Краюшка хлеба да вина кувшин - Брайан Ходж 2 стр.


Она постучала в дверь, и, когда та открылась, на пороге появился отец Гийом. Прежде она никогда не видела его таким: он уже надел рясу, но до сих пор не побрился. Его худое лицо с длинной челюстью будто бы осунулось, седеющие волосы были растрепаны после сна. А за круглыми стеклами очков…

— Вы плакали? — спросила она.

— Да, — он пристально посмотрел на нее, будто бы только сейчас понял, кто стоит перед ним. — Ты запыхалась. Ты тоже слышала новость?

Жизель нахмурилась:

— Какую новость?

Отец Гийом быстро махнул рукой с таким выражением на лице, будто был за что-то благодарен. Он вытер глаза.

— Ты запыхалась. Должно быть, у тебя была причина. Входи.

Она перешагнула через порог, и они сели за старый, покрытый царапинами стол, за которым отец Гийом ужинал в те вечера, когда предпочитал остаться наедине с Библией и собственными мыслями. В камине разгоралось свежее полено, подброшенное поверх уже истлевших дров.

— Тот человек, который ночует у нас на конюшне, — начала она, — тот, кто так хорошо ухаживает за нашими лошадьми и приносит дрова в благодарность за приют… он нам больше не чужой. Я только что от него, мы проговорили почти всю ночь. Отец, он заслуживает нашей жалости и нашей помощи больше, чем все те, которым мы когда-либо помогали. Вместе взятые.

Жизель пересказала ему длинную и печальную историю человека, созданного другим человеком и впоследствии отвергнутого своим создателем — и всем человечеством. Судьба приговорила его к скитаниям на протяжении двух веков, в течение которых он не старел и не умирал, и реакция людей на него никогда не менялась — менялся лишь мир вокруг. Она вспомнила о расписанном Микеланджело потолке Сикстинской капеллы, о боге-отце, протянувшем к Адаму свою мускулистую руку, чтобы коснуться кончика его пальца. Если бы Бродяга увидел это, почувствовал бы он зависть? Имея кисти и краски, что изобразил бы он сам? Господь сжал бы кулак и повернулся бы к человеку спиной, скривив лицо в отвращении?

Когда она закончила, отец Гийом медленно поднялся из-за стола, неспешно подошел к камину, протянул руки к огню и покачал низко опущенной головой.

— Я слышал об этом… существе. Я не могу заставить себя назвать это человеком. Много лет я был уверен, что вся эта история — не более чем плод больного воображения, — он пересек комнату и остановился возле незамысловатого дубового шкафчика. В нем отец Гийом хранил свои скромные сокровища — книги: Библию, исторические трактаты, старые тома Спинозы, Фомы Аквинского и другие. Он провел пальцем по корешкам, вытащил один из томов и вернулся к столу с книгой в руке.

— Это сборник разномастных рассказов, среди которых имеется та самая история, пересказанная тобой, однако в книге она подписана именем ученого-самозванца — Виктора Франкенштейна. Эту часть написал английский капитан по фамилии Уолтон, который встретил их, путешествуя по ледяным водам северных морей. Я нашел эту книгу незадолго до конца Великой войны в лондонском книжном магазине. Тогда я хотел отправить ее в Рим, чтобы там ее объявили ересью, но так и не сделал этого. Никогда я не мог и вообразить, что это может оказаться правдой.

Отец Гийом на секунду опустил голову, потер покрасневшие глаза костяшками пальцев, затем снова поднял на нее взгляд.

— Ты должна выпроводить его отсюда, сестра. Скажи, чтобы оно убиралось.

Она не могла поверить своим ушам. Но глаза не могли обманывать. Лицо отца Гийома было сурово и непреклонно.

— Бродяга — не «оно», отец, это живой человек. Пусть он появился на свет не так, как мы с вами, но это не значит, что он не способен чувствовать. Это не значит, что он не нуждается в любви и милосердии. Напротив, любовь и милосердие ему жизненно необходимы.

— Он, значит, — резко проговорил Гийом. — Он — выродок перед лицом Господа! Он не имеет права на существование!

— Но все-таки он существует. И он будет существовать и дальше, даже если вы от него отвернетесь.

— Это отродье, которое ты так рьяно защищаешь… оно умышленно умертвило ребенка в Швейцарии. И, быть может, не одного.

— А у нас во Франции, — возразила она, — Жиль де Рэ убил десятки детей. На суде и перед казнью он раскаялся. Вы стали бы судить его после раскаяния?

Отец Гийом молча смотрел на нее.

— Думаю, нет, — мягко проговорила она. — Прошу вас… почему вы не хотите отнестись к Бродяге с тем же милосердием? Его беда в том, что он никогда не был аристократом, который всегда лучше других знает, как ему поступить.

— Но его появление на свет было бесчеловечным, хуже, чем у самых низших животных, — отец Гийом отпрянул от стола со стоном, полным страданий. Несмотря на разочарование, Жизель почувствовала жалость к нему. Что такое довелось ему пережить, что заставило его сердце и разум так категорично воспринимать некоторые темы?

— Что ж, хорошо. За те несколько недель, которые он прятался здесь, он не причинил никому вреда. Думаю, выгонять его было бы не по-христиански. Но, Жизель… пожалуйста, не дай ему попадаться мне на глаза. И, если он захочет уйти, не отговаривай его.

Она моргнула.

— Неужели в вашем сердце не найдется чуть больше милости для него?

— Напротив. Думаю, я и так проявил гораздо больше милости, чем он привык видеть от людей.

О, доводы отца Гийома вызывали сомнения. Конечно, она искушала судьбу, так откровенно подвергая сомнению его авторитет. По крайней мере, начало положено, и, быть может, через пару дней его сердце смягчится.

Она собралась было уходить, но у самого порога вспомнила:

— Отец! Отчего вы плакали, когда я пришла к вам?

Он стоял посреди комнаты, закутанный в свою рясу, совершенно потерянный. Казалось, меньше всего на свете он хочет отвечать на этот вопрос. Наконец, он заговорил:

— Перед самым рассветом подъехала машина. Ты слышала?

Жизель покачала головой.

— Мы с Бродягой были слишком увлечены беседой…

— Двоюродный брат Генри Сансона приехал из Нанта, чтобы поделиться новостью с Генри. А Генри пришел ко мне… я думаю, большинство жителей Шато-сюр-лак уже все знают, — отец затряс головой и опустился на стул. — Союзники вторглись на территорию Северной Африки. Германия решила нарушить соглашение о перемирии… и оккупировать всю Францию. Война? Она добралась и до нас, Жизель.

Ее колени подкосились, она оперлась рукой о дверной косяк, чтобы не упасть. Безопасность оказалась хрупкой материей. За последние два с половиной года они думали, что создали свой собственный маленький мир, они жили почти так же, как до войны. Теперь же для них, оторванных от внешнего мира, не оставалось никаких гарантий. Наверняка известно лишь одно: их привычная, размеренная жизнь закончилась. Остается лишь гадать, как отнесутся к ним первые войска, которые придут в их деревню и объявят ее своей территорией?

Это известие пробудило в ней больше жалости к Бродяге, чем вся их многочасовая беседа. Теперь она понимала, каково это: жить в ожидании отвращения и ненависти со стороны других людей. Эта страна уже успела испытать на себе суровость немецких захватчиков.

— Я позвоню в колокол, — сказала она. — Нам нужно собраться всем вместе. Нам нужно помолиться.

— Да, — пробормотал он. — Да. Нужно, — он вздохнул, глубоко и прерывисто, и с бессильной злобой продолжил: — То, о чем беззвучно молится каждый из нас, остается тайной между молящимся и Господом. Но в своей церкви я не потерплю никого, кто осмелится молиться за немца… если это не молитва о том, чтобы он поскорее убрался обратно к своей границе. Или оказался в могиле.

Жизель хотела было возразить — разве у немцев не такие же бессмертные души? — но передумала. Он моментально найдет, что возразить на это: немцы продали свои души дьяволу еще в тот день, когда вторглись в Польшу. Возразить на это ей будет нечем.

Поэтому она вышла на улицу и направилась к церкви, к веревке, к колоколу, звон которого объединит их всех. Пусть мир посреди войны они утратили, но, по меньшей мере, они были едины.

«А Бродяга, — подумалось ей, — совершенно один».

* * *

Вскоре она пришла — война.

Самолеты в небе стали пролетать чаще. В безмятежной утренней тишине, спокойными вечерами и днем — в те минуты, когда коровы переставали мычать, и все разговоры заканчивались, — со стороны дороги, которая пролегала рядом с долиной, доносились звуки военной техники. Приглушенный рев двигателей смешивался с шорохом шин и грохотом бронетанковых дивизий. Словно первые порывы холодного ноябрьского ветра, они медленно спускались по склонам, и чем ближе они подходили, тем порывистее и злее они становились. Это было еще хуже — в этом мнения Жизель и сестры Анны-Мари совпадали, — чем если бы немцы вторглись в их деревню немедленно. Они не видели их лиц, не видели их глаз, в которых можно было бы попытаться отыскать хоть тень жалости. Они появлялись лишь в их воображении, а воображение неизменно рисовало людоедов в военной форме.

Всеобщий страх… чувствовал ли Бродяга себя лучше в этой привычной для себя атмосфере?

Жизель пришлось солгать ему, чтобы не задеть его чувств; она сказала, что отец Гийом скоро с ним встретится, что ему пока нездоровится, и что все силы у него уходят на то, чтобы поддерживать своих прихожан. Бродяга не задавал лишних вопросов: по крайней мере, он верил ее словам.

Она уговаривала его перебраться в церковь, где можно было бы греться у огня. Ему бы подыскали уголок или хотя бы местечко в подвале. Но нет, он упрямо отказывался, предпочитая оставаться в конюшне вместе с лошадьми, которые, по его словам, никогда не посмотрят на него с осуждением и не вскрикнут от страха при виде его лица. Когда к холму, где стояла церковь, подходили прихожане, живущие в домиках и на фермах у подножия, в поисках поддержки и наставлений священника или сестер, он предусмотрительно надевал на голову пустой мешок из-под зерна с прорезями для глаз, чтобы ненароком не напугать людей.

Перемены повлияли на его жизнь меньше всего, и Жизель старалась уделить хотя бы пару часов каждый день, чтобы просто поговорить с ним. Он с интересом слушал и робко, но уверенно ссылался на столько книг, сколько она и не надеялась прочесть за свою жизнь: Мильтон и Плутарх, Данте и Диккенс, Декарт, Стейнбек, Твен… Он знал о существовании разных стран, но не замечал их границ. Зачастую он понимал, что попал в другую страну, лишь тогда, когда слышал чужую речь.

Война? Бродяга повидал много войн, для него они ничем не отличались от мира. Он был чужим и для захватчиков, и для защитников, и Жизель понимала: для него все нации были врагами. Разговоры с Бродягой позволили ей увидеть то, что не видно глазу, они будто проливали свет на саму его душу…

До тех пор, пока оккупанты не добрались до Шато-сюр-лак.

Сначала послышались звуки сражений: ткань дня разорвали пулеметные очереди, треск винтовок, глухой грохот взрывов. Вдалеке показались два столба черного дыма. Партизанская засада, вне всяких сомнений. По деревне звучали молитвы об их победе.

Но молитвы не были услышаны.

Потрепанное войско победителей перешло холм и направилось к деревне Шато-сюр-лак, которую населяли потомки гуннов. Тевтонские лица, покрытые потом, кровью и сажей, серая униформа, угольно-черные шлемы и высокие черные сапоги, карабины, пулеметы Шмайссера и ручные гранаты. И каждый, кто в перестрелке с партизанами потерял друга, тут же обрел нового союзника в виде смертельной ярости. Кровь крестьян ничуть не отличается от крови солдат.

Их было не больше двадцати, полдюжины из них ранены, остальные целы и невредимы. Среди них были как закаленные ветераны, так и неопытные мальчишки.

Всех жителей деревни заставили выйти из домов и собраться на главной площади, возле маленького кафе и пекарни. Вверх по холму в сторону церкви поднимался видавший виды, но вполне рабочий мотоцикл. Возле церкви из коляски мотоцикла выскочил солдат; он нацелил винтовку на священника и монахинь и повел их вниз, к остальным, в то время как водитель мотоцикла проверял, не спрятался ли кто внутри церкви и в доме священника.

Мысль о Бродяге, великане с душой ребенка, который остался совсем один, вызвала у Жизель на удивление мало беспокойства. За годы, прожитые в этом мире, он мастерски научился прятаться.

К сожалению, другие не обладали столь ценным навыком.

Серые униформы окружили их. Некоторые плакали, некоторые угрюмо молчали, многие старики смиренно повиновались — для них история повторялась уже не первый раз. Отец Гийом подходил то к одному, то к другому, и то же самое делали Жизель и Анна-Мари, — но кого могут успокоить слова, когда вокруг суровые, непроницаемые лица?

Вперед шагнул офицер, дважды выстрелил в воздух из своего «Люгера», чтобы заставить толпу замолчать. Его лицо было покрыто множеством шрамов. Рано поседевшие светлые волосы выбивались из-под шлема и мокрыми прядями прилипали ко лбу. Он заговорил, и стало ясно, что переводчик не потребуется. Он выстраивал фразы медленно и осторожно, но это не затрудняло восприятие.

— Я унтерштурмфюрер Штрекенбах, — крикнул он. — Вы будете сотрудничать с нами как с представителями Третьего Рейха. Тот, кто откажется, будет убит. Сейчас вас допросят. Вы должны будете сдать все ваше оружие. Тот, кто откажется, будет убит. Ваши дома обыщут. Если мы узнаем, что кто-то пытался нас обмануть… он будет убит. Ясно?

Жизель стояла, сложив ладони вместе, и вслушивалась в бормотание вокруг. В голосе этого человека почти не было жестокости. Он говорил таким тоном, будто покупал хлеб в пекарне.

— С этого момента, — продолжал Штрекенбах, — ваши дома находятся в нашем распоряжении. Мы только что лишились радиосвязи из-за жителей вашей деревни. Я не считаю, что вы должны понести наказание за них, но только в том случае, если вы им не помогали. За ваши собственные действия вы понесете полную ответственность. До тех пор, пока мы не восстановим приемник и не эвакуируем раненых и погибших, вам придется проявить гостеприимство.

Вдруг он резко повернул голову и стал вглядываться в лица в толпе.

— Где священник… а, вот вы где, — Жизель почувствовала, как напрягся отец Гийом, стоящий рядом с ней. — Я хочу поговорить с вами наедине, — лейтенант указал пальцем на кафе, и через секунду за его спиной возник рядовой.

Жизель встретилась с отцом Гийомом взглядом всего лишь раз, когда его выводили из толпы. В глазах священника читались горечь и смирение, в нем явно произошел надлом. Что-то внутри сломалось, и никогда не будет восстановлено. Может быть, они убивают священников, чтобы деморализовать жителей оккупированных деревень? Она молила бога, чтобы это было не так. В этом не было необходимости. В Шато-сюр-лак не было бунтарей.

Она молилась до тех пор, пока ее не отвлек рев мотоцикла: двое солдат, один за рулем, другой в коляске, направились на запад. Двигатель мотоцикла жужжал, будто шмель, пока не затих в дали.

* * *

Отец Гийом был служителем господа, но несмотря на это, продолжал выискивать во внешности этого человека черты, которые можно было бы возненавидеть. Он ненавидел этот маленький шрам возле уголка его левого глаза, ненавидел ямку на подбородке. Он ненавидел то, как ровно он сидел, ненавидел его голубые глаза, серую униформу, резкий, тяжелый запах пота и табака, но больше всего он ненавидел сам факт его существования и то, что ему приходится сидеть с ним в сельском кафе и дышать с ним одним воздухом. «Больше я никогда не смогу здесь обедать, — подумал Гийом. — Я всегда буду видеть перед собой его и чувствовать этот запах».

— Вы презираете меня, — сказал Штрекенбах. — Вас выдают ваши глаза, и я вас прекрасно понимаю. Я не жду от вас благосклонности — лишь содействия. Хотите вина?

Он налил в бокал вина, понюхал аромат и молча кивнул в ответ на отказ Гийома. В несколько больших глотков он выпил вино, будто филистимлянин у источника, и Гийом возненавидел его за это еще сильнее.

— Обычно при оккупации деревень офицеры ищут мэров, — сказал ему лейтенант. — Возможно, это не лишено смысла, но я считаю, что служители бога принесут куда больше пользы. Вы, священники, — по природе своей примирители, которые поклялись сохранять мир. И вы лучше, чем кто бы то ни было, знаете, что происходит в душах вашей паствы. Я даже не надеюсь узнать их так же хорошо, как знаете вы.

У отца Гийома внутри все сжалось.

— Я ничего не расскажу вам ни об одном из них.

Штрекенбах налил себе еще вина, иронично изобразил, будто чокается с ним, и опустошил бокал.

— Я вас об этом и не прошу. Как я уже сказал, вы слушали их исповеди и хорошо знаете, что у них внутри. Вы знаете, кто из них сторонник мирной жизни, а кто склонен к необдуманным поступкам. Мне от вас нужно лишь одно: держите в узде тех, у кого, скажем так, могут появиться идеи. Мне все равно, что вы думаете обо мне и об армии, которой я служу. У меня нет желания оставлять за спиной трупы мирных жителей. Произойдет это или нет — это во многом зависит от вас. Ясно?

Гийом закрыл глаза и медленно утвердительно кивнул. Печальный день; и лучше бы он родился глухим, тогда ему не пришлось бы молча уступать врагу, будто последний подхалим.

— Вольно, — сказал Штрекенбах, и это, разумеется, стало еще одной причиной его возненавидеть.

* * *

Как пастырь, он не мог оставить свою паству в беде, и ходил от одного дома к другому, утешая тех, кого можно было утешить. Некоторых семей заставили перебраться к соседям, оставив свои дома под временные казармы и госпиталь для раненых.

Груда конфискованного оружия росла, пополняясь охотничьими ружьями, дробовиками и пистолетами, и даже такими непременными атрибутами сельской жизни, как вилы и косы. Никто в Шато-сюр-лак больше не был хозяином собственной жизни, и даже бог, казалось, их оставил.

Назад Дальше