Личный демон. Книга 2 - Инесса Ципоркина 14 стр.


— Мы не причиним тебе вреда, — вкрадчиво обещает брухо. — И ему тоже. Если демон изыдет…

— …то его вместилищем станешь ты! — Кэт выбрасывает руку в сторону Сорсье. Тот отшатывается со скоростью напуганного насекомого. — Или тебе мало одного демона в твоем теле?

— К-к-какого д-демона? — заикается Ривка, цепляясь за дядины плечи. Сальные следы расплываются на ткани сюртука. Выходной наряд месье Сорсье гибнет на глазах, убитый пирогом с сыром.

— Мурмур, отзовись, — грохочет Камень, раздирая горло Саграды подземным, низким гулом.

— Я-а-а-а зде-е-есь… — воет Сорсье, корчась, точно от желудочных колик. Он едва стоит на ногах и упал бы, кабы не поддержка племянницы.

— Старик, старик! — смеется Глаз бога-ягуара. — Она и тебе силу великую пообещала. И ты продался с потрохами, а заодно и дочурку свою незаконную продал.

— Дядя? — недоуменно спрашивает Ребекка и глаза ее наполняются слезами.

— Можешь звать его папой, — ухмыляется Пута дель Дьябло. — Но позже. А сейчас говори, Мурмур, чего ты хочешь от меня?

— Это! — выкрикивает брухо, тянет руки к шее Кэт, сгибаясь втрое, почти ложась на пол. — Отдай… Ты же не можешь им владеть… Не в твоих силах с ним справиться…

Пиратка гладит Камень кончиками пальцев. Тот посылает в ладонь слабые разряды, слегка покалывает, словно лаская и обещая: не тревожься, я все сделаю сам.

И тут безумный Сесил начинает хихикать. Он дергается, будто припадочный, ремни на его лодыжках и запястьях расползаются с чавкающим звуком, точно сырое гнилье. Тело Уильяма заваливается набок, изворачиваясь в воздухе в тщетной попытке упасть на четвереньки. Кэт со смехом принимает графа в объятья. Они сидят на полу, грудь и живот Пута дель Дьябло притиснуты к спине Сесила и маленькая Эби радостно толкается изнутри, жмется к отцу.

— Не в твоих силах диктовать мне условия, — из-за плеча Билли заявляет пиратка замершему в растерянности Сорсье. — Эй, милорд, как ты?

— Свободен, — выдыхает граф Солсбери, а может, Велиар. — До чего мне осточертело делить эту плоть с тобой, Мурмур… Хочешь, оставайся в старике, хочешь, бери себе его дочурку, но сюда я тебя больше не пущу. Мне и одному тесно.

Одураченный брухо наконец отмирает и бросается на них. Сорсье скользит через липкую, вязкую темноту комнаты неуловимо и стремительно, в его кулаке бликует раскрытая, жаждущая крови наваха. Но не она одна здесь ищет крови.

— Китти, взять! — облегченно произносит Кэт. И Китти приходит и берет.

Откушенная по запястье кисть падает на пол у ног Сесила. Желтые загнутые клыки с хрустом вырывают горло колдуну. Ребекка, визжа и пряча лицо в сгиб локтя, отползает на заднице в угол, пока Китти голыми руками крушит ребра ривкиному отцу, проламываясь внутрь грудины, к сжавшемуся в предсмертном ужасе сердцу, теплому, полному вкусной, густой крови. Мокрая красная грива елозит по распластанному телу, шершавый язык исчезает в ране, лакает и лижет часто-часто. Стоны демоницы — непристойные, почти любовные — наполняют, кажется, весь дом.

— Китти, девчонку не трогать, — приказывает Саграда и подхватывает Уильяма под мышки, помогая встать. — Хитрец проклятый… В плоти ему тесно… Идти-то сможешь?

— Кэт. — Голос Сесила вновь человеческий, слабый и хриплый. — Кэт… Почему? Почему ты пришла за мной? Зачем рисковала?

Пута дель Дьябло отводит глаза, когда мужская ладонь накрывает ее живот. Скоро, скоро ее жизнь закончится. Она отправится по лунной дорожке к Торо и всем, с кем дружна и перед кем виновата. А Эби останется. Останется с тем, кому дорога.

Выбора нет ни у кого из них. Их странное семейство — на развилке и пути расходятся, убегая друг от друга все дальше и дальше, во мглу.

Глава 9

Твое место нравится мне

Власть — это бумаги. Горы, высокогорья, горные хребты и массивы бумаг. Каждая — чья-то жизнь, имущество, вера и достоинство, замершие под дамокловым мечом закона. А закон, сколь ни называй его мудрым, справедливым и независимым — тварь тупая, капризная и всегда сидящая на чьей-то сворке. Здесь все сворки в катиных руках. Вернее, в руках папы Иоанна. Все-таки Уриил подшутил над нею — дал самое оскверненное из папских имен, принадлежавшее никогда не существовавшей папессе и антипапе из рода Косса,[88] на полтысячи лет преданное суеверному и брезгливому забвению. Что ж, если все пойдет наперекосяк, Катя лишний раз подтвердит: не надо понтифику под Иванушку-дурачка косить. Не прокатит.

— У тебя мозоль на пальце, — деловито замечает камерленго, поднимает катину ладонь к свету и деловито оценивает размер ущерба, нанесенного главному инструменту власти. Между фалангами среднего пальца наливается изрядная багровая припухлость. — Скоро пузырь будет.

— А еще у меня глаза болят, — жалуется Катерина скрипучим голосом скопца. Так разговаривает папа — мужчина, но ни разу не мачо и не красавец. Просто низкорослый, болезненный, узкоплечий, расплывшийся в талии, словом, совершенно непривлекательный мужчина, каждую минуту решающий чью-то судьбу. У женщины не будет никаких проблем с преображением в мужчину (et vice versa[89]), если сексапильность результата несущественна.

Из Кати вышел образец чистоты и нравственности — если принимать во внимание исключительно внешнюю сторону поведения понтифика. Скромность Иоанна, ускользающего от всех соблазнов с опущенными долу глазами, вошла в поговорку.

С начала правления курия изо всех сил испытывала папское целомудрие, точно по шкале Кинси проверяла. И в конце концов, огорченно вздохнув, вывела результат — «X».[90] Никто не вызвал в папе любовного огня: ни восторженные монахини, припадавшие к стопам, ни светские дамы с глазами черными в лиловый отлив, будто сливы, ни ангелоподобные послушники с голосами слаще холодной воды в полдень, ни веселые конюхи-садовники с мускулистыми бедрами и круглыми загорелыми плечами. Ну а если Иоанна уж очень донимали, он смыкал створки, как устрица в отлив, и бросал тяжелый взгляд на камерленго, которого в народе прозвали Адским Псом, хоть и боязно так говорить о кардинале. Но уж очень черен был мастью, а еще предан хозяину и беспощаден, словно баргест.[91] Камерленго мигом отваживал от папы любого, не считаясь ни с силой, ни с родовитостью. Оттого, видно, папа и доверял ему, как себе. И никому больше.

Даже госсекретарю престола, хоть тот и был сущий ангел: весь на просвет, лучащийся добротой и отзывчивостью — и не фальшиво, а истинно добрый, чего от лиц его положения ждать не приходится. А все-таки понтифик сторонился секретаря и имя его сложно-протяжное выговаривал без запинки, но с ледяным позвякиванием в голосе — кар-ди-нал Цап-фу-эль. В то время как имя камерленго проборматывал так, что и не разберешь: Лука? Лучано? Люций?

Катерина смирилась с подколками Уриила, она их почти полюбила, как любит учитель выходки самого талантливого и непоседливого ученика в классе, понимая: этот-то шалопай, возможно, и прославит его имя. Однако гималаи бумаг, вырастающие на столе по милости ангела луны, не были ни шуткой, ни соблазном. Власть рутинная, непраздничная глядела с листов прошений и жалоб, шептала тысячами ртов, пересохших от жадности и отчаянья: нижайше просим… окажите милость… молим ваше святейшество… преклонив колени… помогите. Катя чувствовала, что растворяется в этих голосах, будто кубик рафинада в обжигающе-горячем эспрессо… который в Ватикане, надо сказать, варили паршиво. Или не паршиво, но Катерине не нравилось. Ей сейчас вообще мало что нравилось: ребенок рос и строил свое тело из катиного мяса и костей, вызывая чудовищные в своей нелепости пристрастия.

Денница проносил в папские покои красные оливки, лук и чеснок, собственноручно толок из них жутчайшую смесь на меду, хохотал, намазывая бурой кашицей ломти пармской дыни и кормя ими только что не плачущую от наслаждения Катю. Люциферовой заботой Катерину окружило и окутало со всех сторон — что в Ватикане, что за его пределами. Денница нашел Саграде ту самую акушерку, которую ангел предлагал прирезать после родов папессы, чтоб молчала. А дьявол оказался добрее и умней: отыскал такую, чья преданность была не купленной, а истинной. Сынок акушерки крепко увяз в истории с похищением знатной девицы из дома ее родителей и лишь вмешательство папы позволило молодым людям спастись от гнева родни, а потом и пожениться. Ради своего маммоне[92] Фаустина, которую даже собственные дети непочтительно звали Тинучча, убилась бы об ступени базилики Сан-Пьетро, молясь о спасении непутевого отпрыска. А милостивец-камерленго шел мимо, да и спросил: что с тобою, добрая женщина?

— Тинучча говорит, слишком много работаешь, так ты навредишь ребенку, — кивает Люцифер. — Хочешь, я убью Уриила, устрою церковный раскол, похищу тебя и увезу на море?

— Хочу… — улыбается Катерина, гладя костяшками пальцев колючую щеку камерленго по прозвищу Адский Пес. Ее пес. Весь ее. В рай за нею пошел. Да что там в рай — пошел в церковь и преклонил колени перед тем, перед кем отказался склониться ради возврата ангельской мощи. Пусть это маскировка и игра, но папесса видит, как каждый раз во время служб и церемоний на лицо ее князя падает тень, а в глазах вспыхивает пламя. Гордец любимый, измученный раем и дурацкими игрищами небес. — Если ты сам этого хочешь. Антипапой тебя изберем, наречем Гонорием…

— Фу! — с возмущением отталкивается от массивной столешницы Денница, отъезжая прямо в кресле на добрый метр. — Гонорием! За что? Что я тебе сделал?

— За норов… — отвечает Катя, подхватывая обеими руками полы мантии и залезая к Люциферу на колени. — За норов твой, кошмарный, адский, невыносимый… И как ты только в руках себя держишь, не понимаю… Давно бы взорвался уже…

Все это она вышептывает, мешая с поцелуями, в щеки, виски, губы и шею Денницы. А он баюкает ее на сгибе локтя, укачивает, словно младенца. И смотрит сквозь и мимо, в стену за катиной спиной, смотрит сосредоточенно и хмуро, просчитывая в уме невиданное крушение Ватикана, после которого церковь еще долго будет собирать себя по крохам, по клочкам, по осколочкам. Катерина замирает, понимая, что, пошутив неудачно — или удачно, как знать? — ступила на грань между святым понтификом и блудницей вавилонской на папском престоле. Перешеек между пиками карьеры, что и говорить. Уж так остер — только что ступни не режет.

Люцифер опускает голову и прикипает взглядом к катиному лицу, выискивает на нем какие-то одному ему ведомые знаки, что она готова все похерить, все разрушить, признаться миру, что она… Слова теряются, рвутся на лохмотья, изнутри накрывает, накатывает, закручивается воронкой, все туже и быстрей. Денница подхватывает ее под коленки, поднимает в воздух и бросает спиной на стол из золотистой березовой заболони,[93] шарит рукой под наслоениями священнических тряпок.

— Ты… хочешь? — выдыхает Катя, глядя снизу вверх в жестко очерченный подбородок. И сама не знает, о чем и зачем спрашивает. Просто спрашивает, пока спрашивается. Пока есть у кого.

Бумаги мнутся, хрустят и лавиной сыплются со стола, убегая от участи быть оскверненными греховным актом между владыкой и камерарием Святого Престола. Только боязнь, что в комнату могут войти, отвлекает Катерину от мысли: сметенные их страстью счета и кляузы придется снова разбирать и рассортировывать. А некоторые и переписывать. Нет уж, лучше раскол и избрание антипапы.

— Хочешь начать схизму? — азартно переспрашивает Катя, едва отдышавшись. Ее ноги в спущенных чулках торчат вверх буквой «V», папские туфли,[94] алые, шитые золотом, мерцают рубинами чуть ли не под самым потолком.

Люцифер молчит и тяжело дышит открытым ртом, екает подреберьем — ну вылитый пес. И конечно же, он хочет, хочет устроить здесь великий исторический раскардаш. Какой дьявол откажется развалить христианскую церковь изнутри? И пускай ничего ей, старой, не сделается, отстроится заново, а от вливания новой крови еще и окрепнет — отчего бы не устроить ангелам шашечную заставу?[95] Остается узнать последнее:

— Ты от скуки или ради меня?

— И то, и другое, — тяжко роняет Денница. Вот она, ангельская порода: знает ведь, что Катерине приятней услышать романтическую чушь, и все равно не соврет. — Мы стоим по разные стороны доски, смешно и говорить, будто я прав, а они виноваты. Или наоборот. Но чем моя папесса хуже здешнего старичья, жадного до власти? Даже если ты не стала непогрешимой, надев кольцо Петра, то делала только добро. Ребенок твой нерожденный — и тот грешнее. Они же только и ждут, чтоб разорвать твое тело и по римским холмам разметать. Так, может, начнем войну первыми? Пусть отведают собственного варева.

* * *

Подвинься, дорогуша, твое место нравится мне, говорит демон бессмертной душе. Почему она всегда уступает? Потому ли, что ей тесно в человеческой коже, или просто хочет побыстрее обеспечить себе место в аду и покончить с этим вопросом, сняв с себя ответственность?

В любом случае, порченая душа Ребекки сдалась мгновенно. Когда дочь брухо отводит руки от лица, из глаз ее уже смотрит Мурмур.

— Он же погубит тебя, глупая, — шепчет она с идеально выверенной материнской заботой и болью. Будь у Кэт хоть какие-то воспоминания о семье, она пала бы демону на грудь, всхлипывая: мама, мамочка!

Вот только Саграде не с чего припадать к материнской груди. Этот город разрушен давным-давно, земля перепахана, засыпана солью и безнадежно мертва. Здесь ничто не растет и не колышется. Мурмур свой ход проиграла и подставилась под удар. Сабля проваливается, тянет за собой бойца, там, куда она направлена — лишь пустота, жадная, вбирающая, а позади — опасность, настигающая и торжествующая.

— Зачем ему стараться? — усмехается Пута дель Дьябло. — Я сама себя погублю. Уже погубила. Не без твоей помощи, забыла?

— Почему забыла? Помню, — довольно скалится демон, только что не облизывается. — Сколько ни вызволяй свою душеньку из моего нганга, а наполовину ты моя. И я могу делать с тобой что хочу.

— Не зарывайся! — строго (пусть и бессильным шепотом) пресекает демонские насмешки Велиар. — Она моя. Я ее хозяин, защитник и муж перед небом и адом.

Аминь, конечно. Ты мне муж и защитник, но кто бы тебя самого сейчас защитил, истерзанного и избитого? — думает Кэт. Но ничего не говорит, а только перехватывает поудобнее тяжелое, выскальзывающее из рук тело милорда. И наблюдает, как в глубине орехово-зеленых глаз плещется неразбавленная ярость. В глубине круглых глаз служанки, впервые не похожих ни на птичьи, ни на овечьи, плещется неразбавленная ярость. Мурмур не хочет отдавать Велиару ни Саграду, ни Китти. Герцог ада просчитался, разделив одно смертное тело с князем. И вот сюзерен не просто заявляет свое jus primae noctis[96] — он отбирает у демона женщину, которую тот привык считать своей. За годы сосуществования Мурмур и Велиара в теле графа Солсбери, сатаниста, разбойника и убийцы, они привыкли считать пиратку Кэт — своей.

Вместе они резали людей, как скот. Вместе жгли деревни береговых жителей. Вместе буянили в портовых кабаках. Вместе делали ребенка Священной Шлюхе.

А теперь один из них изгнан и должен смириться с тем, что второй получает Саграду. Всю, без остатка, как она есть — с младенцем в чреве и с опаленной, разорванной надвое сутью.

Кэт не двигается с места, стоит, обнимая Сесила и глядит на Рибку неотрывно, следит за опустевшим телом, оставшимся от бедной служанки. Душа Ребекки, как и душа безумного — не пора ли сказать «покойного»? — графа Солсбери вряд ли выдержала атаку демона. Всезнающая Абигаэль дает пиратке почувствовать, на что это похоже: как будто цепной книппель[97] в облаке раскаленного газа врезается в живое тело, не успевающее и содрогнуться перед смертью. Цепь охлестывает, рвет и ломает, прожигает насквозь, терзает уже мертвую плоть, точно адская гончая, а душа тает, искрашивается, словно изгрызенная кость.

Уильям Сесил — крепкий молодой мужчина. Его плоть выжила, вынесла многое и способна вынести еще больше. Вряд ли дочери колдуна повезло так же, как потомку рода Солсбери. Мурмур не щадит тех, кого седлает. Великий герцог ада и мертвого поднимет, и на скелете прокатится.

Воспоминание о смертном теле Сесила, о ранах на нем заставляет пиратку нервничать, будоражит подспудно тлеющий гнев. Гневаться на брухо — поздно, Китти дожевывает, дочавкивает за спиной Кэт, сыто взрыкивает над останками Сорсье. Гневаться на Рибку — тем более поздно. Нет больше хитрой, смешливой служаночки, есть демонское имаго, иссушенная, похрустывающая оболочка вокруг частицы адова огня. Аккуратным кошачьим движением — рыхлое, полноватое рибкино тело в жизни так не двигалось — Мурмур перетекает ближе, к самым ногам Саграды, преклоняет колени перед ними обоими, перед вторым князем ада и Священной Шлюхой.

Столь явная демонстрация покорности и смирения странным образом походит на издевку.

— Леди Кэ-эти-и… — тянет Ребекка не своим, сочным низким голосом, звук плывет под потолком, будто колокольная дрожь, гладит кожу едва заметными прикосновениями, — моя-а ле-еди, позвольте вам помочь…

У Кэт и вправду затекла спина, не в ее положении столько держать на весу привалившееся мужское тело, широкоплечее и мускулистое — когда только успел так раздаться, черт, еще недавно был дохляком, девицей Сесили. Но пиратка боится этих рук, которым еще утром доверялась бестрепетно и целиком, позволяла мыть себя и вертеть, словно куклу, шнуровать жесткий корсаж, натягивать чулки и панталоны, застегивать неудобные дамские ботинки. А сейчас страшно отдать размякшего Уильяма в протянутые ладони, знакомые до последней цыпки.

Назад Дальше