— Не бойся, — усмехается милорд и осторожно отстраняется. Ноги у него еще разъезжаются, но это уже не Сесил, а тот, кто может опереться локтем на голову Мурмур, будто на спинку кресла — и герцог ада не посмеет шелохнуться, чтобы сбросить хозяйскую руку. Граф Солсбери тяжело облокачивается на Ребекку и смотрит ей в лицо с нехорошей ухмылкой:
— Не отпустишь ведь, а?
— Не отпущу, — мотает головой Ребекка… Мурмур. — Расплатись, мой князь — и уйдешь. С нашей женщиной и зеркалом.
Зеркалом? Что за зеркало? При чем тут зеркало? — мысль мелькает и исчезает, словно верткий угорь в придонной мути. Не до подробностей сейчас, в опасной близости от демона-повелителя самого черного колдовства на земле и под землей.
— Значит, пройду тропами Самайна, — улыбается Велиар. — Проход на ту сторону вот-вот откроется.
Рибка кусает губы — сначала верхнюю, потом нижнюю — и кивает обреченно. А Сесил выдыхает, как выдыхают, наверное, гладиаторы перед выходом на арену с дикими зверями.
— Я с тобой, — вырывается у Кэт. Глупо. Беременная, беспомощная, слабая — зачем она милорду на неведомой «той стороне»? У нее и оружия-то нет. Если не считать оружием Китти, привычно стоящую за левым плечом, пахнущую кровью непобедимую Китти. Да, с таким арьергардом она, Кэт, пожалуй, и сгодится на что-нибудь.
— Сесил спрашивал тебя, зачем, — кивает ей Велиар. — Я тоже спрошу: зачем? Только не говори, что любишь — не поверю.
— Не люблю, — рубит сплеча Пута дель Дьябло — и лицо милорда искажает мгновенная судорога. — Но ты мне нужен. Не знаю, в какие игры вы, дьяволы, играете, но мое про́клятое дитя без отца не останется. Туда или обратно — вместе пойдем. Возьми меня с собой.
Сесил, а может, Велиар, кто их теперь разберет, привлекает Кэт к себе и с мужской, нерассуждающей силой впечатывает в твердые мышцы груди и бедер. Ну и пускай не любовь, пускай. Главное, она не останется одна-одинешенька на гнусной Тортуге, привязанная к уютному домику и ежеутренним пробуждениям в пустой постели, пахнущей пачулями — до скончания веков, пожизненно.
— Не бойся, — говорит князь ада и обнимает Саграду, будто черными крыльями укрывает.
Реальность вокруг истончается, истаивает, сквозь комнату в доме колдуна проступает скелет храма — тонкие ребра контрфорсов, проваленные своды, высокие окна, лишенные витражей, непристойно оголенные стены, груда камней на месте алтаря, оскверненный, выжженный неф. Самайн с его древней, несмываемой неприязнью к единобожию пляшет на руинах святилища свой дикий, бешеный танец, вороны гадят на головы святым, орут в приделах, насмехаются над беспомощным богом христиан. Мертвецы скалятся с полустертого фриза, играют со смертью в кости, в свои собственные кости. Языческие сказки оборачиваются своей темной изнаночной стороной, показывают себя добыче, забредшей в ловушку. И холодно, холодно здесь, как никогда не бывало холодно на теплом маленьком острове у самого экватора.
Зимний сон разлит в воздухе, липкий, сладкий, затягивающий. Лечь бы сейчас на ледяной каменный пол, смежить веки и замереть на месяцы, чтоб только надкушенная луна смотрела на тебя неделю за неделей взглядом неотрывным, обволакивающим, точно смола — пойманную мошку.
Страшно в царстве Самайна, где боги умирают, чтоб возродиться в Бельтейн.
— Сесил… Билли… — шепчет Кэт, — слышишь меня? Куда теперь?
— На пир Самайна, — глухо отвечает он. — Нас ждут, Кэти. Держись ближе ко мне и не смотри им в глаза. Мы выберемся.
Выберемся, мой милорд. Где наша не пропадала! — собирается хохотнуть пиратка, но смех, точно кусок матросского сухаря, попавший не в то горло, оборачивается мучительным, раздирающим кашлем. Все равно, пусть даже не получится смеяться и смотреть в глаза своим палачам — мы пройдем тебя насквозь, Самайн.
* * *Ночь на День всех святых, ночь Самайна застала Катерину за четками. Конечно, она не молилась — с чего бы это? Ближе к богу, чем сейчас, она уже не станет. Райский морок, папский престол, то ли вершина, то ли бездна власти, ангел по правую руку, сатана по левую. И разумеется, вечность счастья, ожидающая папессу как награда за преодоление искушения.
Выбор между честью-властью-славой — с одной стороны и страстью-дурманом-свободой — с другой. Самый банальный и самый трудный выбор на свете. При любом раскладе платить придется унижением и одиночеством. Потому что ни верная паства, ни пылкий любовник не подставят плечо под бремя твоего личного стыда. И прихожане, и возлюбленный будут упиваться зрелищем твоей силы и славы, пока ты ложишься со стыдом в постель, перед сном припоминая все, за что себя ненавидишь, перебирая четки метанойи, привычно проходясь по незаживающим ранам. Они будут петь тебе осанну и говорить комплименты, когда ты проснешься со стыдом в обнимку, словно с наглым, балованным псом, забравшимся в хозяйскую постель. И когда прошлое с ревом пробьет брешь в твоей защите, встречать его придется в одиночку, помощь не придет — ни от того единственного, кто хочет тебя, ни от тех многих, кто тебя боготворит.
Большая бусина четок скользнула под пальцами, наполнив душу кипарисовой, кладбищенской печалью и бескрайним смирением, пригибающим голову вниз, к коленям. Нить розария прижалась к губам, шепчущим против воли «Фатимскую молитву»:[98]
Domine Jesu,
Dimitte nobis debita nostra,
Salva nos ab igne inferiori,
Perduc in caelum omnes animas,
Praesertim eas, quae misericordiae tuae maxime idigent.
Amen. [99]
Похоже, папесса Иоанна проникала в безбожную катину суть все глубже, наполняя ее своей кротостью и готовностью отдаться под покровительство господне — так же, как сама Катя жаждала отдаться под покровительство Люцифера. Каждая из сторон влекла ее, антихриста, воплощение Анунит, к себе — и Катерина мучилась между ними, распятая.
Война или игра? А может быть, сговор ангелов ада и небес, как сказала Кате мать обмана, ее личный демон? В памяти всплыл рассказ о нападении на Цапфуэля двух дьяволов — один с длинным незапоминающимся именем, другой с коротким, но таким же незапоминающимся. Будь я собой прежней, усмехнулась Катя, следующие трое суток я бы провела, пытаясь припомнить, как их звали. Но сейчас со мной ты, Денница-младшая. Напомни мне, кто это был. Будь хорошей девочкой, хотя бы во чреве матери своей. Ладонь с кипарисными четками ложится на живот, заметно округлившийся, дитя сатаны вздрагивает, словно от щекотки, вскрикивает: Агалиарепт![100] Буэр![101] Правильно, моя всеведущая детка. Так их и звали: Агалиарепт и Буэр. Наносящий душевные раны и исцеляющий их. Адский вариант злого и доброго копа. Они предложили Цапфуэлю сделку, которая, на взгляд Наамы, не состоялась. И даже закончилась жестоким поединком. В ней ангел впервые обнажил меч за демона. Вот только… всё ли было таким, каким казалось?
Обмануть можно и саму мать обмана. Ты всего-навсего молодой демон, Наама, не тебе тягаться с древними хитроумными ангелами, многие из которых вдобавок безумны. Но безумие лишь изощряет их хитрость. Тысячелетия игры за наши души извратили саму идею добра и зла, уничтожили баррикады между сторонами, создали легионы двойных агентов, работающих то на одну армию, то на другую, а чаще всего — на самих себя. Между тем мы, наивные люди и демоны, упорно ищем в живой, переменчивой игре вечные и незыблемые устои, цитадели, за которые бьются чистые сердцем, непоколебимые в вере защитники.
В то время как ад и рай действуют заодно, предлагая ей, Кате, каждый со своей стороны: съешь яблочко! Или два. Яблочко созидания и яблочко разрушения. Предлагая Цапфуэлю: отдай нам своего раба, когда он дозреет до того, чтобы вообразить себя паладином Саграды. Предлагая Люциферу: отдай свою суженую, когда она испортится до кондиции Пута дель Дьябло. Предлагая, предлагая, предлагая…
Даруя выбор хозяина — рабам. Пусть им кажется, что они не на рынке рабов, не на гнилом помосте, продуваемом ветрами алчности и бесприютности, а в безопасном, тихом месте, где их голос звучит громче ветров за стеной. Пусть надеются, пусть верят, а потом пусть сами решают, что им делать со своей верой, когда у той выйдет срок годности.
Таков он, обжиг человеческих душ. Вся вселенная — всего лишь печь для обжига душ. И только белая глина не меняет при обжиге цвета своего, в печи белое становится еще белее. Но мир не может состоять из одной белизны. Значит, ты нужна мирозданию, тень моя, тень, плоская черная тварь, что корчится у моих ног.
Четки сползли на пол, в анфиладе комнат понтифика засела темнота. Папесса Иоанна спала и видела во сне Самайн, Кэт и Велиара.
* * *Поле седой травы, целый окоем травы, гуляющей волнами, не помнящей ничьих следов — словно море, зовущее, чтобы его перешли посуху. Настоящее-то море не перейдешь, расступись перед тобой вода хоть сотню раз. Морское дно — провал на провале, скала на скале, топкая слизь на дне засасывает по колено, утягивая в скрытые под песком расселины… Врет легенда, написанная сухопутной крысой, не видавшей ничего, кроме мелководья. Может, и легенды о Самайне писали такие же вруны.
Поле седой травы, целый окоем травы, гуляющей волнами, не помнящей ничьих следов — словно море, зовущее, чтобы его перешли посуху. Настоящее-то море не перейдешь, расступись перед тобой вода хоть сотню раз. Морское дно — провал на провале, скала на скале, топкая слизь на дне засасывает по колено, утягивая в скрытые под песком расселины… Врет легенда, написанная сухопутной крысой, не видавшей ничего, кроме мелководья. Может, и легенды о Самайне писали такие же вруны.
Из травы с фырканьем вспархивает птица, мечется рядом, не улетает далеко, подставляется: догоните, поймайте меня, слабую, раненую. Где-то рядом, под метровыми стеблями, тяжело клонящими головы, на высушенной в пыль земле — гнездо с поздним выводком. И три желторотых башки таращатся в небо сквозь зелень и золото. В небо, из которого приходят еда, любовь и смерть. Можно свистнуть Китти — чуткий львиный нос мигом отыщет мелких, покрытых жидким пухом птенцов. Какой-никакой, а все-таки обед для них троих… четверых.
— Зачем она тащится за нами? — рычит Пута дель Дьябло, оглядываясь на фигурку Ребекки, понуро бредущую далеко позади. Китти в унисон прокатывает небольшой камнепад где-то глубоко в глотке.
— Ей тоже из отцовского дома не выйти, — усмехается Велиар. — Шила-на-гиг после смерти хозяина сдвинула ножки.
Кэт представляет себе непристойное изваяние — крепко сжавшим колени, запечатывающим окна и двери. Дом Сорсье отныне недоступней любого форта и уж тем более — руин под названием де ля Рош и Орегон. Древние охранные амулеты не шутят, если их разбудить. Вот о чем постоянно забывают жертвы Мурмур: сила, рожденная до разума, не различает, во благо или во вред действует — она делает то, что должна. И ей плевать на последствия. Если бы вы знали, колдуны, сколь скверно то, что купили за свои души, смеется пиратка. И за души своих детей. И за души их детей, рожденных и нерожденных. Если дать Мурмур власть над прародителем, запасливый владыка нганга не преминет поглотить весь род.
Ишь, ползет следом, волочет по колдобинам ослабевшее смертное тело, надеясь из Рибки когда-нибудь снова переселиться в Сесила, заполучить обратно Кэт, а с нею — и какое-то зеркало, сокрытое, надо понимать, внутри Саграды…
Эби. Абигаэль. Дочка Священной Шлюхи и… черт знает, чья еще. Графа Солсбери? Велиара? Мурмур? Так низко ты не падала, даже будучи портовой девкой — чтобы у твоего ребенка было сразу трое отцов. Сучья твоя судьба, Кэти.
— Расскажи про зеркало, — требует Пута дель Дьябло, тяжело опускаясь прямо в траву, точно в прибой.
Милорд с кряхтением усаживается рядом. Следы от ремней за прошедший день налились королевским пурпуром, под глазами проступили тени, искусанные губы опухли и полопались красными болезненными трещинками. Пустяки для молодого сильного мужчины. Главное — жив. Если, конечно, тело, отданное дьяволу в бессрочную аренду, можно назвать живым.
— Зачем тебе знать это? — Еще увернуться пытается, адская морда.
— Из пустого любопытства, — язвит Кэт.
Граф Солсбери мотает головой, будто засыпающая кляча. По всему видать, насколько он измучен — не только плотью, но и тем, что заменяет Велиару душу.
— Как думаешь, зачем вы, люди, смотритесь в зеркала?
За всю свою жизнь Саграда не видела ни одного прямого зеркала. Дорогие зеркала в домах аристократов — и те были кривоваты и темноваты, отражения в них были то с чертовщинкой, то с придурью. Паутина темных трещин, покрывавшая зеркальный слой, цеплялась за лицо и, казалось, удерживала отражение в мутной глубине, запоминала его, заучивала — таким, каким увидело зеркало: перекошенным и странным, с кривой ухмылкой вместо открытой улыбки и с хитрым прищуром вместо честного взгляда. Зачем, действительно, смотреться в эти адские окна? Что все они пытаются увидеть — девки и леди, графья и разбойники?
— Прыщи давим. Волосы в носу рассматриваем, — хмыкает Кэт. Старая добрая привычка — не выказывать замешательства, превратить его в издевку, спрятать среди непристойностей.
— Человек хочет знать, что он существует. — Голос Белиала мягок и… добр. В нем звучит понимание и сочувствие, каких Шлюха с Нью-Провиденса ни в ком не встречала. Еще бы дьяволу не понимать людей и не сочувствовать им — особенно зная, чем каждый из нас кончит, думает Пута дель Дьябло. — За подтверждением своего бытия и тянется к зеркалам. Мы тоже хотим знать, что существуем. Вы — наши зеркала.
— Вот так все просто? — Саграда растирает опухшие ноги, неудобно согнувшись. Ломота в пояснице как никогда кстати — отвлекает от слов Велиара: твой нерожденный ребенок всего-навсего отражение двух темных тварей, через него мы смотрим в мир. Смотрим и проникаем. И судьба его предопределена нехитрой ролью двери в преисподнюю.
— С вами, людьми, всегда все просто, — пренебрежительно бросает владыка ада. — За то мы вас и любим.
— А мы вас ненавидим, — роняет Кэт. Злость накатывает освежающей, бодрящей волной. С этими демонами тоже всегда просто: только-только доверишься, откроешься, подпустишь к себе, как обнаруживаются новые обстоятельства и вселенная становится с ног на голову. Забота оборачивается откормом скота, любовь — рабством, жалость — презрением.
Доверие к выходцам из геенны чревато унижением. И стыдом, целым океаном стыда, в котором сейчас тонет крохотная Пута Саграда, жалкая человеческая душонка, позволившая небольшую непростительную слабость — выжить после того, как князь ада взял ее себе.
Глава 10
Свободный выбор раба
Половина шестого утра, День всех святых, темно и тепло. Ноябрь в Италии — как апрель в России. А апрель… апрель здесь, наверное, как рай. Катя не знает. Она никогда не видела итальянский апрель. И не уверена, что хочет увидеть: ее с Люцифером дочь родится весной. Не хотелось бы в момент родов пребывать здесь, в Ватикане, зависеть от преданности секретаря Святого Престола, Тинуччи, слуг и всякого, кто забредет в эту часть Апостолического дворца. Утренние мрачные мысли — отличное средство, чтобы проснуться ровно наполовину. Брести, шаркая туфлями, в личную папскую часовню, дабы имитировать сеанс общения с Богом. Отстоять утреннюю мессу, изображая тихую кротость телом и лицом, когда внутри все кипит при мысли о камерленго, тайно покинувшем катину келью далеко за полночь.
Нельзя становиться главой церкви в сорок лет. Особенно если ты женщина, влюбленная, словно — хотя почему словно? — в последний раз, с поздней беременностью и застарелой неуверенностью в себе. Для таких постов нужны молодые недоумки, желающие изменить мир, или пожилые мизантропы, уверенные, что мир давным-давно катится ко всем чертям. И те, и другие не прочь ускорить процесс, а нам, беременным антихристам-одиночкам, стабильность подавай. Мы хотим оставить этот мир в хорошем состоянии: пусть нашим деткам будет что завоевывать и разрушать. Самим-то нам ничего не нужно, кроме лишней подушки на молитвенную скамеечку, чтобы колени не болели. Катерина со вздохом положила сжатые в замок руки на пюпитр и закрыла глаза, чувствуя, как от пола поднимается сырость, забираясь под мантию и по-хозяйски оглаживая бедра. Merdata[102] как холодно в этом Ватикане… И ни минуты покоя, если не считать дурацких медитаций на распятие под потолком.
Смешно и вспоминать теперь, что когда-то Кате не хватало внимания. Что она тяготилась одиночеством. Сегодня даже за ранним завтраком ее достают приглашенные лица. Она грызет свой кусочек сыра, будто мышь, под взглядами гостей. Сегодня праздник, полный светлого торжества. И завтра праздник, день любимых покойничков, полный светлой скорби. Послезавтра будет еще что-то, так же полное чего-то светлого. Катерина с отвращением намазывает тост конфитюром — подсластить размышления о будущем. Папесса еще не сказала ни «да», ни «нет» на предложения Денницы о расколе Святого Престола, но она уже в двух глотках кофе от того, чтобы согласиться.
Сегодня на мессе читают Credo. И лжепапе придется согласно со всеми истинно верующими выдохнуть: «Credo in Spiritum Sanctum, sanctam Ecclesiam catholicam, sanctorum communionem, remissionem peccatorum, carnis resurrectionem, vitam aeternam». Верую в Святого Духа, Святую Вселенскую Церковь, общение святых, прощение грехов, воскресение тела, жизнь вечную… Верую я, как же. Особенно в прощение грехов и в жизнь вечную, без мельтешения жизнь-смерть-жизнь-смерть, без контрастного душа из надежд и страданий. А уж как я верую в воскресение тела, от которого на старости лет не знаешь, как избавиться! Особенно если оно болит и радуешься хотя бы тому, что каждый раз — в новом месте. Вот ты какое, здоровье отцов народных и матерей.
Ну все, troia Madonna,[103] пошла. Врать своей пастве, так же, как последние годы врала всем, кто верил в тебя, Катерина. Врать из жалости, из уважения, из страха. Врать все чище и тоньше. Не уточняя смысла своих слов, не договаривая до конца, зная, что люди видят лишь то, что хотят видеть.