Мурка, Маруся Климова - Анна Берсенева 39 стр.


Он коротко улыбнулся – наверное, вспомнил ту первую встречу на шоссе. Хотя ничего радостного не принесла ведь ему эта встреча с Амалией...

– Как мама? – спокойно спросил он.

– Ничего, – пожала плечами Маруся. – В Италии хочет остаться. Она после развода какие-то деньги получила, говорит, ей хватит. Картины собирается писать.

– Картины... Будешь с ней разговаривать, скажи, чтоб, когда деньги кончатся, не строила из себя оскорбленную невинность, а мне сообщила. Ну что ты так на меня смотришь? Праведный до тошноты, так мама про меня говорила? – усмехнулся Сергей. – Глупости, Мурка. Какая праведность – у меня-то! Все у меня к ней отгорело, но жизнь, она ведь заново не начнется и себя не переделает. А деньги я могу ей обеспечить. Всего остального и не могу, и не хочу. Кончено.

– Анна Александровна сказала, ты все время знал, где я, что со мной... – сказала Маруся. – А мне не говорил. Как же ты выдержал это, Сережа?

Сергей молчал. Ей показалось, очень долго. Наконец он ответил – так же глухо, как в ту минуту, когда она поцеловала его в ладонь:

– А что мне оставалось? Остановить я тебя не мог, да и понимал, не надо тебя останавливать, сама ты должна все понять. Но одно дело понимать, а другое... Мне же это все время мерещилось: ты одна и защитить тебя некому. И вмешаться нельзя. Патовая ситуация, как в шахматах.

Голос его звучал теперь почти спокойно. Но Маруся слишком хорошо его чувствовала, чтобы не уловить это едва ощутимое «почти». И чтобы не понять: от этого-то «почти», которого он никому не давал заметить, которое только проступало у его виска бледной стрелою, он и лежит сейчас на этой кровати с беспомощной тоской в глазах.

– Ты теперь выздоровеешь, – наклонившись, шепнула она ему прямо в ухо. – Выздоровеешь и будешь счастливый.

– Ну-ну, – усмехнулся Сергей. – Приятное пророчество. – Теперь он был совсем такой, как всегда. Даже не верилось, что в его голосе только что звучало глухое волнение. – А ты так в цирке и живешь? Может, к нам бы перешла?

– Нет, – улыбнулась Маруся; ей нелегко далась эта улыбка. – Я же там работаю.

– Ну и что? Не тигром же ты работаешь.

– Не тигром. Даже не обезьяной.

Зря она это сказала. Сразу вспомнились милиционеры на остановке и все, что было потом... У нее было все же маловато выдержки, чтобы притворяться спокойной.

– Значит, можешь в цирке работать и на воле жить. Перебирайся, а, Мурка?

– Я пойду, Сережа, – сказала она, вставая. – Врачи и так еле-еле меня пропустили. Ругаться будут.

– Не придешь больше? – глядя ей в глаза, спросил он.

– Приду. Я бы каждый день приходила...

– Если бы что?

– Если бы это тебе помогло.

– Мне это помогает. Приходи, итальяночка моя.

При этих словах он настороженно посмотрел на Марусю.

– Твоя, твоя, – заверила она. – Чья же еще?

– Ладно, – улыбнулся он, – не такой уж я папаша полоумный. Сама пойми: страшно же. Ну кому тебя, такую, доверить? Какому-нибудь... Которому сто лет ты не нужна, а нужно только на каждом шагу доказывать, какой он крутой и что захочет, то получит? Как про это подумаю, так и соглашаюсь с идиотским бабским лозунгом, что все мужики козлы.

Маруся засмеялась, еще раз поцеловала его в висок и вышла из палаты. И увидела Матвея. Он стоял перед нею и смотрел на нее ледяными зелеными глазами.

Глава 14

Маруся сидела на клоунском сундуке и следила, как небо, кусочек которого виднеется в окне между домами, медленно наливается тусклой утренней зеленью. Раньше она любила сидеть на этом сундуке с клоунским реквизитом. Ей казалось, она различает, как разговаривают необыкновенные предметы, которые в нем лежат. Но теперь она ничего не различала, просто сидела на сундуке, потому что не могла уснуть. Да вообще-то и не пыталась она уснуть этой ночью.

«Вот и все, – думала Маруся. – А чего ты ожидала? Что он целоваться с тобой бросится?»

Она ничего не ожидала. Она даже не поняла в первое мгновение, что видит Матвея наяву, а не так, как привыкла видеть все время, пока его не было. И она совсем не удивилась, увидев его. Даже не потому, что было вполне естественно, что он пришел навестить отца. То, что он есть в ее жизни, – это было для нее естественно, как дыхание.

Но оказалось, что его в ее жизни нет. Так он решил, и спорить с его решением было бесполезно. И глупые фантазии про какой-то образ, который всегда с нею, как в плохом кино, были только глупыми фантазиями, больше ничем.

Так она думала, сидя на сундуке у окна. Вернее, такие мысли она втискивала в свою голову, глядя, как светлеет за цирковым окном городское небо. Потом она встала с сундука. Подошла к вешалке у двери. Нащупала в полумраке комнаты свою куртку. Нашла в кармане телефон.

Номер, который Матвей записал в ее тетрадке, Маруся помнила наизусть, хотя вообще-то плохо запоминала цифры. Но позвонить по этому номеру было невозможно. Невозможно было разговаривать с ним как с обычным телефонным собеседником. Он не был обычным собеседником; она не знала, как с ним разговаривать.

Но зато она знала другое. И это «другое» было из категории того, что – важно.

Маруся набрала номер ермоловской квартиры. Она надеялась, что Анна Александровна не станет расспрашивать, зачем ей надо знать, где сейчас Матвей, и растерялась, когда трубку взяла Антонина Константиновна. С ней Маруся за все время, которое прожила у Ермоловых, виделась раза три. Матвеева бабушка существовала на каком-то очень дальнем, незамечаемом краю ее сознания.

Но ее растерянность длилась секунду, не больше. Все это – растерянность, нерешительность, упрямство, желание настоять на своем, все, что прежде казалось ей таким существенным, – было всего лишь детскими глупостями, которые она долго, непростительно долго лелеяла в себе. И они были – неважно.

Антонина Константиновна не удивилась, услышав Марусин вопрос, да еще ни свет ни заря. И зачем Марусе понадобилось знать, где Матвей, не спросила тоже.

– Он в Сретенском, – сказала она. – Знаешь, где это?

– Знаю.

– С Казанского поездом до Лебедяни, оттуда автобус ходит.

Марусе показалось, Антонина Константиновна хочет сказать что-то еще. Но та ничего не сказала.

«Странная какая-то, – подумала Маруся, положив трубку. – Откуда она узнала, что я туда ехать собираюсь?»

Мысль о том, что Матвеева бабушка тоже может знать, что важно, что неважно, в голову ей не пришла. Да она больше и не обращала внимания на то, что приходит ей в голову.

Поезд шел до Лебедяни так долго, что дальше, до Сретенского, Маруся готова была идти пешком. Ей казалось, так будет быстрее. Она не могла больше выдержать неспешную и неспешностью своей не зависящую от нее дорогу через леса, потом через поля, потом по кромке бесконечных садов... Лучше бы и правда, как в сказке, идти да идти за волшебным клубочком и знать, что он приведет к тому, кто ее ждет.

Когда не клубочек, а дребезжащий рейсовый автобус, по дороге к тому же дважды ломавшийся, привез Марусю на окраину Сретенского, она растеряла всю решимость, которой была полна в этот бесконечный остаток ночи и в это растянувшееся утро.

Ермоловский дом стоял на самом краю деревни, в глубине огромного сада. День был пасмурный, но все-таки видно было, как над трубой тускло вьется, сливаясь с туманом, дым. Это значило, что Матвей дома.

«Что я ему скажу? – подумала Маруся. – Что жить без него не могу? А он ответит: «Мое какое дело?» И правильно!»

Все это ничем не отличалось от обычного телефонного разговора, во время которого собеседники не видят друг друга и не знают, что друг другу сказать. Собственная опрометчивость была для Маруси теперь очевидна.

Она взошла на крыльцо, подняла руку, чтобы постучать в дверь, – и не смогла постучать. Вот он спросит из глубины дома: «Кто там?» – и что она скажет? Она не могла ответить внятным словом ни на один вопрос, не знала, что будет делать через минуту, знала, в чем состоит ее опрометчивость... Но при всех этих смешавшихся в ее голове знаниях и незнаниях чувствовала совсем другое: все, что она делает, не может быть иначе. Как странно!

Маруся толкнула дверь – она оказалась не заперта – и вошла в сени. Матвея в доме не было, она сразу это поняла, хотя полной, звенящей тишины не было тоже. Просто не могло ее быть в бревенчатом доме, где дышат, прислушиваясь к себе, старые стены.

Маруся все же заглянула на зимнюю половину, где топилась печь, потом в угловую горенку, потом прошла на летнюю половину – вдруг ошиблась? Матвея в самом деле не было; комнаты, по которым она шла, пугали своей оставленностью.

На летней половине было по-весеннему холодно. Когда Сергей привез ее сюда – как давно, сколько пустых и глупых желаний и фантазий теснилось тогда в ее голове! – было точно такое же время – весна, апрель. И так же холодно было на летней половине, но она любила здесь сидеть, потому что из окна виден был просторный, спускающийся к реке сад, а под склоном текла речка, и, хотя ее не было видно, чувствовалось, что она есть.

На летней половине было по-весеннему холодно. Когда Сергей привез ее сюда – как давно, сколько пустых и глупых желаний и фантазий теснилось тогда в ее голове! – было точно такое же время – весна, апрель. И так же холодно было на летней половине, но она любила здесь сидеть, потому что из окна виден был просторный, спускающийся к реке сад, а под склоном текла речка, и, хотя ее не было видно, чувствовалось, что она есть.

Она села у окна, прижалась лбом и носом к стеклу. На подоконнике лежало твердое желтое яблоко, конечно, прошлогоднее, ведь сейчас на яблонях только-только лопнули почки. Сад за окном стоял в светло-зеленом тумане. Всю жизнь можно было вот так сидеть, смотреть на этот живой предлиственный туман, и на это не жаль было жизни. Но Маруся вышла из комнаты и спустилась с крыльца в сад.

Он был очень большой – ей показалось, до реки она шла по нему так же долго, как от Москвы до самого этого сада.

Матвей стоял на берегу реки. Берег был высокий, но Красивая Меча еще бурлила половодьем, глухо шумела у самых его ног, позванивала остатками льдинок. Маруся не видела его лица, но знала, что глаза у него такие же, как глубокий лед, от которого еще не освободилась река.

Она больше не думала, что он скажет, когда обернется, и что она ответит ему, и он ей, и что будет потом... Все это было – неважно.

Матвей обернулся. Глаза оказались совсем другие. Они сливались с весенним лиственным туманом.

– Маруся, – сказал он; в его голосе не было удивления, а было только отчаяние. – Прости ты меня!

Она засмеялась.

– Не простишь? – с каким-то мальчишеским унынием спросил он. – Почему смеешься?

– Я на эту песенку с детства ужасно сердилась, – сказала она. – А папа твой ее любил почему-то и меня ею дразнил. Мурка, Маруся Климова, прости любимого!

– Любимого... – Он вздохнул и чуть не шмыгнул носом, тоже по-мальчишески. – Хорош любимый!

– Хорош. – Маруся подошла ближе. – Только холодно ему. Апрель же.

Он стоял над рекой в одной рубашке.

– Ему не холодно.

Матвей был гораздо выше ее, но каким-то непонятным образом смотрел на нее исподлобья, очень смешно. И, конечно, он ее обманывал: у него даже губы побелели от приречного холода, и плечи вздрагивали. Маруся подошла к нему совсем близко. Ей хотелось положить руки ему на плечи, но она не решалась. Глаза его были ей так же непонятны, как яблоневый туман, с которым они сливались цветом.

Так они стояли друг против друга, совсем близко, и не могли пошевелиться, как в зачарованном царстве.

– Мне не холодно, – повторил Матвей. – Мне... Как Каю у Снежной Королевы.

И тут она наконец поняла, что стоит в его глазах и делает их такими непонятными! Он просто боялся – боялся как маленький, как сама она когда-то боялась странных образов, которые возникали в ее одиноком воображении. Просто она не могла представить, чтобы он мог хоть чего-нибудь бояться, потому и не догадалась об этом сразу.

Маруся сделала еще один, самый последний шажок, отделяющий ее от Матвея, и, приподнявшись на цыпочки, поцеловала его в губы. Это был очень короткий, быстрее взмаха ресниц, поцелуй.

– Ну вот, – сказала она, – теперь заплачешь, осколок из глаза выйдет и сердце оттает.

Но Матвей не заплакал. Наоборот, лицо его просияло таким мгновенным, таким сильным светом, что Маруся зажмурилась. А когда открыла глаза, то поняла, что они целуются уже очень долго, давным-давно. Поцелуй был глубже весенней речки – бездонный был поцелуй.

Она увидела, как пульс стремительно бьется у него на виске, и зажмурилась опять. Ей показалось, Матвею должно быть неприятно, что она как будто бы разглядывает его лицо. Но тут же она почувствовала прикосновение его ладони к своему лицу. Ладонь осторожно царапнула ей щеку – чем? непонятно! – и так же осторожно коснулась ресниц.

Матвей на секунду отстранился от нее и шепнул ей прямо во вздрагивающие губы:

– Ты посмотри на меня, а? Так мне хорошо, когда ты смотришь!..

И она смотрела на него уже все время, пока они целовались над высокой речкой, и потом, когда, оба не помня как, дошли до дому.

И тут, в доме, в холодной летней комнате, они вдруг растерялись – тоже оба, как по чьей-то неожиданной команде. Они смотрели друг на друга встревоженно, и неловко пытались поцеловаться снова, и почти отшатывались друг от друга... И так это было, пока Маруся не обхватила Матвея руками за шею и не проговорила громко, без глупого страха, только почему-то ему в подбородок:

– Ты правда мой любимый.

Она почувствовала, как сразу, мгновенно выветрилась вся неловкость, неизвестно откуда взявшаяся между ними.

Матвей подхватил ее под мышки, приподнял над выскобленными до медового блеска досками пола – так, что ее глаза оказались прямо напротив его глаз, а ноги при этом болтались чуть не над его коленями, – и сказал:

– Маруська, даже не представляешь, как я тебя буду любить. Ты прости только!

Он произнес это с таким горячим мальчишечьим обещанием, что она засмеялась.

– Ну, дура-ак... – сказал Матвей. – Буду!.. Не буду, а вот так люблю.

И поцеловал ее снова, еще бездоннее. И, ничего больше не говоря, так и держа ее смешно под мышки перед собою, пошел в комнату, давно уже прогретую большой белой печкой.

– А чем ты меня царапаешь? – спросила Маруся.

– Царапаю? – удивился он. – А!.. Три дня назад сельхозработами позанимался, а отвык же землю копать. Мозоли натер.

– Здесь, в саду, да?

– Так я ж сюда только сегодня под утро приехал. Не здесь – в Зябликах. Где школа у меня. Детишки же мои, кроме скрипок и прочих духовных приспособлений, никаких орудий труда не видали. Заинтересовались, как редиска растет. Ну, я им и устроил показательное возделывание огорода. Я-то его, правда, никогда не возделывал, так что вроде окопа полного профиля огородик получился. Но им понравилось. Никитка – есть один такой... особо трепетный ребенок, я тебя потом познакомлю – вообще сказал, что поэтом передумал становиться, а будет лучше крестьянином. Еще у меня там идейный математик есть, Ромка, тот сразу схему интегральную придумал. Для наиболее рационального размещения сельхозкультур.

Матвей рассказывал все это, гладя Марусю то по голове, то по лицу. Его ладони в самом деле царапали ее этими недавними огородными мозолями. Лица его она не видела, потому что ее голова лежала у него на плече, и только слушала его голос – то, прижимаясь ухом к плечу, внутри его тела, то, чуть-чуть приподнимаясь, снаружи. Ей нравилось и так, и этак. Она вообще могла слушать его бесконечно. Про огород, мозоли, Зяблики, скрипки и математические схемы. И только этого хотела: слушать его бесконечно.

– А давай ее приколками приколем, – вдруг сказал Матвей; на этот раз за мозоли зацепилась Марусина растрепавшаяся челка. – Тут же твои приколки есть.

Он высвободил руку из-под ее головы, отбросил одеяло, встал, прошел через всю комнату к столу. Марусе жалко было, что он ушел так надолго, и она обрадовалась, когда он вернулся, сел рядом с нею на кровать.

– Вот так, – сказал Матвей, неловко цепляя ее волосы разноцветными приколками. Конечно, это она забыла их в ящике стола, но только она давным-давно про это забыла. – Ну, давай сама. А то из меня парикмахер хреновый.

Маруся засмеялась и быстро заколола челку.

– Я в клоунской репризе такая буду, – сказала она. И тут же поправилась: – Может быть. Если получится.

– А то! – хмыкнул он. – Ты, Маруська, до того смешная, что уж это у тебя точно получится. Как клоунов женского рода называют? Клоунихи? Нет, так вроде бы слонов женского рода... Ну, тогда клоуницы. Или это львов женского рода? – Чертики прыгали у Матвея в глазах, когда он дразнил ее. – А вот давай еще это наденем, – вдруг сказал он, оборачивая что-то вокруг ее шеи. Скосив глаза, Маруся увидела деревянные бусы. – Можжевельником пахнут... – Это он произнес уже совсем другим, не дразнилочно-мальчишеским, а взрослым, дрогнувшим голосом и, отодвинув губами бусы, поцеловал ее во вздрагивающую впадинку между ключицами. – Маруся, милая моя...

Он сбросил с нее тяжелое ватное одеяло, лег рядом. Им не было холодно, хотя Матвей был совсем голый, и на Марусе только и было, что можжевеловые бусы да приколки. Печка топилась с раннего утра, бревенчатые стены успели впитать в себя тепло и теперь отдавали его не скупясь. Но им не было бы холодно, даже если бы стены были сложены из ледяных глыб, как в чертогах Снежной Королевы.

Матвей обнимал Марусю так крепко, что ей становилось даже больно от стальных, тоже как в сказке, его объятий. Но она не подавала виду, что ей больно, потому что чувствовала: он не рассчитывает свои силы потому, что вообще ничего не может сейчас рассчитывать. Да она и сама забывала об этой боли еще прежде, чем успевала ее ощутить. Она ждала того мгновения, когда его пульс забьется не только на виске, перед ее глазами, но и у нее внутри, и все в ней этого мгновения ждало – губы, руки, глаза, сердце... Это уже было с ними сейчас, совсем недавно, только что, вот в этой комнате, и это повторялось снова, ни в чем не повторяясь.

Назад Дальше