78 - Макс Фрай 12 стр.


— Что отродье?

— Живет. Дышит. — сказали старухи.

Борко занес руку.

Стороной рыскал вихорь по лесным склонам, ржали стреноженные жеребцы, стрижи над ржаным полем кресты выжгли. Ждал младенец удара.

Борко опустил руку, сжалился.

— Пусть дышит Тодор.

Закричал новорожденный Тодор из табора Борко, так закричал, что журавли поднялись ворохом крыл в жар-солнце, червонные чащобы с каменистых откосов волнами ухнули, красная румынская вишенья-черешня почернела в монастырских садах.

В полночь простоволосые старухи понесли мертвую Приблуду на рушниках в буковину на холме.

Положили ей в рот фисташковые четки, а под каждую ладонь — по сорочьему яйцу, чтобы вампиры не высосали мертвое молоко из ее грудей. Забросали лицо перегноем и валежником.

Долголикий Бог глядел на злое из развилки дикой двуглавой яблони, плакал, да помалкивал.

Новорожденного отнесли в царское вардо, кинули жребий на кормилиц, приходили таборные бабы, поневоле кормили Тодора.

Пусть дышит Тодор.

Большой Борко черствым словом запретил сыновьям и сродникам поминать имя Приблуды. Легкий зарок — никто в таборе ее имени не ведал.

Встали вечером, повозки в гурт кругом сбили, натаскали хвороста.

Собрались мужчины, кресала вынули — нет искры. Так-сяк бились — впустую. Бросились бабы с черепками по деревням окрест — просить уголька у оседлых. Оседлые поделились огнем, понесли бабы угольки в скудели, только подошли к табору — погасло.

До утра бились, а как заря умылась — смекнули: огонь оставил нас навсегда.

Трубку не раскурить, чаю не вскипятить к обеду, гадючий укус не пришпарить каленым ножом, подкову не поправить, муравленный узор на деке сербской скрипки не выжечь.

Повстречали лаутары табор цыган — блидарей,

— Гей, блидари — плотники и резчики, древесные мастера, дайте огня лаутарам — крикнул Борко.

— Нет у нас больше огня, — отвечали блидари — Ни к чему рубанки и сверла. Огонь умер.

Повстречали лаутары табор цыган — чобатори.

— Гей, чобатори, сапожники, обувные подковщики — крикнул Борко — дайте огня лаутарам!

— Нет у нас больше огня — отвечали чобатори — не на чем сварить клей, сморщилась обувная кожа, дратва отсырела. Огонь умер.

Повстречали лаутары табор цыган — гилабари.

— Гей, гилабари, лабахи и песельники, мы ль вам скрипки не ладили, мы ль вам струны не строили, дайте огня лаутарам! — крикнул Борко.

— Нет у нас больше огня, — отвечали гилабари — мы дойны — опевания позабыли, струны лопнули, скрипки треснули. Огонь умер.

И местери лакатуши — слесари по замкам, которые смерть не размыкает, и косторари — лудильщики — котляры, и салахори — каменщики и зодчие, сами, как каменья тесаные, и ватраши — садовники и дурманные медовары, и мануши — медвежьи вожаки, потешные обманщики; все отвечали на клич Борко:

— Цыганский огонь умер.

Вслепую скитались. Ели горькую кору. Лошади отощали. Души запаршивели. Бабы опояски, запястья и мониста в заклад жидам снесли, девки по кабакам ляжками трясли на продажу, зубы скалили.

Мужики водку жрали из горлянки. Друг другу рты да вороты рубах рвали. Пели, как блевали.

Старики мерли на обочине в корчах. Дети воровали зерна из борозд, грызли с грязью. Вардо торили терновые тропы на окраинах. Вороны горланили на гребнях фургонов.

Подрастал без мамки Тодор, сорви-душа, как сорный колос под колесом.

Никогда не плакал, слабых в обиду не давал, сильным не челобитничал, на всякое дело годился, из кулака по углам не ел, хоть ягод недозрелков горсть добудет, все братьям да отцу. А сам ветром да смехом вроде сыт.

Даром что рыж-ведьменыш, так, вдобавок, еще и левша.

Коней купать гонял, по лесам пропадал за лыком, за грибами, за орехами, зверьи тропы промышлял, постолы кожаные ладил, летом плоты сплавлял по горным быстринам.

Дуракам пересмешник, девкам погибель, старикам помощник, к Горькому морю попутчик.

Станом крепок, что твой явор в Дубровнике, зубы белы, очи кари-янтари, до лопаток патлы рыжи, как разбойничьи червонцы.

Встанет Тодор в рост против солнца с хохотом гривой тряхнет, перебором заиграют кудри лихо-горицвет. Так ему и горя мало.

Сам золотой, а стороннего золота левой рукой не трогал, как не цыган вовсе.

Чтоб не сглазил кого ненароком, старухи вплели в пряди ему бисерные нити — а на тех подвесках — мускатный орех, лисий зуб да совиное перо.

Зачурали, пусть живет.

Иной день ловил его Большой Борко за гриву, как жеребенка, патлы на кулак мотал, говорил так:

— На твои что ль лохмы наш огонь перевелся? Ишь, парша да лишай не берут! Нам год за годом — волк за горло, плохое житье — с утра за вытье, братья воют, девки воют, дети воют, а тебе и горя нет!

Отвечал Тодор:

— Ай, бачка, с воем Бога не полюбишь, воем девку не окрутишь, воем коня не напоишь, воем хлеба не добудешь. Дай мне, бачка, быть, а не выть. Там где все «ох-ох», буду я "хоп-хоп!". Не горюй. Огонь вернется.

На пятнадцатую весну пришел срок Тодору получить нож-чури и птицу-чирило, как мужчине. Что за мужчина без ножа и без птицы?

Старухи правило подсказали:

Нужно от всех схорониться, не есть, не пить, ночью домик для птиц делать, да не простой, а как семейное вардо с оглоблями да покатой крышей, все сердце вложить в работу.

Пройти по тропам в чащу, где лисы, росомахи да лоси ходят, тайком птичий дом на заветное дерево посреди леса повесить, зерен насыпать и забыть на год.

Круг времени повернется, будет снова семья те места проезжать по звездам, должно вернуться и глянуть — если приняли птицы подарок, свили в домике гнездо — хорошее дело, с этих пор до самой хвальной смерти чирило — птица лесная будет под крылом хранить дыхание.

Уйдет в лес мальчик, вернется мужчина.

Сядет делать нож-чури, не то серп, не то соколиный коготь, ветер пополам сечет, лунный свет режет, как мужское слово.

Все исполнил Тодор, смастерил птичье вардо окаянной левой рукою.

Раным рано нагишом пошел в чащобу шумную. Крест на шее, под ребрами — шершень, рыжи кудри медной цепью опоясал.

Увидал Тодор на холме буковину.

А в той буковине дневала колодовала дикая двуглавая яблоня, белая овца посредь черных, снежное цветение в облаках купалось, листья были как динары, вся в тумане по колено, под корнями бил источник, долголикий Бог в развилке на весь мир раскинул руки.

Преклонил Тодор колени, помолился троекратно, обнял ствол, припал губами.

Сорок птиц в ветвях запели, били малыми крылами. Как олень, играло небо. Но одна из птиц молчала.

Для нее старался Тодор.

Высоко взобрался Тодор, птичий дом приладил верно.

Сама яблоня-царевна ветками его ласкала, голосила куполами золотой туманной кроны, выговаривала имя. Ключ холодный помутился.

Того не заметил рыжий Тодор, что выследили его в лесу завистливые черные братья.

Место запомнили, злое замыслили, вернулись в табор, друг друга локтями под ребра толкали, подначивали.

А на что подначивали, то умалчивали.

Пусть узнает Тодор горе.

Минул год.

Табор Борко стал на краю приметного леса. Всего на день опередили Тодора братья. Что замыслили, то исполнили. Стали ждать.

На рассвете Тодор бросился в лес, отыскал свою яблоню. Как невеста, стояла двуглавая яблоня, осыпались лепестки на сырые камни. Поет ли моя яблоня, хранит ли дыхание мое под крылом птица-чирило.

Поднялся Тодор высоко, билась в горле становая жила чертовым чеканом. Перекрестясь, засмеялся рыжий, заглянул в птичье вардо.

Все, что надо, увидел Тодор в то утро.

Аж до сумерек дожидались жадные братья.

И дождались.

Вернулся Тодор из лесу затемно. Босой, лесным духом пропахший, скулы смуглые крест накрест лещиной исхлестаны.

Тяжело ступал по дикой земле. Нес в горсти свою птицу.

Встал Большой Борко, посмотрел исподлобья — увидел птицу Тодора, поднял руку для креста — на полкресте опустил.

Злое дело сделали черные братья — лесного скворца-пересмешника убили, прокололи ему глаза насквозь терновым шипом, мертвого в вардо Тодора подложили, разорили гнездо из зависти.

Молчал табор, из-под рогож повылезли, смотрели, как будет впервые плакать рыжий Тодор, как узнает он горе.

Вздохнул Тодор, улыбнулся, левой рукой убитого скворца прикрыл и ввысь подбросил.

Вспорхнула птица, живая, взглянула воскресными глазами на Божий мир, раз прокричала и улетела в чащобу.

— Ох, бачка, надоели вы мне. Смерть как надоели. — сказал Тодор — Вот, бачка, тебе мое слово. Пусть бабы обрядят меня в путь, с миру по тряпке, пусть оседлают мужики крестового коня. Выпал мне жребий — никто не хочет идти возвращать цыганам огонь. Дураков, бачка, нету, ну так я за дурака буду. Коли нет мне мужества, нет мне ножа, так не нож мужчину мужчиной делает, а дальняя дорога.

Молча принесли бабы из запаса шматье дорожное, не надеванное.

Отдали нагому Тодору штаны красной кожи, рубаху полотняную с кровавым венгерским узором, жилет, зеркальцами расшитый, зеленое пальто с роговыми пуговицами и воровским потайным карманом, высокие сапоги яловые с подковами, шляпу с широкими полями.

Девочка, у которой крови первый год начались, как Новый Завет, намотала ему на шею шелковый шарф — дикло.

Старуха старая, как Ветхий Завет, подарила серебряный желудь-бубенец на гайтане, оберег от внезапной смерти во сне.

Привели мужики крестового коня. Коня пегого, чернобелого, на всех четырех копытах у того коня — четыре креста, чумовые глаза у того коня, на лбу — звезда проточная, оголовье — выползок змеиный, на спине — седло казацкое.

Огладил Тодор дареного коня, в седло с места сиганул, закрутил коня бесом-плясом, и на прощание шляпой махнул — не поминайте лихом к ночи!

Так Тодор из табора Борко отправился в долгий путь, чтобы вернуть огонь лаутарам.

Ай, ходил-гулевал рыжий Тодор любо-дорого за милую душу.

Ай, спешил-погонял, сердечный, со крестом, да без хлыста, коню на ухо шептал: "Хорошо, брат, хорошо!".

Все дожди грибные били парня в становую жилу, под крестом нательным всласть.

Тодор хохотом хохотал, кудри разметал ярь-золотом, руки крыльями раскинул.

Диким скоком по ярам да овражинам, по валежинам да урочищам скакал конь крестовый, не простой.

Ночь-полночь и день-деньской.

Три зари встречались в небе: Заря Дарья, Заря Фотиния, Зоря Маремьяна.

Разбрелись сухие грозы по лесам и сенокосам.

Торопил Тодор борза-жеребца по двухколейному шляху, по торным оврагам, по долам полынным.

Горстью в волосы хвостатые звезды падали.

О каменья бил копытом пегий коник молодой.

В гору-под гору, по бродам-перелескам, по частому березничку, по сырому черноельнику, во медвежье можжевелье, по стоеросому осиннику, где Иуда на ремне повесился.

По горбатым мостам, по седым местам, по рыбацким мосткам, по садам и травостоям, по семи монастырям, по камням меченым с утра до вечера.

Дерево Карколист ножами да секирами беременело, река Ойда-Земляника на мели котлом кипела, плотвицы-златоперицы против тока переплеском бились, а щука-калуга полотвиц самоглотом ела,

Ева из ребра нагишом встала, повела лядвием. Леилах лицо вороными волосами завесила. Адам фигой срам прикрыл. Каин Авеля убаюкал. Братья Иосифа продали. Давид плясал веселыми ногами. Моисей Черемное море разбучил.

Птица Моголь в чащобе бабьим причетом голосила. Кулики болота хвалили на длинных ногах. Лиса-Лисафья на осиновых костылях выше леса посолонь ходила, Марфутка-водяница, Лисафьина дочка, в колодце сидела, на костяном пряслице волосья из косы вслепую крутила, зиму летом закликала.

Москва каменна на семи ногах стояла, слезам верила. Питер царю бока повытер, за то быть сему месту пусту.

Москва далеко, Питер далече — с того не легче.

А промеж Москвы и Питера Арысь-поле гречихой заросло от сих до сих.

Посреди Арысь-Поля перекресток средокрестный, полосатые столбы государем поставлены отсюда до небесного свода, там где пасмурь и зарницы сходятся.

На том перекрестке сама собой стояла церковь Временной Пятницы, вся как есть из хрусталя медового, из кедрова дерева от ворот до маковок.

Миндалем молдавским в небе голубела колокольня.

Семью семь попов служили в церкви.

Семь старух кутью варили, в печь просфоры ставили на лопатах липовых.

Плыл под купол афонский ладан.

Сам святой Лука-изограф Богородицу писал рысьей кистью по доске. Очи были, как маслины, а оклад серебряный, из Царь-Града присланный.

Земно поклонился Тодор пред иконой Чудотворной.

В свечной ящик бросил грошик, в алтаре свечу затеплил.

И с молитвой затаенной, заслоня ладонью, вынес свечу воска ярого на широкий, на церковный двор.

Налетел студеный ветер. В один миг свеча потухла. Почернел фитиль и умер. Пегий конь в гречихе плакал.

Понял Тодор, что не в церкви он найдет огонь цыганский.

Долго ль коротко скитался Тодор-всадник, знают поползни да коростели, барсуки да лисы, лоси да дикие гуси.

Подоспела осень, оземь били паданцы в садах, огни пастушьи на склонах мерцали, звезда-виноградница с востока на полсвета засияла перед рассветом.

По селам свадьбы играли, на тройках с колокольцами ездили, широкие столы ставили вдоль улиц, пиво мировое варили, холсты у церкви стелили молодым под башмачки.

Проселком ехал Тодор на коне крестовом тряской рысью, голову опустив.

Дожди косые с севера странника полосовали сверху да с исподу, крымские тополя клонились над глинистыми колеями.

Поискал Тодор, где бы укрыться от ненастья. И увидел посреди горохового поля — крестьянский сарай — крыша соломенная, стены сквозные. Спешился Тодор, коня в поводу повел под навес.

Встал под стенкой — и смотрел бессловно, как полотна дождевые вольно метлами ходили по межам недавно сжатым. Кудри развились от влаги, потемнели, тяжелея.

Битком набиты были закрома зерном и орехами — год выдался щедрый, урожайный, всех плодов земных избыток, как перед войною.

Сам крестьянин вышел вскоре. Борода совком, вся рубаха в петухах, брюхо поперек ремня свисало. Глянул он на Тодора волчищем, только губу выпятил. В ручищах тот хозин держал в клетку, заглянул в нее, заблеял:

— А, попался, чертов крестник! Тут тебе и конец выйдет.

Тодор присмотрелся — ловушка решетчатая, клетка с замочком, а замочек с секретом.

Много таких у порога сарая было расставлено от крысиной потравы.

Все пустые — а в ту крысоловку, что мужик держал, попалась большая крыса, черная, как зрачок и полночь, но с белым пятном на груди.

Теперь раздумывал мужик брюхатый — то ли в поганом ведре утопить добычу, то ли сапогами затоптать насмерть, то ли тесаком надвое перерубить по хребту и куски под дверь подбросить, чтоб другим пасюкам неповадно было урожай портить.

Рыжий Тодор подошел поближе, посмотрел на крысу в ловушке и сказал.

— Здравствуй. Меня зовут Тодор. Я — кауло ратти — черная кровь, прирожденный — цыган. А ты кто?

— Здравствуй и ты. — ответил крыса — меня зовут Яг. И кровь у меня красная. Я — крыса. Освободи меня.

— Зачем?

— А тебе бы понравилось сидеть в крысоловке?

— Я бы не дал себя поймать. Ты воровал крестьянское зерно?

— Тут его хватит на всех — сказал крыса — полюбуйся на хозяина, жену он свел в могилу побоями да попреками, детей пустил по миру, брюхо отрастил и рад теперь зерно сгноить или приберечь до голодного года, чтобы продать втридорога. А я хотел есть. Много во мне зерна поместится, по-твоему?

— Нечего болтать, крыса! — вспылил крестьянин и затопал ногами на Тодора — А ты иди, куда шел, прохожий, не мешай мне казнить вора!

И потянул из-за пояса тесак.

Яг усмехнулся и молвил:

— Запомни, Тодор, напоследок: есть три вещи, которые нельзя продавать за деньги и запирать на замок.

— Что за вещи?

— Икона, хлеб и огонь — сказал крыса.

— Что ты знаешь об огне? — спросил Тодор.

— Все, — спокойно ответил Яг и обратился к крестьянину, умываясь в крысоловке — А теперь руби меня напополам, мироедина. Крысой больше, крысой меньше… Будешь хвастаться — велика доблесть: с пасюком справился.

Крестьянин занес тесак.

Рыжий Тодор перехватил его запястье.

— Не торопись, хозяин. Продай мне крысу.

— А сколько дашь, прохожий?

Тодор похлопал по карманам — отозвалось пусто.

Крестьянин снова занес тесак.

— Постой! Возьми за крысу моего крестового коня, — сказал Тодор.

Поцеловал пегого жеребца в широкий лоб со звездою, передал поводья крестьянину из горсти в горсть, забрал крысоловку и сорвал замок долой.

Крыса встряхнулся, встал столбиком, и по штанине да по рукаву зеленого пальто на плечо Тодору вскарабкался.

— Вот и славно — сказал Яг, устраиваясь, — теперь я пойду с тобой. Держи меня на плече, будем разговоры разговаривать, песни петь, вдвоем веселей.

Так и пошел под проливным дождем Тодор с черной крысой на плече по тележным колеям пешедралом.

Крестьянин смотрел ему вслед, коня пегого поглаживал, и по лбу сам себя стучал — не каждый день такое счастье куркулю выпадает — на конской мене цыгана вокруг пальца обвести. Разве ж знал он, что рыжий Тодор ни врать, ни воровать, ни лихву брать отродясь не умеет.

Верста за верстой, день за днем тянулись.

Рябина-бузина, ракита-чертополох, стога сенные, иконницы на перекрестках, мельницы вдали на холмах, кресты церковные, кровли деревень да дворов постоялых, дымом тянет из низин обжитых. Будки полосатые на заставах, небо серое моросит в пустоту.

Готовилась земля к великим снегам. Соки в стволах остывали.

Назад Дальше