Три жизни Иосифа Димова - Андрей Гуляшки 11 стр.


Я временно примирился с судьбой: авось, все перемелется. У меня было такое чувство, будто я провалился на дно глубокого ущелья, куда не заглядывает солнце. Видя, как летят к черту мои планы, я стал терять интерес к окружающему.

В таком непривычном для меня болезненном состоянии я достал тетради отца и углубился в чтение „Записок”. И тут со мной стало твориться нечто странное: воспоминания отца живо запечатлелись в моей душе и я постепенно стал воспринимать его переживания, как свои. Можно было подумать, что это не он, а я поджидал Снежану на углу под фонарем, и не его, а мое сердце сжалось от тоски, когда она растаяла за завесой дождя, исчезла за углом.

К знакомым отца я относился так, как, вероятно, относился к ним он сам в те годы. Речь идет не только о людях, которых мне приходилось видеть, но и о тех, кто был мне известен лишь по его описаниям. Была еще одна группа людей, моих знакомых, которых, однако, я включал в число действующих лиц его воспоминаний, поскольку, как я уже отмечал, его переживания воспринимались мною как мои.

И все-таки, как говорится, для очистки совести я вынужден признать, что неизменно вкладывал в эти отношения не что „свое”. Примерно, отец мой с трудом выносил этого гнусного типа Юскеселиева, ему не раз хотелось съездить мерзавца по физиономии, но он сдерживался, чувство дисциплины и еще не знаю чего брало верх. Я же съездил его с таким усердием, что он свалился в ту злополучную пропасть, откуда никому не суждено возвращаться на собственных ногах.

Отец любил Снежану со средневековой экзальтацией, с каким-то мистическим вдохновением, достойным музыки Баха. Мои чувства к Снежане были отголоском его чувств, они были „воображаемые”, но, несмотря на эту условность, тяготели к земле. Так, например, когда она приходила в мое жилище на Горнобанское шоссе, я подумывал – тайно, конечно же, – и о довольно-таки интимных вещах. Из-за люто го холода, царившего в моих хоромах, я давал простор воображению. Ставлю тысячу против одного, что если бы хоть половина тех картин, которые рисовало мое воображение, пришла в голову моему отцу, он бы презирал себя всю жизнь. Я же не испытывал ни малейших угрызений совести, напротив, меня это веселило, я говорил себе, что так и надо, в конце концов каждый волен фантазировать, как ему вздумается.

Я был со Снежаной на празднике Алой розы в Стране завоеванного счастья. Когда президент, перерезав ленту, послал в небесную высь самый алый воздушный шар, мы вместе с остальными участниками празднества закружились в вихре вальса. От стремительного кружения десяти тысяч пар поднялся сильный ветер, от его порыва муслиновое платье моей дамы распахнулось, и моим глазам открылось ослепи тельное зрелище. Не скажу, чтобы я смутился, отвернулся в сторону, это была бы ложь. Мы со Снежаной продолжали танцевать как ни в чем ни бывало, и когда ветер дул вовсю, надувая щеки, – как-никак, на площади отплясывало десять тысяч пар! – мне и в голову не приходило отвести глаза от прекрасной картины, полной удивительных соблазнов. Я смотрел и радовался, и тайно благословлял в душе свойство воздуха образовывать ветер и разгуливать по разным красивым местам. Четыре года тому назад в Париже состоялся международный симпозиум по вопросам кибернетики, и по предложению Якима Давидова делегатом от нашей страны был послан я. Вообще-то он сам собирался поехать на этот симпозиум, но тайком посоветовавшись с электронной машиной, отказался от своего намерения. Я думал тогда, что машина, конечно же, указала на мои бесспорные качества специалиста по кибернетическим устройствам (мой говорящий робот получил широкую известность среди специалистов по ЭВМ всего мира) и убедила его уступить мне место ввиду моей более высокой квалификации. Но впоследствии я убедился, что дело обстояло не совсем так. Машина и впрямь посоветовала Якиму Давидову уступить место вашему покорному слуге, однако моя высокая квалификация была здесь ни при чем, – это решение было продиктовано его выгодой. Его благородный поступок заткнул рот некоторым людям, которые вели в высоких инстанциях разговоры о том, что Давидов занимает пост, который по справедливости должен принадлежать мне. Два года тому назад черт меня дернул выудить из памяти этой самой ЭВМ ее пресловутый ответ. Машина, сами понимаете, была ни при чем. Ее ведь спросили не о том, кто из нас двух больше заслуживает чести представлять Болгарию на симпозиуме, а о том, как лучше поступить в создавшейся ситуации… Впрочем, я вовсе не. собирался вести речь о мотивах моей командировки в Париж, а о том, как развивались события в дальнейшем.

Поскольку избытком скромности я не страдаю и не собираюсь разводить демагогию, то скажу, что мое прибытие в Париж не осталось незамеченным. Обо мне писали почти все газеты – одни больше, другие меньше, и хотя мои заслуги на фоне кибернетиков с мировой известностью были довольно скромны, перед моим номером в отеле постоянно толпились журналисты. Говорящий робот в принципе не был сенсацией, однако сам факт, что мало известному ученому из социалистической страны удалось добиться такого успеха, безусловно не мог не заинтриговать. Я набрался смелости – смущение подействовало на меня ободряюще, – и в интервью представителю газеты „Пари суар” уверенно заявил, что лет через пять непременно создам подвижную ЭВМ с говорящим устройством, то есть робот. Этот робот, сказал я, сможет исследовать и решать специальные задачи не только ма тематико-логического, но и гуманитарного характера. Само собой разумеется, добавил я, – эта ЭВМ сможет выполнять роль не только секретаря, но и близкого помощника людей, которые работают в той или иной отрасли науки или руко водят производственными и хозяйственными предприятия ми крупного масштаба. Второе поколение этих машин, за кончил я, вероятно, будет обладать более универсальными и широкими знаниями в области философии, морали и гуманитарных дисциплин. Такая машина будет лучшим другом и советчиком современного человека.

После этого самоуверенного заявления мои пожилые знаменитые коллеги стали смотреть на меня еще надменнее, а то и с нескрываемой иронией, зато молодые ученые одари вали меня дружелюбными улыбками, кто улыбался украдкой, одними глазами, кто явно, казалось, нас, словно заговорщиков, объединяла какая-то тайна.

Журналист из католической „Орёр” спросил меня, будет ли мой робот умнее человека средней интеллигентности. Вечный вопрос тех, кто опасается, что машина свергнет их с трона! Зная, как опасливо и ревностно относятся люди несведущие к безграничным возможностям искусственного мозга, я ответил уклончиво. Мои двадцать лет, в которые я бы без обиняков заявил этому типу, что он задал идиотский вопрос, безвозвратно прошли, и я в самой вежливой форме сказал, что без воли человека машина – всего лишь мертвая конструкция, тогда как человеческий индивидум в отличие от машины был и остается человеком, то есть венцом и царем природы. Журналист явно остался удовлетворен моим ответом, меня же невольно бродило в краску: то, что я на болтал этому представителю прессы, не лезло ни в какие во рота, мало того – мой ответ находился в тысяче парсеков от мыслей, которые меня волновали, от истин, в которые я верил.

Но обо всем этом – в другой раз, когда придет черед, – это вещи важные, первейшие из первых, и потому писать о них вскользь, между прочим, не годится.

Я не принадлежу к „героям”, у которых множество любовных авантюр, – мой капитал в этом отношении более чем скромен, но зато воспоминания, которые живут в моем сердце, не меркнут с годами, они излучают неугасимый свет. На самом видном месте, в первом сейфе сокровищницы моей памяти хранится далекое, но дорогое сердцу воспоминание о Виолетте. В этот сейф, как и во все остальные, я заглядываю редко, мой ум дни и ночи напролет занят проблемами запоминающих клеток и запоминающих устройств, и больше ни до чего ему нет дела. Но когда мне случается обратить свой мысленный взор в другую сторону, когда дьявол искусит меня заглянуть в заветный сейф моей памяти, – тридцать пять лет для мужчины цветущий возраст, и он, даже при огромной занятости, не может не поддаваться искушениям – я вижу тихий лучистый свет далекого воспоминания, и меня начинает жечь чувство безмерной неизгладимой вины. Правда, я не принадлежу к числу тех, кто в свое время дискриминировал ее отца, человека вполне лояльного, крупного специалиста; я не был в числе тех, кто боялся выразить уверенность в ее благонадежности. Стоит мне вспомнить об этих вещах, как я мысленно тычу пальцем на Якима Давидова: вот он – виновник! Но от этого мне отнюдь не легче: указать на кого-нибудь пальцем вовсе не значит снять ответственность с себя, сбросить тяжесть вины с собственных плеч.

Виноваты были мы все, и я, как единица, входящая в число этих „всех”, естественно, несу свою долю вины.

С той поры прошло немало лет, моя юношеская любовь давно поблекла и превратилась в полузабытый образ, но сознание того, что я участвовал в недостойном деле, не увяло, как не иссякла ненависть к тем, кто в те самые годы читал моему отцу ; лекции… по марксизму. Да, одни, такие, как Яким Давидов, заставили Виолетту уехать за границу, а остальные – в том числе и ваш покорный слуга – смотрели, сокрушались, негодовали и не знали, что предпринять…

Но обо всем этом – в другой раз, когда придет черед, – это вещи важные, первейшие из первых, и потому писать о них вскользь, между прочим, не годится.

Я не принадлежу к „героям”, у которых множество любовных авантюр, – мой капитал в этом отношении более чем скромен, но зато воспоминания, которые живут в моем сердце, не меркнут с годами, они излучают неугасимый свет. На самом видном месте, в первом сейфе сокровищницы моей памяти хранится далекое, но дорогое сердцу воспоминание о Виолетте. В этот сейф, как и во все остальные, я заглядываю редко, мой ум дни и ночи напролет занят проблемами запоминающих клеток и запоминающих устройств, и больше ни до чего ему нет дела. Но когда мне случается обратить свой мысленный взор в другую сторону, когда дьявол искусит меня заглянуть в заветный сейф моей памяти, – тридцать пять лет для мужчины цветущий возраст, и он, даже при огромной занятости, не может не поддаваться искушениям – я вижу тихий лучистый свет далекого воспоминания, и меня начинает жечь чувство безмерной неизгладимой вины. Правда, я не принадлежу к числу тех, кто в свое время дискриминировал ее отца, человека вполне лояльного, крупного специалиста; я не был в числе тех, кто боялся выразить уверенность в ее благонадежности. Стоит мне вспомнить об этих вещах, как я мысленно тычу пальцем на Якима Давидова: вот он – виновник! Но от этого мне отнюдь не легче: указать на кого-нибудь пальцем вовсе не значит снять ответственность с себя, сбросить тяжесть вины с собственных плеч.

Виноваты были мы все, и я, как единица, входящая в число этих „всех”, естественно, несу свою долю вины.

С той поры прошло немало лет, моя юношеская любовь давно поблекла и превратилась в полузабытый образ, но сознание того, что я участвовал в недостойном деле, не увяло, как не иссякла ненависть к тем, кто в те самые годы читал моему отцу ; лекции… по марксизму. Да, одни, такие, как Яким Давидов, заставили Виолетту уехать за границу, а остальные – в том числе и ваш покорный слуга – смотрели, сокрушались, негодовали и не знали, что предпринять…

Эти старые истории припомнились мне, когда я узнал, что Яким Давидов решил послать меня делегатом на международный симпозиум. Припомнились, может быть, потому, что симпозиум проводился в Париже: там жила Виолетта.

Время от времени у получал о ней кое-какие сведения – из газет и от людей, интересующихся музыкой. Надо сказать, что Виолетте повезло, она стала известной пианист кой, ее имя стояло в ряду имен прославленных музыкантов Европы. Она выступала с концертами в столицах разных стран – Лондоне, Москве, Белграде, – одной только Болгарии не оказалось на ее карте. Видно, не смогла позабыть обиду, не простила, и хотя симпатии мои были на ее стороне, вес же я считал, что тут она не права: времена изменились и над моей родиной дули другие ветры.

За эти годы она не написала ни одного письма, не сообщила свой адрес, ни разу не прислала привет. Как будто не было того солнечного утра в Бояне, вроде мы всегда были чужие друг другу. Первое время ее молчание меня угнетало, потом мы с Якимом Давидовым уехали учиться, я с головой окунулся в мир формул, и как-то незаметно любовь моя по шла на убыль, угасла, ее радужный праздник малу-помалу превратился в красивое воспоминание.

Но воспоминание, в свою очередь, поблекло, его мерцание напоминало закатный рассеянный свет луны, – я дол жен был встретить имя ее в газете или услышать из чьих нибудь уст, чтобы в душе возник ее образ, к тому же он маячил в какой-то астральной дали. Произошло нечто странное: Снежана, которую я и поцеловал-то всего один раз (если не считать злополучного поцелуя под дождем у уличного фонаря) все больше занимала, мои мысли, образ же Виолетты неуклонно отдалялся, пока не принял облик туманного воспоминания. Какого-то подобия туманности Андромеды, чуть видимого невооруженным глазом. Я просто не мог себе представить, что у меня с ней что-то было.

Но когда мне сообщили, что я должен ехать на симпозиум, случилось нечто удивительное. Туман, окутавший образ Виолетты, вмиг растаял, и перед моими глазами засияло, как сверхновая звезда, лицо моей бывшей одноклассницы, такое, каким я видел его в памятное снежное утро, когда мы с ней выписывали коньками замысловатые восьмерки на льду „Лрианы”. Удивительно то, что лицо ее было озарено сиянием, а день был пасмурный и шел снег, – в реальной действительности такое увидеть невозможно. И „Ариана” была фантасмагорией, потому что на ее месте теперь находилась электронная установка, по воле которой над водоемом вспыхивали огни и шум фонтанов смешивался со звуками эстрадных мелодий. Но самым удивительным было то, что я смотрел на эту „сверхновую” и не испытывал прежнего волнения.

Скверное настроение, причиной которого была скучная повседневная работа, и чувство подавленности исчезли, стоило мне подняться на борт самолета, летевшего в Париж. Чем больше увеличивалось расстояние, отделявшее меня от Якима Давидова, тем светлее становилось у меня на душе, словно я уезжал из Софии не на несколько дней, а по крайней мере на десятилетие. Надежда на то, что меня ждут необычайные, волнующие встречи, озаряла мое лицо беспричинной улыбкой. Я улыбался, как в далекие годы юности, когда утром, вскочив с постели, бежал к окну посмотреть на улицу, побелевшую от снега и приобретшую сказочный вид.

Все три дня, пока длились заседания у меня не было ни минуты свободного времени. Заседания протекали довольно ординарно, зато от встреч в кулуарах иногда бывал прок: в них ученые люди обменивались мнениями, которые ценились на вес золота. Правда, в большинстве случаев „червонцы” оказывались липовыми или обесцененными до такой степени, что по стоимости равнялись медным пятакам. Ведь каждый участник этих международных торжищ, симпозиумов, – каждый большой ученый – ревниво берег тайны, известные только ему, от своих коллег. Но как бы там ни было, вокруг известных истин возникал почтительный шум, все говорили о них с пафосом, во весь голос, а затем собирались в кулуарах по двое или небольшими группами, и человеку с чутким ухом было немудрено различить побрякивание фальшивых или обесцененных „червонцев” в ином кармане”

На третий день любезные хозяева решили показать нам электронно-вычислительные машины и системы финансового магната, который носил скромное название „Общества купли-продажи недвижимого имущества”. „Общество” скупало участки в черте таких крупных городов как Париж, Марсель, Лион, строило большие и малые жилые дома, а затем распродавало их целиком или поквартирно. Финансовый колосс, прячущийся за прозаической вывеской, ворочал миллиардом франков оборотных средств.

Любезные хозяева решили продемонстрировать нам, на что способен электронный мозг гиганта. И это им удалось. Электронный мозг показал нам, что каждая пущенная в оборот тысяча франков может принести пятьсот франков прибыли. Источников прибыли было несколько и в первую очередь – оптимальная эксплуатация рабочих рук и техники, с одной стороны, и максимальная эксплуатация продавцов земельных участков и покупателей квартир, с другой.

В тот день у меня почему-то было скверное настроение, и я позволил себе спросить главного программиста, может ли электронный мозг показать, как добиться той же прибыли без эксплуатации труда строителей и без ущемления интересов покупателей жилищ. Тот кисло усмехнулся, но как любезный француз сделал знак группе операторов, которые хлопотали возле машины. Математики обработали мой вопрос, операторы нанесли уравнения на перфоленту, и машина заморгала продолговатыми стеклянными окошками. Мириады светящихся зеленоватых точек и тире возникали и исчезали бесследно. Через тридцать секунд электронный мозг дал ответ: „Просьба несостоятельных вопросов не задавать!”

Я рассмеялся вслух, и мой смех прозвучал несколько шокирующе: атмосфера в зале была торжественная, как в готическом соборе.

Главный программист выдавил из себя еще более кислую улыбку и в свою очередь спросил, известие ли мне, как поступает машина, когда „клиент” не сдается и продолжает упорно задавать несостоятельные вопросы.

– У нее горит реле! – нахально ответил я.

„Как аукнется, так и откликнется!” – говорят в таких случаях у нас.

Плохо осведомленные люди склонны объяснять сгоранием реле все разрушительные процессы, происходящие в электронном мозгу под воздействием вопросов, несовместимых по смыслу как с заложенной в него информацией, так и с принципами системы, на базе которой запрограммировано электронное мышление. Электронный мозг „Общества купли-продажи недвижимого имущества” считал эксплуатацию главным двигателем образования прибыли, и любое допущение (даже под формой вопросов), что можно получать прибыль, не прибегая к эксплуатации, способствовало „перегреванию реле” и выводило машину из равновесия.

Назад Дальше