Мурка, Маруся Климова - Анна Берсенева 38 стр.


И тут мальчик наконец забеспокоился – может, захотел есть, может, еще по какой-то своей неведомой причине. Но, забеспокоившись, он не заплакал, а только нахмурился. Глубокая вертикальная морщинка сразу легла между бровей, а от уголка глаза к виску протянулось белое стреловидное пятнышко. И, увидев все это – эти окончательные, торжествующие знаки сходства своего сына с его отцом, – Тоня заплакала.

Слезы текли по ее щекам не каплями, а потоками, и в этих потоках еще яснее, еще... сиятельнее виделись ей и суровая морщинка между бровей, и ореол прямых ресниц, и это пятнышко у виска.

Кастусь не мог остаться с нею, она знала это так же, как и он, но он хотел остаться с нею, он хотел этого так же сильно, как хотела она, – и жизнь, судьба услышала их несбыточное, но такое же страстное, как первое их объятье на лесном озере, желание и выполнила его так, как могла.

Это были последние Тонины слезы. Больше она не плакала никогда и ни о чем. Только растила мальчика. Она даже не растила его – ей казалось, она просто живет рядом с ним и смотрит, как он растет. Он с самого рождения знал, как ему расти и как жить, не в мелких подробностях, а в каком-то очень глубоком смысле. В нем было не упрямство, а то же благорожденное упорство воли, та же убежденность, которые – Тоня не успела сама это узнать, но чувствовала, что это именно так, – были в его отце. И это руководило ее сыном так же, как его отцом.

Поразительно, но, чувствуя в нем это так сильно, так словно бы изнутри себя, Тоня знала, что сын остается для нее загадкой. Впрочем, это ее не удивляло. Она вспоминала, каким был взгляд Кастуся, когда он смотрел на нее, или не на нее, а просто смотрел куда-нибудь, и понимала, что мальчик и в этом тоже похож на него. Это была какая-то особенная загадка, загадка мужской природы, которую ей, женщине, не дано было разгадать никогда, к кому бы из впаянных в ее сердце мужчин эта загадка ни относилась.

Матери она о рождении внука не сообщила. Та узнала об этом случайно: позвонила однажды по своей надобности – чтобы Тоня переслала ей какой-то сервиз, который она почему-то не вывезла из московской квартиры, – и расслышала в трубке детский плач.

– Дура ты, Тонька, – в сердцах сказала мать. – Другая б хоть какого мужа постаралась найти, а ты... Ну, что с тебя взять, вся порода ваша такая, ермоловская. Смотри, на меня не рассчитывай!

– Я и не рассчитываю, – усмехнулась Тоня.

– Если вдруг Касьян позвонит, не говори, что родила, – предупредила мать. – Нечего ему лишний раз... Запилил меня уже, ребенка да ребенка ему подай.

Супруг устраивал ее во всех отношениях: много зарабатывал, уходил в долгие рейды. Единственным его недостатком было желание иметь сына, и с этим придурковатым, на ее взгляд, желанием матери приходилось бороться постоянно.

Борьба окончилась через год после того, как Тоня родила. Касьян Романович позвонил из Мурманска и сообщил, что Наташенька умерла от какого-то женского заболевания, пока он был в рейсе. На похороны Тоня не поехала – сослалась на то, что не с кем оставить ребенка. Подробности материной болезни она знать не хотела. Скорее всего, та умерла от очередного подпольного аборта. Тоня знала, что она делала их чуть не каждый раз, когда муж уходил в плавание – то от него, то от какого-нибудь случайного любовника.

Она не ждала материной смерти, но и не опечалилась ею. Она просто хотела забыть ее – и забыла.

Тоня собиралась назвать сына в память папы, но почему-то не смогла этого сделать. Она и сама не знала, что остановило ее, когда она пришла в загс, чтобы выписать свидетельство о рождении. То, что папино имя совпадало с именем Кастуся? Нет, все-таки другое...

Когда регистраторша спросила, какое имя записывать ребенку, Тоне вдруг представились папины глаза – ясно, близко, со всем их глубоким, неизбывным несчастьем, – и словно стена встала у нее в груди.

Она уже попросила однажды для себя такой же судьбы, как у папы, в вечер накануне отъезда матери, она обменяла возможность счастья на ее отъезд, и эта просьба сбылась. И потому она не хотела определять судьбу своего сына ни в чем. Просто боялась этого, чувствуя в себе несчастье, о котором, по сути, сама попросила.

– Так как записывать будем, мамаша? – поторопила ее недовольная регистраторша. – Не задерживайте людей, дома надо было думать.

– Пишите... Сергеем пишите, – сказала Тоня.

Имя было ничье, просто имя, услышанное в первом послеродовом полубреду как обещание небесной защиты для ее ребенка.

– В графе «Отец» прочерк ставим, – с каким-то даже удовольствием сказала регистраторша. – И о чем вы только думали, не понимаю! Отчество какое писать?

– Константинович.

– Как у вас?

– Да.

– Фамилию не спрашиваю. Поскольку вы мать-одиночка, а отцовство не признано и не установлено судом, можно только вашу. Значит, Ермолов Сергей Константинович, так и записываем.

В пять лет Сережа решительно взял у мамы из рук сумку в магазине, куда они зашли по дороге из детского сада.

– Сереженька, она для тебя тяжелая, – попыталась возразить Тоня. – Смотри, мы же и сахар купили, и хлеб, и крупу.

– А тебе нельзя сумки носить, – заявил он.

– Почему же мне нельзя? Кто тебе такое сказал? – удивилась Тоня.

– Тетя Иришка сказала, что у тебя сердце болит. И женщине вообще нельзя поднимать ничего тяжелее сигареты.

– Это тебе тоже Иришка сказала? – засмеялась Тоня.

– Без меня больше в магазин не ходи, – сказал он. И пригрозил: – А то ничего есть не буду.

Иришка долго хохотала, узнав, какие последствия имели слова, которые она как сказала однажды Сереженьке, так тут же и забыла.

– Вот повезет кому-то! – сказала она, отсмеявшись. – Тонечка, будешь ревновать, когда он женится, а?

– Не буду, – улыбнулась Тоня.

– А вдруг ему мымра попадется?

– Ему не попадется.

– И то верно, – не стала спорить Иришка. – Он у тебя такой взрослый. Даже страшновато.

Тоню вовсе не страшила эта очевидная, так всех удивляющая взрослость ее маленького сына, как не страшила и перспектива его будущей женитьбы. У него и сейчас была отдельная, совсем для нее закрытая жизнь, но в этой своей отдельной жизни он всегда помнил о том, что ей нельзя волноваться и поднимать тяжести, и она знала: так будет и после того, как в его жизни станет главной какая-то женщина, которой он отдаст свое сердце. Оно все равно не принадлежало ей, его сердце, это Тоня тоже знала, и это никогда не обижало ее. Она даже почти радовалась такой его отдельности от нее. В этом была надежда на то, что ее неспособность к счастью никогда не передастся сыну.

Она не боялась, что сердце его будет принадлежать другой женщине, она радовалась, что этой женщиной стала Анюта, потому что Анюта его любила, и в сорок лет любила так же, как в семнадцать, а больше ей от жены ее сына не нужно было ничего. Но она почему-то никогда не думала, что Сережино сердце может совпасть с ее собственным сердцем вот в таком простом физическом смысле... И теперь Антонина Константиновна стояла у окна, смотрела на пустой после Матвеева отъезда двор и чувствовала растерянность и страх.

К тому же еще Матвей... Вот к нему чувство у нее было совсем другим. Во внуке с самого его рождения не было для нее ничего закрытого, тайного, отдельного. Светлый, ясный, любимый, в самой серединке души живущий мальчик. И вдруг его тоже накрыло это глубинное, общее, неизвестно откуда взявшееся и, получается, неизбывное ермоловское несчастье... В соединении с Сергеевой болезнью это внушало Антонине Константиновне даже не страх, а какой-то неодолимый ужас.

Анна вошла домой не с улицы, а из кухни – через дверь, которой квартира соединялась с редакцией. Антонина Константиновна слышала, что в редакции сегодня весь вечер шла гулянка.

– У нас сегодня свадьбу празднуют, – сказала Анна, входя. – Павлик наш женится, редактор. На Рите, дизайнере. Невероятная пара, смешная очень. Он – вечный такой ребенок, умница беспомощная, она – самая что ни на есть современная девица, жесткая, насмешливая. А друг в друга влюбились. Загадка природы! Я на минутку забегала их поздравить.

– А я волнуюсь, Анечка. – Антонина Константиновна никогда вслух не называла невестку Анютой, это имя принадлежало только Сергею. – Матвей...

И тут она поняла, что не знает, известно ли Анне о том, что происходит с Матвеем. Если неизвестно, то, конечно, не стоит и говорить, и без того ей хватает волнений.

– Он что, сюда заезжал? – удивилась Анна. – А мне сказал, в Зяблики поедет. Я с ним в больнице разминулась, по телефону только поговорила.

– Он передумал – в Сретенское решил. Устал, наверное, круглые сутки ведь на работе. За ключами приезжал.

– Сереже к вечеру лучше стало, – предупреждая ее вопрос, сказала Анна. – Гораздо лучше, и лечащий врач сказал, и зав кардиологией. Я знала, что так будет.

– Почему знала? – не поняла Антонина Константиновна.

– Сереже к вечеру лучше стало, – предупреждая ее вопрос, сказала Анна. – Гораздо лучше, и лечащий врач сказал, и зав кардиологией. Я знала, что так будет.

– Почему знала? – не поняла Антонина Константиновна.

– Потому что... – Анна помедлила, словно сомневаясь, надо ли об этом говорить. – Знаете, я не выдержала и позвонила Марусе.

– Ты позвонила? – поразилась Антонина Константиновна. – Ты разве знала, где она?

– Сережа знал. Всегда, с самого начала. Когда она убежала с этим полковником.

– Я не думала, что он знает...

– Я тоже. Он ведь не говорил. А теперь... Я как-то поняла, что он ее ждет. Спросила, нельзя ли ее как-нибудь найти, и оказалось, он все про нее знает. Она в цирке работает. Я из справочника взяла телефон, и она мне через десять минут перезвонила.

– Быстрая девочка, – усмехнулась Антонина Константиновна.

– Чуткая девочка. Я, еще когда она у нас жила, это поняла. Я ведь вахтерше не сказала, зачем звоню. Она как музыкальная шкатулка. – И, заметив, что по лицу свекрови опять мелькнула недоверчивая усмешка, Анна объяснила: – Шкатулку нашу иногда заденешь, и колокольчики начинают звенеть. Сами собой, от прикосновения. Или даже не заденешь, а просто... рядом вздохнешь. Ну вот, – улыбнулась Анна, – сначала Матюшка к Сереже приходил, потом она, и к вечеру он совсем переменился. Исчезло это, – тихо добавила она. – Вот то, чего мы с вами больше всего боялись, беспомощность его, безнадежность. Ради этого кого только не позовешь!

– Да, – задумчиво проговорила Антонина Константиновна. – Ради этого – да.

Как слезами нельзя было помочь горю, так и пустыми хлопотами невозможно было помочь жизни идти иначе, чем сама она, жизнь, зачем-то решила. Она давала знать о своем решении множеством отчетливых примет, ясных знаков, и не было на свете человека, который мог бы вмешаться в ее ход.

И даже такого, который мог хотя бы предугадать этот все набирающий обороты могучий ход, не было тоже.

Глава 13

Маруся вернулась в Москву ранним утром. Электрички из аэропорта еще не ходили, она долго сидела в зале ожидания. Потом наконец села в экспресс; замелькали за окном чахлые пригородные деревья и некрасивые строения. Зачем она приехала, чтобы вглядываться в эти бесчисленные и неважные мелочи жизни? Теперь Маруся этого совсем не понимала. Наверное, то чувство, которое заставило спешить в Москву, просто обмануло ее. Впрочем, это было не первое чувство, которое ее обманывало в жизни.

– Как отдохнула, Марусенька? – спросила на вахте тетя Катя. – Куда ездила-то?

«Я же отпуск брала», – вспомнила Маруся.

Говорить про Италию не хотелось. Не то чтобы хотелось это скрыть, просто нетрудно было догадаться, какой поток вопросов, охов и ахов сразу же придется выдержать. У нее сейчас не было на это сил.

– Да никак не отдохнула. То есть... В деревню ездила. В деревню Сретенское, – неожиданно сказала она.

Почему ей пришло в голову именно Сретенское, она и сама не поняла. В этой деревне Маруся жила всего несколько дней. Сережа привез ее туда, чтобы спрятать от маминого Эрнесто. Столетний ермоловский дом, стоящий в яблоневом саду над рекой Красивая Меча, почему-то казался ему самым надежным пристанищем.

– Сидоров-то по тебе скучает, – с улыбкой сообщила вахтерша. – Даже не пьет почти, вот оно как. Душу, говорит, одним взглядом согревает Маруся Климова, никакой водкой ее глазки не заменишь! Жалко его, алкаша старого, а ведь какой артист был. Помню, в пятьдесят восьмом году...

Маруся вошла в гардеробную, обвела взглядом старые афиши на стенах, веселый клоунский реквизит. Сидоров был уже в цирке: его потертое пальто висело на вешалке в углу. Надо было найти его, сказать, что она вернулась, что теперь все пойдет по-прежнему. Но Маруся не могла себя заставить сделать это простое и правильное дело: пойти по коридорам, найти доброго старого клоуна Сидорова... А может, она просто не хотела его обманывать. Что значит – по-прежнему? Она понимала, что не будет жить так, как будто на свете нет Матвея. Все, что произошло с нею за последние дни, все, что она поняла в эти дни, проведенные в семье Маливерни, говорило ей о об этом. Но как она будет жить? Этого Маруся не знала.

Она все-таки пошла к двери, чтобы отправиться на поиски Петра Ивановича. Но дверь неожиданно открылась. На пороге стояла тетя Катя.

– Заболталась с тобой, совсем забыла, – сказала она. – Думаю, поднимусь, может, и правда что срочное. Тебе тут женщина звонила. – Она поднесла поближе к глазам бумажку. – Ермолова Анна Александровна. Просила перезвонить.

– Когда звонила? – мгновенно пересохшими губами спросила Маруся. – Что у них случилось?

«С Матвеем?» – чуть не спросила она.

– Да минут десять назад. Про «случилось» ничего не сказала, телефон только оставила. А у кого у них-то, Марусенька? – с любопытством спросила тетя Катя.

Маруся ее уже не слушала. Она выхватила у нее бумажку и, на ходу доставая из кармана телефон, выбежала в коридор.

Анна Александровна не могла звонить по пустяковому поводу. У Маруси дрожали руки и немел язык, когда она представляла, почему та могла звонить...

Она не видела Сергея полтора года и, как только вошла к нему в палату, сразу заметила, как сильно он изменился.

«За это время изменился», – подумала Маруся.

И тут же поняла, что это не так. Он изменился, именно когда заболел, она почувствовала это яснее, чем если бы он сам сказал ей об этом. Никогда в нем прежде не было такой беспомощности, какую она увидела сейчас в его глазах, и не могло ее быть, беспомощности, если бы не болезнь; это Маруся почувствовала тоже.

– Сережа... – Она быстро прошла через небольшую палату, остановилась у его кровати. – Ты что?.. Не надо так!

– Сядь, Мурка, сядь. – Беспомощность в его глазах вдруг исчезла, как будто чем-то затянулась, затенилась. Маруся сначала не поняла чем, но тут же разглядела в них улыбку. – Это ты – что? Я живой же. И плакать не вздумай, а то ненароком и правда помру.

Она села на стул у кровати, робко положила руку ему на грудь, туда, где под одеялом угадывались очертания его руки. Он быстро откинул край одеяла и накрыл ее руку своей.

– Я больше не буду, Сережа, – сказала она.

Он засмеялся. Маруся немножко испугалась его смеха. Ведь, может, ему этого нельзя? Инфаркт, о котором сказала Анна Александровна, представлялся ей чем-то вроде стихийного бедствия. Вроде горной лавины, во время которой даже разговаривать можно только шепотом.

– Чего не будешь? – спросил он. – Влюбляться?

Он всегда задавал исчерпывающе точные вопросы. Маруся улыбнулась.

– Ничего не буду, – сказала она. – Ты выздоровей только.

Ей вдруг некстати вспомнилась другая постель, другое, такое же белое, лицо на белой подушке... Но если, глядя на умирающего Паоло Маливерни, она испытывала только обычное сочувствие, то теперь при одной лишь мысли о том, что Сергей мог умереть и сейчас еще может, ее охватило не сочувствие, а неодолимый, до обморока, страх за него. Хотя Паоло Маливерни был ей отцом, а Сергей...

Только Сергей был ей отцом, в этом заключалась главная правда, которой она прежде не понимала, но ясно поняла теперь. Это было из того немногого в жизни, о чем ее брат Марко говорил, что оно – важно. Она не могла допустить, чтобы ее отец умер!

Это была глупая детская мысль – ну что можно было сделать такого, чего не сделали бы врачи? – но она почему-то успокоила Марусю. А когда она снова вгляделась в его глаза, то чуть не засмеялась. Беспомощность, так ужаснувшая ее, исчезла из них совершенно.

Сергей смотрел на нее обычным своим взглядом, от которого у нее в детстве мгновенно пропадали все страхи, от которого расступались пугающие образы и картины Васнецова в детской книжке становились просто красивыми картинами... Как она могла тогда считать этот взгляд обычным!

– Ну, Мурка, расскажи что-нибудь про себя, – сказал Сергей.

Он всегда так говорил, когда приезжал в Тураково после командировки и усаживался с ней рядом на диван. И она рассказывала ему все, что происходило с нею за то бесконечное время, пока его не было, и удивлялась тому, что ничего важного с нею, оказывается, без него не происходило.

– Я была в Италии, – зажмурившись от счастья снова слышать этот его простой вопрос, сказала она.

– Ты ездила...

– Он умер, Сережа, – прежде слов догадавшись, о чем он хочет и боится спросить, сказала она. – Мне его жалко. И еще я там много всего поняла. И узнала всего много. Я тебе потом все-все расскажу! Я тебя люблю.

Она взяла его руку обеими руками и, перевернув, быстро поцеловала в ладонь, прямо под длинными, сразу вздрогнувшими пальцами.

– Я тоже, – помолчав, глухо произнес он. – Если бы ты знала, как...

– Я знаю.

– Выросла ты, Мурка, – вглядываясь в ее лицо, медленно проговорил Сергей. – Изменилась совсем. Не совсем, не совсем, – тут же поправился он, заметив, что ее расстроили эти слова. – Глаза взрослые стали, а все равно те же. У тебя и в восемь лет они такие были. Когда вы с мамой на шоссе картины продавали. Ты вся в платок была закутанная, одни глаза светились. Точно как сейчас.

Назад Дальше