

Назад Дальше