Брайан Ходж
КРАЮШКА ХЛЕБА ДА ВИНА КУВШИН
Среди людей достойны называться великими лишь трое: поэт, солдат и священник.
Тот, кто воспевает, тот, кто жертвует, и тот, кого приносят в жертву.
Остальные достойны лишь кнута.
Ш. БодлерОна считала его своим тайным другом, а иногда позволяла себе предаться грешным мыслям и мнила его своим таинственным обожателем. Их связывало лишь то, что они оказались в одном месте и в одно время, а вовсе не родство душ. Наверное, он слышал ее голос, хотя сама сестра Жизель не слышала его голоса ни разу; вероятнее всего, он уже успел увидеть и ее лицо, в то время как его лицо оставалось для нее загадкой, что, однако, не мешало ей воображать его себе в мечтах, когда выдавалась свободная минутка. Что, разумеется, было неподобающе. Она невеста Христова, и ни для кого другого в ее сердце не должно быть места.
Если бы не конюшня, этой связи между ними никогда бы не случилось… кем бы он ни был.
Она родилась в крестьянской семье, в деревне, еще хранившей на своей земле шрамы, оставленные Великой войной, и с детства привыкла к тяжелому труду. И теперь, будучи молодой, крепкой и умея управляться со скотом, ей поручили приглядывать за лошадьми. А как иначе, если у отца Гийома и без того много тяжелой работы в деревне, а сестра Анна-Мари стала слишком слаба.
Жизель не сетовала на судьбу. Лошади — тоже творения божьи, кроме того, запах сена и овса возвращал ее в родной дом, пусть даже лишь в мечтах. Она разговаривала с четырьмя лошадьми, расчесывая им гривы, наливая свежую воду и насыпая корм; разговаривала, будто с друзьями, а они неподвижно стояли, впитывая каждое ее слово. Они казались мудрыми и заботливыми, в их мускулистых телах теплилась нежная душа, а их безмятежные карие глаза выражали благодарность.
Жаль, что они ничего не могут сказать в ответ.
«Кто заботится о вас, пока меня нет? — спрашивала она их. — Он и в самом деле так добр и ласков, как я думаю? С тех пор как он появился, вы всегда сыты и ухожены».
Все началось три недели назад, когда, выйдя из небольшого дома, служившего приоратом — деревенской церковью, — Жизель увидела, что о лошадях уже кто-то позаботился и дал им все необходимое. Это повторилось и на другой день, и на третий. Она расспросила всех в округе, но это не утолило ее любопытства, а лишь раздразнило его. Отец Гийом слегка удивился, рассеянно улыбнулся и, посмеиваясь, наставительно проговорил: «Должно быть, Господь ниспослал нам ангела».
Ей это не показалось смешным.
Со следующего дня и впредь невидимый ангел начал оставлять у порога вязанки свежих дров. Жизель сначала решила, что это кто-то из деревенских, из Шато-сюр-лак, хочет исполнить свой христианский долг, сохранив при этом полную анонимность. Но как тогда объяснить тот факт, что на конюшне кто-то явно спит по ночам? Не раз она обнаруживала поутру примятое сено возле дальней грубо обтесанной стены; ей даже казалось, что сено до сих пор хранит тепло того, кто спал на нем. С тех пор она каждый вечер уговаривала сестру Анну-Мари собирать остатки ужина на тарелку и относить ее в конюшню, на особый выступ на стене, подальше от конских морд. А по утрам она отрезала краюшку от свежеиспеченного хлеба и кусочек сыра и наливала в потрескавшийся кувшин вина из бочек, хранившихся в подвале.
Не было ни единого дня, когда еда осталась бы нетронутой, но кто брал ее — этого никто не знал.
Как странно. И как захватывающе.
«А может быть, твой таинственный друг — обыкновенный дезертир, а?» — лукаво улыбалась Анна-Мари, собирая очередную тарелку после ужина: тушеный цыпленок с овощами и виноградом. Больше ее не нужно было упрашивать. Пожилая монахиня, очевидно, была заинтригована ничуть не меньше, чем сама Жизель. «Наверное, бежал откуда-нибудь с прибрежного фронта».
Жизель это не приходило в голову, а ведь это предположение было не лишено смысла. Шла война, хотя на Шато-сюр-лак это почти никак не сказывалось. О войне жителям окрестностей напоминали разве что самолеты, пролетающие высоко в небе. С того момента как Франция пала и Гитлер отпраздновал свою маленькую победу, прошло больше двух лет. Маршал Петен подписал соглашение о перемирии с Германией, в результате чего оккупации подверглись только север и западное побережье Франции, тогда как внутренние земли остались нетронутыми. Отец Гийом был в бешенстве, он считал, что маршал предал свой народ. Жизель в то время еще лишь только принесла обет и привыкала относиться ко всему философски. Она старалась воспринимать это как крайнюю меру в медицине, словно… скажем, ампутация зараженной конечности ради спасения жизни в целом.
Будучи последователями человека, распятого на кресте за грехи других, они, разумеется, были способны понять, что значит жертва.
Она терялась в догадках: какую жертву потребовали от ее загадочного покровителя, которого она никогда в жизни не видела? Что заставило его отказаться от любви, домашнего уюта и теплого очага, положившись взамен на щедрость природы и доброту незнакомых людей? Что заставило его променять человеческое общество на общество животных или даже отсутствие всякого общества?
Наверное, это солдат, который отстал от взвода или дезертировал во время неразберихи в Дюнкерке и у которого не осталось выбора, кроме как жить в одиночестве и передвигаться тайком. Или же он был когда-то художником, жил в мансарде на левом берегу Парижа, а потом уехал в один из безмятежных городов на побережье — Шербур или Брест — и после прихода немцев осел в сельской местности, окончательно разочарованный в людях.
О, ей казалось, что она его уже хорошо знает, знает историю его жизни. Должно быть, так оно и было: она придумала столько историй, что наверняка хоть раз да угадала.
Похоже, ей и впредь придется жить на его условиях, приносить ему еду, до тех пор, пока не придет день, когда он оставит ее, пока однажды утром она не обнаружит нетронутый остывший ужин… хотя, возможно, это будет к лучшему.
Одним холодным ноябрьским утром, на четвертой неделе после его появления, спустя час после рассвета, Жизель закуталась в потертый плащ и вышла во двор. За ее спиной сестра Анна-Мари подкидывала дрова в тлеющие угли, охая от боли в негнущихся коленях. Тяжелая дверь с грохотом захлопнулась за спиной Жизель, и она осталась наедине с внешним миром. На крыльце кто-то из местных оставил бутылки с молоком и сливками. Она воровато, будто кошка, огляделась по сторонам, затем обмакнула палец в сливки и быстро облизала его.
Жизель поспешила к конюшне. Вдалеке прокричал поздний петух. Свежая утренняя тишина казалась почти живой, а от наполненного туманом воздуха кожа покрывалась мурашками. Перед взором до самого горизонта открывался пасторальный пейзаж: пологие холмы и широкие поля, вдалеке озеро, именем которого назвали деревню; кое-где этот вид нарушали лесные массивы, источавшие вековое спокойствие. Жизель знала: однажды она умрет, и будет счастлива, что прожила жизнь именно здесь.
На полпути к церкви и каменному дому священника тропинка резко поворачивала в сторону. Жизель заметила в одном из окон отца Гийома свет керосиновой лампы.
Лошади безмятежно стояли в своих загонах, все были укрыты теплыми попонами и размеренно дышали, выпуская из ноздрей облачка пара. Жизель стала разговаривать с ними, к каждой обращаясь по имени, а затем, ступая по земляному полу, направилась к выступу в стене, где стояла пустая тарелка.
Рядом с тарелкой кто-то очень аккуратно посадил куклу, так что она сидела идеально прямо. Взгляд ее очаровательных нарисованных глаз был направлен куда-то за спину Жизель и чуть вверх. На мгновение Жизель замешкалась: она не хотела нарушать ее покой, но затем протянула к ней руки и взяла куклу. Вид ее и даже запах говорили о том, что она очень старая; ее тонкое потрепанное платье хранило отпечатки величия и пышности дореволюционной эпохи. Голова, руки и ноги куклы были сделаны из фарфора, лицо было молочно-белым, только щеки покрывал розоватый румянец.
Подарок? Наверное. Для нее. Для нее.
— Вы все еще здесь? — произнесла Жизель и мимо стойл побежала к дальней стене. Одна из лошадей шумно фыркнула, когда Жизель пробегала мимо. — Вы не ушли?
Лежанка была пуста. Просто куча сена в тени, ничего более. Но где же он? Выбежал на улицу, спрятался под сенью деревьев и ждет, когда из конюшни выйдет Жизель с куклой в руках?
Она прикоснулась к четкам и помолилась. Все это становилось слишком похоже на ухаживания. И, что еще хуже, в глубине души она надеялась, что так оно и есть.
Жизель опустилась на колени возле примятого вороха сена, опустила на него ладонь и почувствовала тепло. «Это он», — и да простят ее Отец, Сын и Пресвятая Дева Мария, но она страстно желала прикоснуться к источнику этого тепла. Хотя бы раз, всего один раз.
Будто прикидывая размеры лошади на глаз, она прикинула расстояние от того места, где сено было примято плечами, до места, где отпечатались следы ног. Она и раньше предполагала, но теперь убедилась в этом: он, должно быть, огромен.
Выходя из конюшни с куклой в руках, она была полна трепета, граничащего с запретным любопытством.
* * *Ночью луна на небе едва виднелась за облаками, и все вокруг погрузилось в непроглядную, почти осязаемую тьму.
Жизель не давала себе уснуть: целый час она щипала себя за бедро, а затем еще час просто лежала в темноте и размышляла о своей постепенно улетучивающейся храбрости и о том, что будет, если она и вправду решится тихонько заглянуть за дверь в конюшню и посмотреть на своего дезертира. А может быть, он сейчас лежит и думает о том же? Несчастный вслушивается в темноту, надеясь услышать ее приближающиеся шаги.
В нескольких футах от нее сестра Анна-Мари всхрапнула и пошевелилась во сне, после чего вновь затихла.
Если задняя дверь хлопнет, она наверняка проснется, нужно иметь это в виду. А может быть, этой ночью действительно лучше поспать? Всегда можно отложить на завтра…
Нет, довольно. Так можно всегда все откладывать на завтра. К чему эти терзания? Он всего лишь человек, скромный, вне всякого сомнения, но очевидно добрый. Что плохого случится, если они встретятся лицом к лицу и поговорят? Она хотя бы узнает, как он выглядит. В этом он ее уже опередил.
Жизель осторожно встала с постели, накинула плащ, на цыпочках прошла босиком по холодному полу к задней двери, держа ботинки в руках. Заглянула на кухню и взяла с полки керосиновую лампу и спички.
Как можно быстрее она скользнула за дверь и тихонько закрыла ее за собой, а затем поспешила по тропинке. Впереди виднелась конюшня: покосившееся черное квадратное здание в ночной темноте. Остановившись у входа, она зажгла лампу и зашла внутрь.
Мутный свет лампы разбавил тьму, на стенах заплясали тени. Жизель медленно ступала по утоптанной земле. Проходя мимо спящих в стойлах лошадей, она не слышала ничего, кроме их глубокого дыхания. Она прошла к дальней стене и…
Остановилась.
Он был там, лежал на боку, повернувшись к ней своей широкой спиной. Попона, которой он укрылся вместо одеяла, поднималась и опускалась в такт его тяжелому дыханию. Жизель практически не видела его самого, только большую голову с растрепанными черными волосами.
Для молодой девушки, чья жизнь текла размеренно и без сюрпризов, это было ново: она вдруг поняла, что находится у черты. Теперь нужно либо идти вперед, либо развернуться, уйти и всю оставшуюся жизнь теряться в догадках.
Жизель прочистила горло и громко произнесла:
— Прошу прощения… сэр! — а затем еще громче добавила:
— Сэр! Вы спите?
Он сонно повел плечом, ноги заворочались. На секунду время будто остановилось, и вдруг — резко ускорилось. Жизель показалось, что она успела частично разглядеть его лицо, когда он слегка обернулся назад, приоткрыв сонный глаз…
Не тусклый ли свет керосиновой лампы так исказил цвет его лица? Или его кожа действительно была землисто-желтого оттенка? Его лицо показалось всего на мгновение, и она ничего не успела понять. Из его груди вырвался ужасный, полный боли и отчаяния стон, он набросил одеяло на голову и забился в угол. Подтянув колени к груди, он опустил голову, покрытую импровизированной завесой, и стал похож на маленькую дрожащую крепость.
— Оставьте меня, — сказал он. — Я останусь в своем мире, а вы возвращайтесь в свой. Проявите доброту в последний раз и будь что будет. Прошу вас.
Жизель, сама того не сознавая, сделала шаг вперед. Ее тянуло к несчастным, словно мотылька к пламени свечи. Это было не просто ее призвание, это был смысл ее жизни. В голосе этого человека звучала такая мука, что значение слов отходило на второй план. Жизель скорее отреклась бы от Христа, чем оставила бы этого человека в беде.
— Я не причиню вам вреда, — сказала она. — Я всегда относилась к вам доброжелательно. Но вы и сами это знаете, не так ли?
— Да, я знаю, — его голос звучал с надрывом. — Но лишь тогда, когда я был для вас незнакомцем, который скрывался в ночи. До вас были и другие, и у них были добрые сердца… до тех пор, пока они не встречали меня, не понимали, что я такое… в одну секунду их сердца наполнялись жаждой крови.
— Значит, они не видели того, что вижу я. Я вижу, что ваше сердце намного мягче, чем у других, — Жизель сделала еще шаг вперед, затем еще один, и опустилась на колени в метре от незнакомца. — Что вызывало в них эту перемену?
Человек под одеялом вздрогнул.
— Мое лицо… вы представить себе не можете, как я омерзителен.
— Я привыкла видеть лица, обезображенные из-за болезней и травм, на ферме это не редкость. И никогда я не переставала любить человека только из-за его лица. Обещаю, я не отвернусь от вас, увидев ваше лицо. — Не дождавшись ответа, она попробовала сменить тактику.
— Я даже не знаю вашего имени.
Он снова заворочался под одеялом.
— Никто не давал мне имени. Поэтому однажды я сам дал себе подходящее имя: Бродяга.
Неужели его бросили в раннем детстве, не потрудившись дать ему даже такую малость, как имя? Это не просто печально, это настоящее преступление против нравственности. Она назвала ему свое имя, а затем сказала:
— Позволь мне взглянуть на тебя, Бродяга. Прошу, позволь мне тебя увидеть.
Он поколебался несколько секунд, словно человек, несущий на сердце непосильное бремя. Затем начал медленно поднимать голову, покрытую одеялом.
— Отойдите немного назад, если действительно хотите увидеть, что я такое.
И он встал.
Представлять себе его рост, вглядываясь в отпечатки на сене, было одно, но увидеть воочию — совершенно другое. Медленно поднимаясь с земляного пола, он становился все выше и выше. Жизель всегда считала себя девушкой крепкой, от природы приспособленной для ведения фермерского хозяйства, но… теперь над ней возвышался человек, который был почти на три головы выше нее.
Высунув огромную руку, он медленно приподнял одеяло, и впервые Жизель посмотрела в его мутные влажные глаза. Его кожа пожелтела, губы почернели, спутанные жесткие волосы каскадом падали ему на плечи, извиваясь, будто змеи. Никогда прежде она не видела такого лица; своей уродливостью оно затмило бы любое лицо, искаженное ранами или болезнями. И ее сердце дрогнуло, когда она представила, каким гонениям со стороны других он, должно быть, подвергался. Пусть у него сильные плечи и широкая спина — ни то, ни другое не выдержит такого давления.
Жизель тщетно пыталась подобрать слова. Все мы прекрасны перед лицом Господа? Легко говорить, ведь у самой-то у нее кожа белая, как молоко. Эти ханжеские банальности — последнее, что Бродяга желал бы услышать в такой момент.
Вместо этого она шагнула к нему, протянула руку и дотронулась до его лица. По нему тут же потекли слезы.
— До рассвета еще далеко, — сказала она. — Пожалуйста, расскажите, кто вы и откуда.
* * *Шел второй час после рассвета. Бродяга ни за что не хотел выходить из конюшни вместе с ней, и никакие уговоры не могли заставить его пойти вместе с ней к священнику. Нужно все рассказать отцу Гийому и представить ему эту мятущуюся душу. Им будет о чем поговорить. В течение бесконечно долгих лет Бродяга, будучи отшельником, наблюдал человечество со стороны. Во всяком случае, людям есть чему у него поучиться. Так пусть это начнется с нее и с этой церкви. Пусть это начнется здесь.
— Но зачем? — вопрошал он. — Вы полны надежд, вы верите в лучшее, но все это лишь следствие вашей неопытности. Вы так мало видели в своей жизни, что не представляете, как много в мире ненависти. У меня не осталось ни надежды, ни веры в лучшее… потому что у меня есть опыт. Я знаю, с каким отношением мне предстоит столкнуться.
— Для каждого в этом мире есть свое место, — сказала она. — Я верю в это, и верю потому, что сама воочию в этом убедилась. Никто не может быть по-настоящему счастливым до тех пор, пока не найдет свое место. Я счастлива, потому что я на своем месте. Я принадлежу Господу, нашей церкви и Шато-сюр-лак. И если я смогу помочь вам найти ваше место в жизни, значит, моя жизнь тоже не лишена смысла. Разве вы не понимаете?
Он сказал, что понимает, и не станет противиться, пока она, по крайней мере, не попробует.
Жизель выбежала из конюшни, вдохнула свежий, влажный утренний воздух, плащ развевался у нее за спиной. Она поспешила по тропинке к дому священника, окно которого светилось желтым светом лампы.
Если бы обстоятельства сложились чуть иначе, она ни за что бы не побежала сюда. Бродяга оказался совершенно не таким, каким она себе его представляла, и это принесло ей огромное облегчение. Он оказался уродливым и глубоко несчастным, и с этим было гораздо проще справиться, чем с красотой и скромным обольщением. Если бы он оказался красивым обольстителем, стал бы он таким, какой есть — парижским художником в добровольном изгнании? Наверное, случись так, она тоже побежала бы к священнику, но уже с другой целью: покаяться в нарушении обетов.