78 - Макс Фрай 16 стр.


Стоял на карачках, вздрагивал вывихнутыми звеньями костяной хребтины. Горячее дыхание в сухой надорванной глотке клокотало. Жить тесно, умирать пресно. Раны сочились. Горевал Яг на плече. Сверчки в сумерках щемкое прощание прожурчали. Пахло далеким кипреем, что на горьких гарях растет. Голосом леса шумели.

Мимо зрения прошли на свободу по небесной тропе двенадцать мертвых.

Еврей-переселенец с женой,

Русский солдат седоусый.

Подмастерья и коробейник.

Каторжанин с богомольцем.

Шарманщик с обезьянкой Фокой- красные штаны.

Слепой лирник с мальчиком об руку.

Обернулся поводырь на ходу, посмотрел на Тодора в упор благодарно живыми глазами. И знал Тодор, что теперь у мальчика руки теплые и кровь по жилам бежит.

Шли другие к Богу под темными деревами вдаль и вскользь.

Знать и мне пора спать. Помяни мя, Господи, в сиротстве моем.

Разомкнул пальцы Тодор, к грудине земной припал.

Упала на ладонь слеза.

Упала на скулу — вторая.

Слева белым лунным светом ополоснуло, справа — черная коса полуночью свесилась, загремела дунайским наборным серебром.

Нехотя приоткрыл глаза Тодор.

Сидела на земле Миорица, держала его голову на семи подолах и плакала над суженым, раны омывала живой водой из мертвых ладоней.

— Пусть дышит Тодор. — жарко шептала девушка Миорица.

— Моя ты хорошая… — еле ворочая языком, вымолвил лаутар — откуда же ты взялась здесь. Иди со всеми. Только оглянись, чтобы я посмотрел на тебя еще один раз.

Приложила палец к губам Миорица, проговорила горько:

— Я все о тебе знаю наперед, Тодор из табора Борко. С первым твоим криком я народилась. Я всегда с тобой рядом след в след ходила, на полшага всего отставала, только ты меня видеть не мог. Я — смерть твоя, Тодор. Сама себе изменила, забыла ремесло мое смертное. Забрать тебя из жизни моих сил нет. Я люблю тебя и теперь вечно с тобой буду, днем — вещей овечкой, ночью — девушкой, пока не прогонишь или люди не разлучат.

— Не прогоню… — наощупь слабыми пальцами Тодор обвел смуглое лицо Миорицы, будто богомаз — основу иконы — И люди не разлучат. Как на свечу внесенную во храм, глаза людские с упованьем смотрят, так на тебя глядеть заставлю их.

Поцеловала в глаза Тодора смерть-Миорица острыми губами.

И тогда увидел Тодор цыганских богов.

А меж ними то, что

Без конца

Без начала

А не Бог…

Что такое -

Без конца,

Без начала,

А не Бог…

А вот что такое — колесо ясное.

Под темно-синим небом, сидели на клеверной поляне у реке тесным кругом цыганские Боги.

А посреди круга полыхало языками солнца огненное колесо.

Поставили на него боги закопченный казанок с чаем, настаивались в кипятке лаванда и фенхель.

Укрепили боги над огнем рогатки с вертелами — жарились на вертелах полевые кролики, грибы-подосиновики и хотчи-витчи — ежи печеные. Вкусно, цыганский корм.

В ивах завитых по берегам, в высокой осоке веселились шесть мальчиков и шесть девочек — росточка маленького, на каждом рубашка красная и штанишки голубенькие, вышитыми поясами три раза обернуты — концы кушаков хвостиками мельтешили. Шалили чумазые дети, резвились кувырком, играли без передышки гребешками, зеркальцами, каштановыми ядрышками и бузинными бусами.

Знал Тодор сызмала, что не простые это дети — а спорники.

Повстречает цыган в лесу маленьких подкидышей, обласкает, последним хлебом поделится, пустяков ярких надарит для игры, под свой кров ночевать пустит — так доброго человека удача, счастие и веселие век не покинет.

Стояли поодаль человечьи приношения духам — молоко в черепках, ячменные лепешки, неходовые монеты и куриные камешки с дырками, дрожали меж стеблей крошечные светильники из цветного леденцового стекла.

Паслись в мышином горошке и ландышах волшебные лошачки.

Вниз по течению колыхались, не тонули в расходящихся кругах на речных заводях березовые и черешневые венки со свечками, гадательные кораблики-скорлупы волошских орехов с угольками.

Полная луна плыла над головою колыбелью.

Пристально глядели цыганские боги в огонь.

Подошел Тодор ближе к богам. От боли все тело ныло.

Застеснялась смерть — Миорица, хотела в тень спрятаться — удержал ее Тодор с нежностью, спрятал лицо ее на груди своей. Притихшего Яга повыше посадил — чтоб видел крыса обетованный цыганский огонь.

Обернулись боги.

Сказал Тодор:

— Если вы боги, то без слов знаете, кто я и зачем пришел.

— Знаем. — ответили боги — Садись к нашему костру. Голоден — ешь. Жаждешь — пей. Но с собой мы тебе ничего брать не позволим.

— Черт бы вас побрал, боги! — вспылил Тодор, — Разве вам людей не жалко? Сколько по миру таборов мается в голоде, в холоде, в непрогляди. А вы угольком не поделитесь.

— А вы друг друга жалеете? — спросили боги, — Сами же друг другу глотки грызете, рожаниц в живот сапогами бьете, да промежь собой чванитесь, мол, жалость — дело бабье, жалость — это слабость. А на самом деле жалость каленое железо точит. Жалость — трудная работа. Смелость города берет, а жалость города заново строит. Жалость в сердце кусает, как змея. Жалость из могил встает заживо. Жалость Христа на крест привела. И после этого с вами огнем делиться? Оставайтесь в кромешной темноте, как заслужили — без жалости. С обидой невыплаканной на коленях. Сказано тебе — садись, ужинай. Напоследок погляди в огонь, который тебе не достанется.

Онемел Тодор — возразить богам нечего. Сел над огненным колесом. Рвал руками горячее мясо. Из жестяной кружки хлебал терпкое питье с дымком. Миорицу лучшими кусками угощал, но она есть не умела.

Боги следили насмешливо.

— Сыт? Раз так, ступай себе, Тодор из табора Борко вместе с твоей невестой-смертью на все четыре стороны, на безлюдный шлях под волчьи звезды, а сюда больше не возвращайся.

Отер губы Тодор, поднялся, с тоской посмотрел на недоступный цыганский огонь в колесе. Зубами с досады скрипнул.

— Идем, Миорица. Нет у богов для нас ни огня, ни жалости.

Зацокал Яг — до того в сторонке тишком сидевший.

Хвост кольцом свил и прямо в пекло сдуру кинулся, выгрыз от колесного обода одну горящую щепочку и припустил по траве с ворованным в зубах!

Младший цыганский бог с лоснящейся косицей через плечо заметил кражу, присвистнул и запустил в крысу стоптанным сапогом, но промазал.

Другие боги засмеялись вразнобой:

— Оставь. Крысиная доля. Все равно — погаснет.

Утром у реки на белом песке под утесом отыскал Тодор Яга.

Сидел крыса, мелко трясся, обожженную морду и лапы в речном плесе студил.

Ласково взял Тодор крысу, обиходил. Мяты жеваной на ожоги налепил.

На утесе танцевала Миорица — солнышком в овечку превращенная.

А на камне у реки тлела искорка в малой щепке, которую крыса украл из колеса цыганских богов.

Бережно взял щепку Тодор. Вздохнуть боялся — вдруг погаснет.

— Спасибо тебе, Яг, за огонь. Если донесем искру до своих, все хорошо будет.

Кое-как улыбнулся крыса и спать в карман завалился.

Так и стали возвращаться пешком по тележным колеям — рыжий Тодор израненный, обожженная крыса и черно-белая овечка смерть-Миорица, которая не умела дышать.

И единственная искра от огненного колеса.

Такая маленькая и слабая в ладони рыжего лаутара мерцала.

Пробивались по следам зерна из обглоданной смертью земли.

И горела над всем миром на холме соломенная Масленица.

Костяными коньками чертили дети пруды замерзшие. С фонарями резали вензеля конькобежцы на последнем льду — и подледные рыбы в россыпь шарахались от света под стеклом мерзлых вод.

Плясали над раскаленными сковородами гречневые блины — первый блин хозяйки клали на слуховое оконце для мертвых и нищих.

Тодор купил на торжке красный широкогорлый кувшин с вороными кониками по бокам, поселил внутри береженую искру, пусть живет.

А назавтра громом и глыбами двинулся по рекам ледоход, зажглись снега, заиграли овражки.

Обратная дорога всегда короче.

Долго ли, коротко скитаясь, возвратился Тодор в родные места.

Заметил на перекрестке цыганский знак — патеран из камней голышей сложенный, шиповными ветвями и глухариной костью помеченный.

Значит близко раскинул шатры-бендеры табор Борко — полдня перехода.

Смертно утомлен был Тодор, утомлены были и спутники его.

Решили заночевать вдалеке от дороги, в лесу и утром закончить путь.

Сумерки на землю спустились быстрые, как рысаки. Потянулись над лесом облака плоские, как острова.

Расстелил Тодор на двоих истрепанное в лоскуты зеленое пальто под двуглавой яблоней в одинокой буковине.

Миорица в стороне сидела расплетала — заплетала то белую, то черную косу онемелыми пальцами.

Миорица в стороне сидела расплетала — заплетала то белую, то черную косу онемелыми пальцами.

В последние дни она грустила, глаза ввалились в орбиты, излука губ пересохла, руки и без того холодные стали вовсе ледяны и тяжелы, как свинец.

Ночью девушка отвечала невпопад. Днем едва плелась, спотыкаясь на сбитых овечьих копытцах. Все чаще Тодор нес ее на руках.

— Срок подходит, Тодор. Прости. — прошептала Миорица, укладываясь наземь со стоном, как старуха. Тодор рядом прикорнул, подложил ей под голову руку. Черным комочком свернулся поодаль Яг.

квозь покрасневшие от соков тонко оперенные ветви двуглавой яблони просачивался длинными каплями лунный свет. Перемигивалась с ним цыганская искра со дна кувшина.

Высоко испытывали большими маховыми крыльями небесные пути журавлиные стаи — по дубравам на сто весенних верст курлыканье гомонило.

Тодор заметил в ветвях дикой яблони свою старую мальчишечью игрушку — домик для птиц — покосившийся, облезлый, дождями исхлестанный. А все-таки слышно было как щебечет, ссорится-любится внутри скворчиная чета.

Зачерпнул Тодор из источника у корней плакучей воды, как мог, смочил губы Миорицы — влага впиталась тут же в губы, как в сухой песок. Сказал Тодор:

— Смотри, Миорица… Живут, плодятся лесные птицы-чирило. Пусть и не мои птицы теперь, все равно славно.

Ничего не ответила Миорица, только улыбнулась бессильно и крестом концы ковровой шали на груди стиснула.

Дрема-не дрема, явь-не явь сковала Тодора.

Грезилось ему в тонком сне, что веки его покраснели изнутри и стали прозрачными.

Луна становилась все больше и больше, наклоняясь к успокоенной земле. Да и не луна

то вовсе — а белый вол с высокой пасекой на горбу.

Будто крепость пасека. Полна пасека с избытком лунным медом.

Покрывают ульи-башенки изразцовые венцы. Сверкают в оконцах тысячи венчальных свечечек и пчелы — медоносные монахини, поют немую обедницу.

Нисходила от белого вола царская дорога, посыпанная серебряным песочком, до слез пронзенная серебристыми лучами.

Тихо поднялась смерть-Миорица, будто исподволь тянули ее тоска и напасть.

Тело ее молодое распылилось по воздуху. Распались соломой волосы, осыпалось прошлогодней листвой платье и украшения.

Остался остов сквозной.

В серебряной накидке с маковым венком на костяном лбу вышла она на дорогу, стала удаляться к лунному волу, колеблясь грустно, как вода в колодце.

Многие шли по царской дороге вместе с нею. Костяки одинаковые, зыбкие, сквозные. Всеми забытые личины истлевшие.

— Моя ты хорошая… — в скорби окликнул Тодор, стиснул кулаки — ногти в мякоть впились, — Не оставлю тебя, Миорица.

Пересилил грезы и слабость, встал, как под ярмом, и — была не была — расколол о камень под яблоней заветный красный кувшин с вороными кониками по бокам.

Бросился вдогонку по царской смертной дороге — гремели голые кости, сталкиваясь оскалами, треском немыслимым. Трубным гулким ревом отозвался белый лунный вол, закинув голову с лирами-рогами.

Взволновалась царская дорога.

Среди многих одну разыскал и узнал Тодор. Живую левую руку к мертвой руке протянул.

Ладонь костяная с ладонью смуглой соединилась — будто сквозь стекло.

На последнем дыхании вспыхнула между ними краденая искра.

— Отдаю тебе огонь, Миорица — сказал Тодор.

И ничего больше не видел. Свалился, как колотый бык, без памяти.

Позднее утро в глаза ударило.

Рывком вскочил Тодор на ноги. Краснели черепки разбитого кувшина под яблоней.

А за спиной лаутара у плясового цыганского костра сидела и стряпала девушка.

Обе ее косы были темны-вороны, короной заплетены на затылке, чтоб не мешали.

Помешивала в котелке длинной поварешкой, а крыса Яг от нетерпения у костра подпрыгивал на всех четырех, куда не надо узкую морду совал, за что получал по лбу черенком.

Подошел Тодор ближе, сам себе не веря, обернулась девушка навстречу — заиграла на щеке ямочка, а на высокой шее мерно билась под кожей огневая жилка.

Вздымалась грудь от легкого дыхания Миорицы под наборными грошиками мониста.

Ничего не сказал Тодор, принял девушку-найденыша в кольцо рук своих. Распались косы — смешались черные пряди с кудрями рыжими.

Долго стояли. Похлебка из котелка сбежала, зашипела на углях. Тогда только вздрогнули и опомнились.

— Жаль, что след моей матери невесть где простыл. Некому нас иконой благословить, Миорица — посетовал Тодор. — Даже имени ее не ведаю, чтобы помянуть.

— Разве ты не знаешь, что у каждого — смерть своя. Нет на всех одной смерти. Назови свою смерть именем матери — не ошибешься. Миорицей звали Приблуду, так же, как и меня — ответила девушка и подвела Тодора к шершавому стволу двуглавой яблони. — Здесь, под корнями, у родника ее погребли старухи.

Над чистым оком немолчной ключевой воды невысоко над землей проступал на стволе неясный лик Матери Всех Печалей, образок бедный, навсегда в кору вросший.

Заскрипели вдалеке по лесной дороге оси цыганских повозок — вардо. Заржали кони, уныло пели возницы. Узнал Тодор голос табора Борко, напролом к обочине бросился, увидел в головах кочевья обветшалый царский вардо на вихлявых колесах. Тянули его, надрываясь, две клячи — бывшие черкасские жеребцы. Догнал Тодор вардо в два прыжка, чуть не насмерть перепугал черноголовых братьев своих, что тащились пешком с семьями, схватил под уздцы упряжных коней и сказал:

— Идем со мной, отец! У меня есть огонь для лаутаров!

По дорожным цепям, по весям, верста за верстой зажигались весенние огни — от табора к табору передавали, от стоянки к стоянке, от ярмарки к ярмарке, от храма к храму. Поначалу тот огонь не обжигал — люди зажигали пучки соломы, купали в нем лица, окунали в пламя младенцев. А потом стал огонь обычно служить.

В честь добытчика цыгане стали называть огонь именем Яг.

Округлились бока коней большого Борко. По всему свету песни лились, месили женщины тесто для лепешек, кипятили молоко, грязь и морщины с лиц человеческих слетали, как старая полуда с котлов, души, как змеи, меняли кожу.

Дни текли весело, как встарь.

Хорошее дело.

Поставил Тодор на окраине табора Борко шалаш-бендер для себя и Миорицы из гнутых ивовых прутьев, из доброй парусины.

Яг рядышком нору вырыл. Полдня норой чванился, потом надоело, притащился в тодоров бендер без спросу спать.

Но каждое утро косился большой Борко на лицо Миорицы, узнавал тонкие руки ее, голову наклонял с угрозой, и глаза его алым бешенством наливались.

И стали лаутары поговаривать, что неладно это — одним огонь дал Бог, другим — орел небесный, третьим — волк железный. И только нам — виданное ли дело — крыса!

Стал Яг все чаще увертываться от башмаков и поленьев, что будто невзначай ему в голову летели.

Однажды ранним утром, когда все спали, Миорица зашила дорожный мешок. Тодор забросил его на плечо. Яг, как и прежде, устроился у него на широкой шляпе.

Рука об руку покинули Тодор и Миорица табор Борко и не оглянулись ни разу.

Разводил лесные кроны ветер майский, как мосты над их головами.

— Куда же нам податься теперь? — спросила Миорица.

— Бог подскажет — ответил Тодор. — А нет, сами догадаемся.

Без дороги шли, то под дождем, то по солнцепеку, то в тумане, то под радугой-дугой.

Ночью шли по семи беспрозванным звездам.

Днем — по каменным крестам на перекрестках.

День терпели. Два терпели. Год годовали.

Через час остановились в устье широкой реки. В ней брода не было. Дальше путь заказан.

Млечная мгла неслась над разливом пресным, застилала глаза плотным маревом.


Вспомнил Тодор, как подростком, в отцовом таборе сплавлял он плоты корабельного леса по порогам горных рек. И словно бы в ответ на память рыжего лаутара, разорвалась мгла курная и показался на воде белый березовый плот с прочным шестом. Мягко ткнулся боком в подмытый берег. Ступил на него Тодор, боясь лишним словом предчувствие радости спугнуть, протянул руку Миорице. Будто козочка, спрыгнула девушка следом.

Яг дробно лапами перебирая на шест взобрался, огляделся, нос по ветру поставил.

И повлекло плот могучим течением все дальше, все скорее.

Тодор едва шляпу на макушке удерживал, взвились юбки Миорицы от налетавших порывов.

Сорвало с плеч Миорицы ковровую шаль — понесло пестрой птицей в сильные выси.

И смеялись оба и плакали в одно время — потому что крепкий ветер был соленым. Усиливался плеск беспокойных вод.

Обдавало березовый плот веерами сверкающих соленых брызг.

Прояснился простор на одном дыхании.

Словно серебряная стена открылась впереди.

На сорок верст окрест разлился алозолотный солод солнца.

Назад Дальше