Готовилась земля к великим снегам. Соки в стволах остывали.
Шел мимо с мешком братец Середа, кума Пятница шла по улице, несла блины на блюдце. Старик Четверг из-за плетня корявым пальцем грозил.
Тодор крысу расспросами не бередил — пусть оправится от испуга. Брел рыжий лаутар, куда сердце в тесноте велело.
Раз сидел Тодор на сырой обочине, жевал ситный хлеб с кострой — у мельника харчи заработал.
Яг на полосатом столбе усы лапками канифолил, красоту неописанную быстро-быстро наводил.
Слез, покормился с горсти крошками. Усом повел, вздохнул крыса:
— Сальца бы, солененького…
— Нету сальца. Постный день.
— Вчера постный, позавчера постный, сегодня постный. Скоро в рай нас заберут босиком, журавлей пасти — месяц уж не скоромились, — проворчал крыса.
— Вот что, брат-крыса, — сказал Тодор — если все про огонь ведаешь — то укажи мне верную дорогу. Который день впустую глину месим, зима скоро.
— С чего это ты решил, что я про огонь все знаю? — удивился Яг. — Знать не знаю и ведать не ведаю. Нам, крысам, огонь не надобен, одна от него морока да потрава. Обмишулил я тебя, Тодор, как есть на голом месте. Прощенья просим, очень уж жить хотелось.
Вспылил Тодор, крысу с рукава в слякоть стряхнул:
— Коли так, ступай своей дорогой, знать тебя не хочу.
И прочь пошел, не обернувшись, в одну сторону, а Яг, хвост голый задрав, потрусил в другую.
Вскоре заозирался крыса. Трусцу замедлил. Сам себе сказал:
— Пропадет ведь без меня, дуралей, голову сломит. Эй! Постой, Тодор! Меня забыл! — да где там, пуста дорога, ветер в голых ветлах воет, тучи низкие коровами бредут…
Вприпрыжку пустился Яг — догонять Тодора.
А Тодор с дороги сбился, пустился срезать по бороздам, заплутал.
Вокруг поле голое, лес сквозной вдали синеет, мир крещеный, будто вымер. Смеркались небеса, налились по краю сумерки багровым.
Тоской-плаченицей стиснуло сердце лаутара.
Нежить из болот клубами потянулась.
Пробежали по меже Трое-Сбоку-Наших-Нет, головы кобелиные, в руках сковороды каленые, пятки навыворот.
Не заметили Тодора, не погубили.
Вкруговую на обожженной земле водили коло лесные ворожейки — зыны, вроде бабы, вроде лисы, вроде — журавли, вроде ящерки
Завлекали Тодора белыми руками, красными губами.
В смертный сон клонило парня. Маетно першило в горле.
Смотрит — посередь осенней пахоты дом пустой стоит, на семи ветрах сутулится.
Двери настежь, в горницах сухие листья, окна сослепу раззявил.
Вошел Тодор в пустой дом тяжелыми ногами, шляпу снял, поклонился от порога, в красный угол глянул, пошатнулся: взамен образов сова мертвая крестом распята, гвоздями за пестрые крылья в распял прибита, — глодали сову белые черви.
Черное место.
Вошел Тодор на свет в горницу — пуста горница, пауки углы заплели, половицы взбучились, плеснецой да погребом смердит.
Посреди горницы стоял стул венский. Весь тот стул от ножек до спинки зарос красным базиликом.
На стуле свечка мерцала, еле-еле душа в теле, огонек с ноготок, будто последний огонь на всей земле.
Повело на месте парня, маны да мороки голову помутили, кровь по жилам вспять полилась.
Взял Тодор свечку, и потянуло на стул присесть — скоротать может час, может год, посмотреть сны.
Вспыхнула свечка ярче, пламя пальцы облизало, восковая слеза скатилась — ледяной она была.
Больно сладко да ласково базилик пахнет, зимний сон навевает, смертны радости гостю сулит: ни о чем не горевать, беду не мыкать, сраму не иметь, тело смуглое покинуть, ни хлеба, ни любови, ни огня мертвому не надобно, баю-бай, спи-отдыхай, тлей-истлевай…
Уж стал опускаться Тодор на стул, как старик.
Мелко-дробно вбежал в горницу Яг, успел крикнуть:
— Давай, садись, рыжий! Сядешь на стул, обросший базиликом, окажешься на том свете!
Вздрогнул Тодор, опомнился.
Стул опрокинул, мертвецкая свечка вспыхнула злобно, да, смердя, в руках издохла.
— Бежим! — крикнул крыса.
Еле успели вон из пустого дома ноги унести. Оглянулся Тодор: стены перекосились, кровля провалилась. Сам дом сгинул, будто и не стоял вовсе.
Посадил Тодор крысу в горсть. Весь в грязи был Яг, лапы до крови истерты. Дрожал да топорщился, глаза-бусины отводил — совестился.
Простил его Тодор.
— Полезай в карман, грейся. Ты огня не знаешь, я огня не знаю. Бог все знает. Как-нибудь перебьемся.
Юркнул Яг в карман и притих до времени.
К утру Тодор снова вышел на тракт. Обгоняли его телеги да кареты почтовые.
Мелко-мелко первый снег посыпал — все, как есть, молоком заволокло. Проступило алым сквозь снежную крупу мглистое солнышко.
Крыса в кармане проснулся, тминными корками похрустел, острое рыльце выпростал вроде как подышать и говорит, между прочим:
— Так и быть, Тодор, признаюсь тебе, как на духу, кой-что я про огонь знаю. Раз воробьиной ночью подслушал: шли босиком во ржи цыганские боги. Впереди огненное колесо катилось. Чудно: жаром горело, по спицам до по ободу ползли языки огненные, искры сыпались в пляс круговертью, а дыму нет, ржаные колосья невредимы стояли, а над головой у богов бумажные голуби вились стаями. То не голуби были, а молитвы малые, которые до Христа не доходят. Знай: боги у вас огонь забрали. За так нипочем не отдадут.
— Почему? — спросил Тодор.
— Не почему, а за что — охотно откликнулся крыса — Где обида, там огня нет. Хуже смерти обида немая, лежит невыплаканная то ли в могиле, то ли в колыбели под двуглавой яблоней и долголикий Бог ту обиду день и ночь оплакивает. Про обиду цыганские боги все разом говорили, сердились, я толком не понял. Сам думай, Тодор.
— Где ж их искать-то теперь, цыганских богов, да и на что они годны, коль Христос есть?
— Христос Христом, а цыганские боги сами по себе. Они у Христа за пазухой жили, когда еще Он по земле ходил палестинской. И как-то раз Он наклонился воды испить из иордани, так цыганские боги у Него из-за пазухи наземь посыпались, и по всему свету расселились самосейкой, вас, дураков, сторожить. Одно я заметил точно: уходили боги напрямик через Холодное Дно.
В гору увела дорога. Котловина снежная под ногами клокотала сырыми туманами. Еле-еле видны были в пелене деревенские дворы, сараи справные, крыши черепичные.
На краю долины тлело под солнцем отравленное озеро — конца-края не видать.
Черно то озеро было, как зеркало гадальное — снег в нем гаснет, а берега голые, как баба.
А на том высоком, на озерном берегу поставлен был богатый барский дом, наборными окошками посверкивал, лимонными колерами самохвалился, крыша изукрашена была самоцветами, что павлиний глаз — с высоты глядеть — так будто игрушка детская, или ларчик колдовской.
— Час от часу не легче — покачал Тодор головой, расплескались по плечам рыжие кудри, словно струнный перебор. Снегом их запорошило, будто поседел враз молодой. — И где ж это твое Холодное Дно?
— Да вот же оно. Смотри-любуйся, пока глаза на месте, — невесело засмеялся Крыса и опять в карман усунулся, корки жрать.
Посмотрел Тодор из табора Борко, и впрямь увидел Холодное Дно.
Ай, лучше б он туда и не смотрел.
До вечера бродил Тодор от двора к двору.
Диву давался: заборы крепкие, ворота тесовые, замки кованые, засовы с капканами, а для пущей верности ворота суковатым поленом подперты.
Все по домам сидят сиднем, бабы у колодцев языками не чешут, мужики работу не правят, дети не играют, колокол церковный молчит, язык тряпьем обмотан, трубы не дымят, будто в этом краю никто сроду не работал и не праздновал.
Пусто да тихо, будто мор прошелся.
Чудная деревня Холодное Дно: все хаты, какую ни возьми — с краю.
Дошел Тодор до мельницы. В доме мельника на подоконнике пирог с капустой стынет. Сидит у окна мельничиха с подвязанной щекой и блох на вислогрудии под овечьей душегрейкой давит — развлекается.
— А нет ли работы, хозяюшка? — спросил Тодор.
Баба ему в ответ:
— Проваливай! У нас в Холодном Дне работы испокон веку нет, одни страхи страховидные делаются.
— Какие ж страхи, красавица? — спросил Тодор.
— А такие страхи, у которых глаза велики. Все люди, как люди, одни мы в Холодном Дне горе мыкаем. Видал дом барский на берегу? Барином у нас посажен Княжич проклятый из самой Столицы-города. Кровопивец. Езуит. Фармазон и миллионщик. Днем еще ничего, а к ночи — не будь помянут. Светопреставление творится, такое, что святых из церкви давно вынесли, в сарае держим от греха. Чужих не привечаем, хлебом не делимся, всяк у нас своим домком живет потихоньку. Не так плох Княжич, как его холуи да блюдолизы. Житья не стало от богохульников — даром жрут, горько пьют, девок перепортили. Всех как есть французскими духами в соблазн ввели. Были девки на деревне, одни мамзели остались. Слово за слово, пестом по столу промеж себя холуи княжеские мордоквасятся да куролесят, а иной день и нам тулумбасы от щедрот перепадают.
— Ишь ты, дело… — сказал Тодор — А сама-то ты Страшного Княжича хоть глазком видала?
— Никто его не видал. Он в барском доме сиднем сидит, как сыч поганый, хуже татарина. Говорят тебе — проклятый он. И батька его проклятый был и мамка проклятая и дед с бабкой — все они, до Адамова колена — анафемы!
— Раз не видали, чего ж боитесь?
— От, баранья твоя голова, да не так баранья, а совсем вареная! Кто ж виданного боится? — осерчала мельничиха, — Страх-то самый настоящий, коль невиданный.
— А не слыхала ли ты, матушка, есть ли у Княжича огонь?
— Все есть у Княжича! Все! И огонь, и вода и медные трубы! — тут в сердцах баба захлопнула ставни.
Тодор только широкими плечами пожал, рассмеялся и пошел напрямик к озеру, да к барскому дому.
В кармане Крыса забарахтался, заголосил:
— Жизнь не дорога? Тоже мне, цыган называется, зубы глупой бабе не заговорил, пирога с капустой не спер, а теперь в самое осиное гнездо нагишом лезет!
Тодор Яга не слушал, калину-малину в барском саду раздвигал.
Ворота гербовые вкривь и вкось повисли.
Миновал Тодор парадный двор. Розы дикие каменных баб оплели, по зимнему делу осыпались лепестками в пруды высохшие. В стойлах валялись конские остовы. На кухне печные устья забились золой, котлы салом заросли.
Дом барский вблизи весь облупленный, страшный.
Окна изнутри тюфяками заткнуты, в сундуках истлели аксамиты-бархаты, кружево да прядево, на стенах хари малеванные в рамах золоченых — на какую персону ни взглянь — плюнуть тянет. Что ни личико, так Боже мой.
Псы на паласе красном нагадили плюхами.
Осторожно поднялся Тодор по лестницам мраморовым.
В узорную залу заглянул — там за столом дубовым тесно сидели бражники да безобразники, лакали барское вино из жбанов да шкаликов, пели матерно не в лад, фальшивые деньги швыряли под скамьи, как вшей.
Коноводили кодлом холуи холуевские: вор Барма — Кутерьма в оловянном колпаке, вор Мандрыка — Залупок, гадючий Вылупок, вор Вано-Гулевано, с Того свету Выходец, а с ними Катька-Катерина, всем троим перина.
— Э! — сказал вор Барма — иди к нам, цыганок, вино пить будем!
— Э! — сказал вор Мандрыка — иди к нам, цыганок, карты мять будем!
— Э! — сказал вор Вано-Гулевано, — иди к нам, цыганок, морду бить будем!
А Катька на столе плясала фертом, подолы задирала, оголялась до пупа, туфлей била в потолок и визжала, как подсвинок.
Ни свечи, ни лучинки в зале, очаг холодный — души пропитые сами собой горели гнилым пламенем с водки дармовой.
— Всей честной компании бью челом — ответил Тодор — кто из вас Проклятый Княжич?
Захохотали бражники:
— Да мы его век не видали! Да не видя, пропили! Может помер уже нашими молитвами!
Тодор дверью от души грохнул — аж косяк скосоворотился.
— Здесь огня с огнем не сыщешь. Пошли дальше, Яг.
— Мало тебе? Не солоно? — спросил крыса, за подкладкой когтем завозился — Не буди, Тодор, лиха, пока оно тихо!
В дальних покоях отыскал рыжий Тодор из табора Борко Проклятого княжича.
Затхло в покоях, окна заколочены, ковры угаром табачным прокоптились, старье наследное до потолка громоздилось.
Сидел Княжич в парчовом кресле, смолил самокрутную папиросу, хворым кашлем на разрыв исходил.
Сам молоденький, ледащой, соплей перешибешь, суртучишко в талью, ножки комариные, рот кривой, бровь дергается, под глазами — синь синева, смотреть не на что.
Как увидел Тодора в дверях, встрепенулся, пистоль ржавый наставил:
— Отвечай, кто такой есть, убью на месте!
А пистоль в ручонке так и пляшет со страху.
— Не убивай, твоя светлость, дай просьбу сказать. — сказал рыжий — Я - Тодор — лаутар, мне серебра-золота не надобно. Поделись огнем и пойду с Богом.
Княжич глаза выпучил, пистоль выронил:
— Цыган? Знаю… В ресторации вашего брата видал. Хорошо, поете, собаки, душу вынимаете. Огня тебе? Я от последней сотни прикуривал давеча, надо бы посмотреть.
Похватался по карманам Княжич, наскреб коробок, а в нем — одна спичка шведская, серная головка последком лежала. Уж протянул коробок Тодору, но отдернул руку.
— Вот как. И тебе даром надо. Много вас тут таких ходит. Поможешь мне в беде — отдам тебе огонь, а нет — вон пошел.
— Что же за беда у тебя, Княжич? — спросил Тодор и напротив присел — выслушать. Крыса ему на плечо вылез — любопытствовать.
Как увидел крысу Княжич — ноги в кресло вздернул, в крик ударился, глаза закатил, папироской поперхнулся:
— Убери-ка эту дрянь! Укусит!
— Вот еще нежности, — обиделся крыса, свернулся нос в хвост кукишем, — Дела нет, как твои мослы глодать.
Лучше я сам тебе, Тодор, его беду растолкую, с этого задрыги толку чуть, а визгу много.
Дело такое: видишь, в уголке монетка подпрыгивает сама собой, тонким звоном. Сколь ни смотри — она не остановится, да в руки ее не бери. Эту монету сам черт в аду отчеканил — она всем деньгам мать — с нее все продажно стало и деньги по миру развелись.
Неразменная она, неизводная, неистратная. Нищему подать нельзя, украсть нельзя — уговор такой, только в торговый оборот пустить можно. Тогда Княжич освободится и на Божий свет выйдет, когда последнюю монетку эту истратит. Все его бабки-дедки бились — не истратили, только закрома набили, и ему не истратить.
— Так и есть… — всхлипнул Княжич — все наследство по ветру пустил, холуев нанял ненасытных, полстраны озолотил, в Холодном Дне — никто уж и не работает, на мои деньги живут, а чертов червонец золотой истратить не могу.
В уголке на половице червончик на ребре подскакивал, звоном издевался, сам себе жребий бросал — то орлом, то решкой.
— Велика важность, последние деньги потратить. Поезжай на ярмарку, купи что хочешь, хоть пряников, хоть полотна, хоть лыка драного, тут и делу конец, — сказал Тодор.
— В том то и беда, цыган,… что я ничего не хочу, — ответил Княжич — у меня все уже есть. Молоко птичье пятый год свиньям в колоду льем. То, Не Знаю что — по всем чуланам валяется. Сорок бочек арестантов, пятьсот мешков чистого лунного света, турусы на колесах, яблоки молодильные, вода сухая, ну чего не хватись — все в избытке, все обрыдло!
— Да черта ль тебе лысого в ступе не хватает? — не вытерпел Тодор.
— Черт лысый в ступе — и тот есть. Вон по двору колотится! Что у тебя, у побродяги рыжего, такое эдакое есть, чего у Княжича, нету?
— Ничего. — ответил Тодор — Купи, Княжич, у меня Ничего.
— И что у меня будет? — спросил Княжич.
— Ровным счетом Ничего.
Посмотрел Княжич по книгам, по описям, просиял:
— Твоя правда, цыган! Все есть у меня, а Ничего нету! Давай твое Ничего за мои последние деньги.
Ударили по рукам Тодор и Княжич.
Замер червонец в ладони лаутара — поглядел Тодор на монету без алчи, попробовал на зуб, да с размаху в сад бросил — только по озеру круги пошли.
Княжич ахнул:
— Ты что ж делаешь?
— Обманул тебя черт, золото у него самоварное. Фальшивый был червонец — хоть и первая деньга. Не жалей.
Княжич потянулся, плечами хрустнул. Вроде на лицо порозовел, да тут и скис опять.
— Боязно мне, Тодор, на Божий свет выходить, Бог выдаст, свинья съест. Мне свобода пуще неволи. Теперь меня в Холодном Дне порвут на лоскуты добрые люди. Я гол, как сокол, а значит им работать придется. Знать, на роду мне написано в берлоге разворованной зачахнуть.
— Скажи, Княжич — молвил Тодор, а кто тебе сказал, что ты Проклятый?
— Воры сказали, Тодор. Вор Барма, и Вор Мандрыка, и Вор Вано-Гулевано. Я им верю и ты верь.
— Не буду я ворам верить. Я с ними другой разговор поведу. Посиди-ка здесь, твоя светлость, я скоро обернусь.
Скинул Тодор зеленое пальто, ремень на кулак намотал, крысу посадил в дверях на стреме, и в залу спустился.
— Э! — сказал вор Барма — иди к нам, цыганок, вино пить будем!
— Э! — сказал вор Мандрыка — иди к нам, цыганок, карты мять будем!
— Э! — сказал вор Вано-Гулевано, — иди к нам, цыганок, морду бить будем!
— Будем, — ответил Тодор и улыбнулся.
Тут и конец гулянке пришел.
До заставы полицейской от дома барского бежали без оглядки воры, а Катю-Катерину Тодор до ворот особо проводил, без рукоприкладства — баба, как-никак, нельзя ее.
Вернулся Тодор и молча взял Княжича за плечо, в сад вывел, на лунный свет, на самое Холодное Дно. Был Княжич Проклятый, стал Счастливый.
Звезды зимние высыпали над озером гроздьями. А озеро-то было и впрямь не простое — прямо поперек озера, по волнам ледяным чугунная дорога в две полосы тянулась, купалась в лунном свете, и по ней издалека паровоз чухал, воды рассекая, котел медный пары разводил, из трубы дегтярный дым стелился, слышен был гудок в тумане, фонари-янтари кивали мерно. Ездил паровоз через озеро на Безвозвратный Остров.