— Прошу, синьора, — произносит Сесил. Может, оттого, что он граф, у него получается произнести «синьора» так, что Кэт слышится «тупая обезьяна». Словно под гипнозом, принимает она из тонкой породистой руки тяжелую щербатую кружку. И в первый раз дивится тому, что пальцы юнги холодны и тверды, точно крюки протеза.
* * *Ну и зачем мне твоя трудовая биография? — раздраженно спрашивает Катерина, когда эпизод в «Шлюхиной корме» вторгается в ее сознание. Что ты пытаешься мне сказать, Кэт? Почему не говоришь напрямую, а все в обход норовишь, притчами да намеками?
— Смирись. Это твое подсознание, детка. Оно не умеет говорить напрямую, — выдыхает Тайгерм, сползая по стене и устраиваясь рядом с Катей на полу кухни. Его бесконечные ноги, раскинувшись почти до противоположной стены, приковывают катин взгляд помимо ее воли. Только сейчас Катерина замечает, что на Мореходе — ни нитки одежды, даже полотенца на бедрах — и того нет. В виски ударяет горячая шальная волна. Но все-таки они не будут тра… заниматься любовью, пока не прояснят кое-что.
— Ты правда собирался обрюхатить меня антихристом? — требует ответа Катя, отводя глаза и прижимая плед к груди — так, словно это не плед, а бронежилет.
И слышит тихий смех Тайгерма. Сильная мужская рука берет ее за подбородок и разворачивает обратно, чуть наклоняя. Катерина строго приказывает себе не пялиться, но все равно пялится и краснеет. А Мореход все смеется. Потом проводит по катиным волосам:
— Это любимая ангельская страшилка, девочка. За тысячи лет я спал с тысячами женщин. Если не с сотнями тысяч. Да, я тот еще кобель, дорогая. Но детей им не делал.
— Почему? — Катерина больше хочет понять Тайгерма, чем… чем просто хочет.
— По той же причине, по которой Кэт подбрасывает тебе подсказку за подсказкой, ничего не объясняя. Я — бессознательное человечества. Бессознательное и бестелесное.
— Это ты-то бестелесное? — изумляется Катя, вспоминая, как тяжко, остро и больно толкался внутрь нее распаленный Денница.
— Здесь, в твоем и моем — в нашем — царстве Ид не такой уж я… — И Мореход накрывает пах рукой. Не столько накрывает, сколько демонстрирует, наглец. Катерина зажмуривается, чтобы не отвлекаться. Она же собиралась спросить про Лилит! И не успокоится, пока не узнает ВСЁ. — До чего ж ты упрямая… Лилит отняли у меня давно, так давно, что я почти забыл ее. Но не забыл своей обиды, благо то была не первая обида. Небеса привыкли лишать бедного Люцифера всего, что ему дорого — дома, женщины, предназначения. Им нравится осуждать падшего ангела за то, что он не сдох, рухнув в глубочайшую из ям, а вместо этого обустроил бездну под жилье. Какое-никакое, а жилье. И вот я, отец лжи, негодяй из негодяев, даю приют всем, кто недостаточно хорош для идеальных непрощающих небес.
— Подумать только, какое благородство! — фыркает Катя.
— Конечно, благородство, — без иронии подтверждает Тайгерм. — Думаешь, мне проще, чем ангелам, презирающим животные начала? Презирающим то, что воплощено в Лилит, то, что тянет нас друг к другу, вызывает желание и дарит наслаждение? Ты столько лет подряд убеждала себя, что они правы, прогоняла меня в снах, отворачивалась наяву — а смысл? Смотри на меня! Я сказал, смотри! — И жесткая ладонь пригибает катину голову к мужским бедрам — туда, где жарко пульсирует, растет, выпрямляется. — Ну как, ты не передумала? Все еще хочешь разговаривать и разговаривать, пока не станешь достаточно старой?
— Не хочу, — шепчет Катерина пересохшим ртом. — Не хочу.
И разжимает руки, отпуская плед.
На этот раз никто сюда не войдет, обещает она себе. Я приму тебя, Денница. Я твоя.
* * *Легко обещаться кому-то, когда желание застилает разум. В сетях лихорадочных прикосновений становишься мягкой и податливой, словно понемногу таешь внутри собственной брони. Для Кати в ту ночь весь мир ничего не значил, просто не было его, мира.
А потом пришло неизбежное, отрезвляющее утро.
Пыль плясала в солнечном столбе и все вокруг казалось одновременно сияющим и грязным. Плед выглядел так, будто им вытирали под диваном, а потом укрывались — долго укрывались, месяцы, если не годы. Собственное бедро в непристойных белесых разводах вызвало у Катерины брезгливое чувство. Мужская подмышка возле катиной щеки пахла диким зверем. И свет бил по глазам, отчего-то падая не сбоку, из кухонного окна, а с потолка, где никаких окон в советской квартире не было и быть не могло. Но до поры до времени Катя решила про эту странность забыть, отвлекшись на боль и ломоту: привычные к мягким кроватям бока ныли от лежания на полу, тянуло шею от не самой удобной на свете подушки — мужского бицепса, от засохшего пота — своего и чужого — тело чесалось от макушки до пят, буквально. И невыносимо хотелось сбежать куда-то, где не будет Морехода, мерно дышащего рядом, где паника накроет Катерину угарной волной и внутренний голос, перебивая сам себя, сможет задать сотню вопросов, ни на один из которых у Кати не будет ответа. Под давлением страха и отвращения воздушные замки, ночью казавшиеся такими прочными, развеются. Вечность любви заканчивалась прямо здесь, под безжалостными утренними лучами, на каменной плите, едва прикрытой сбившимся пледом… На каменной плите?
Катя медленно-медленно села и огляделась. Не было вокруг никакой советской квартиры. Не было никого из тех, кого Витька, мамин заступник, вымел вчера из помещения шипастым хвостом. Не было даже адской кухни с ее круговым танцем обреченных душ. Они с Тайгермом, голые, как на шестой день творения, лежали на огромном камне, слегка нагревшемся от солнца. Или от жара их тел. За пределами солнечного столба царили тьма и безмолвие. Похоже, мы тут одни, облегченно вздохнула Катя, деловито отползая к краю плиты и пытаясь разглядеть хоть что-то за гранью слепящего света.
И в этот миг Мореход открыл глаза.
Пламя ахнуло в углах зала, загудело в стенных нишах и колодцах, потекло к камню, опоясало со всех сторон раскаленной змеей, сдавило, заставляя Катерину шустро ползти назад, прижиматься к Тайгерму, обхватывать руками поперек груди, прятать лицо в единственном доступном ей убежище — в подмышке, пахнущей зверем. Мореход уже стоял на коленях, запрокинув вверх лицо — шалое, злорадное лицо игрока, сорвавшего джек-пот.
— Эй! Братец! — гаркнул он в немыслимо далекую синь, откуда на дно преисподней падал один-единственный солнечный луч. — Видишь? Мое! — И Тайгерм с силой вздернул Катю вверх, поднял ее на вытянутых руках навстречу равнодушному небу — точно вещь, грязную изнутри и снаружи, игрушку, использованную и сломанную.
— Пус-с-сти-и-и, — простонала Катерина, извиваясь в нечеловечески крепкой хватке. — Пусти, не надо, хватит… — и сбросила козырь, последний, женский, беспроигрышный: — Мне больно!
Ни жалости, ни извинений. Наоборот, только хуже стало: вскочив на ноги, Тайгерм продемонстрировал обнаженное катино тело безмолвной тьме, освещаемой факелами, почти невидимыми из-под солнечной завесы. Все, что осталось Кате — висеть, обмякнув, в руках Морехода и слушать, как он выкрикивает приказным тоном:
— Слава Священной Шлюхе! — и тьма выдыхает сотнями, тысячами ртов:
— Слава!
Ты боялась, что кто-то застанет тебя с любовником? — насмешливо поинтересовался Глазик — а может, Кэт, различать их становилось все труднее. Боялась или хотела этого? Исполнитель воплощает всякое желание, включая и те, что замаскированы страхом. Не пора ли стать честнее, Катенька? Не пора ли поговорить с собой по душам? Сразу по обеим.
И внутренний голос расхохотался, словно то была невесть какая смешная шутка.
Но Катерине было уже не до обид, не до гордости, не до разборок. Я готова! — не отвечала — вопила она беззвучно. Готова говорить с тобой, кто бы ты ни был, выслушать все, что скажешь, сделать все, что велишь, только не это. Только не это!
Из тьмы к камню — к алтарю посреди огромного зала — стягивалась толпа. Световая завеса, похоже, не подпускала обитателей инферно к Кате и падшему ангелу. Оба они все еще принадлежали своим мирам, привычным к свету, к небу, к высшим помыслам, даром что здесь, в преисподней, эти понятия теряли всякое значение. Но их воплощения по-прежнему жгли и пугали тяжко сопящую, жадную до зрелищ толпу. Будто факел — зверье в джунглях.
— Защити… Спаси… Помоги… — горячечно шептала Катерина, хватая Тайгерма за плечи и не замечая, как по губам Исполнителя желаний ползет усмешка, не слыша, что шепот ее похож на беспамятные клятвы, которые она, не скупясь, дарила вчера. Не думая о том, что их придется исполнять.
* * *— De profundis clamavi ad te, Domine, Domine![15] — Кэт шепчет молитву с яростью и отчаяньем, с которым взывала бы сейчас к кому угодно, к чему угодно, лишь бы найти подходящие слова, лишь бы получить один взгляд, одну-единственную каплю жалости и интереса к своей никчемной, истрепанной штормами судьбе… — Exaudi vocem meam…[16]
— De profundis clamavi ad te, Domine, Domine![15] — Кэт шепчет молитву с яростью и отчаяньем, с которым взывала бы сейчас к кому угодно, к чему угодно, лишь бы найти подходящие слова, лишь бы получить один взгляд, одну-единственную каплю жалости и интереса к своей никчемной, истрепанной штормами судьбе… — Exaudi vocem meam…[16]
Что же там дальше? Как много ты молишься, Кэт — и как плохо понимаешь то, что произносишь… Надеюсь на Господа, надеется душа моя; на слово его уповаю. Душа моя ожидает Господа более, нежели стражи — утра, более, нежели стражи — утра… О, если бы ты, сущий на небесах, где все пронизано светом, знал, как я жду утра, рассвета, хотя бы проблеска на горизонте! Хотя бы небольшого знака, что ты есть, что ты глядишь сюда, во тьму, бормочет про себя Шлюха Дьявола.
Темнота кругом кромешная, засасывающая, в палатах из грязи нет ни солнца, ни луны, ни жизни, но я уже здесь и нет мне исхода, мною владеет кто-то страшный, безжалостный, владеет, точно зверем, ручным, приниженным, забитым. А когда умру — стану его вещью, куклой, орудием, не помнящим себя и не сопротивляющимся руке, холодной и твердой, будто пиратский крюк.
Но половина моей души еще свободна. Свободна для мучений, для страха, для борьбы. Когда на нее снизойдет покой и безразличие, я сольюсь со своим львиноголовым двойником, узником подземелья. Буду снова и снова возвращаться на землю, делая то, что скажет хозяин подземелья — вселяться и убивать; или лечить и воскрешать, всё по воле его. Орудие не имеет воли. Как больше не имеет воли Китти, когда-то своенравная, капризная, самодовольная Китти. Теперь она заперта в тусклом мире, среди теней, дрожащих от звуков моря Ид. Кэт тоже слышит, как оно бьет в стены нганга, точно копыта морских коней.
Китти уже не выбраться, не выкарабкаться из ямы, ее похоронили заживо, отвергнутую, прокаженную, погибшую для мира живых. И то, что вместо лица у Китти львиная морда, видится правильным и неизбежным[17] — отныне она чудовище, несущее болезни, отнимающее самое дорогое, ползающее среди мирно спящих людей, чтобы мстить за не свою боль.
Все оттого, что мальчишка Уильям Сесил, сжимая в кулаке серебряную цепочку с хрустальной каплей на конце, шепчет, прижав амулет к губам:
— Властью, данной мне Сатаной, я приказываю тебе, Крис, защитить меня от обратного удара. Да будет так! — а потом зажигает пять купленных в церкви свечей и одну украденную, что-то льет, крошит, сжигает, сметает, бормоча: — In nomine Dei nostri Satanas Luciferi exclesi…[18] — всё никак не замолкнет, нудит, клянчит, требует поделиться силой, признать себя равным, сделать явью его желания. И Мурмур, великий герцог ада, охотно седлает мстительного юнгу, нашептывает ему в уши, дышит в затылок, запускает длинные холеные когти прямо в мозг. Свежее юное личико течет, словно тающие свечи для сатанинского обряда, чей воск смешан с кровью и прахом. Из глаз, будто из окон опустевшего дома, на божий мир глядит адская тварь, глядит безбоязненно, почти по-хозяйски, примеряясь к масштабам задачи.
У сопляка никакой фантазии, сетует Мурмур, выволакивая Китти из подземелья, ну да ничего, мы придумаем забаву поинтереснее кровавой бойни, лишь бы твоя сестрица-молельщица не разрушила наших замыслов, нюхай, ищи, ползи. Хорошая собака.
Кэт корчится на холодном полу, шепчет из последних сил имя господне, выдыхает его в пустоту, в бесприютную предрассветную мглу, молит о прощении, об освобождении, о милосердии. Небеса молчат, но отзывается нганга. Непрощающий, неспящий, ненасытный.
Плати, гудят стены адского котла, плати за то, что предала ее, нет, не ее — себя, отказалась от пропащей, бесстыжей, безбожной своей половины, не раз помогавшей тебе выжить. Нынче Китти в немилости и пользуешься ты ею только для того, чтобы в очередной раз выйти сухой из воды, хотя обе вы в воде по самое горлышко, горько-соленое море захлестывает ваши рты, заставляет тянуться вверх изо всех сил, хватать губами воздух, которого все меньше. Все потому, что ты труслива, лихая пиратка Кэт, трусливей черной крысы, знающей о корабле больше капитана. Одного ты не знаешь: что никуда тебе с корабля не деться. Даже если грозовой ветер играет на такелаже, как на эоловой арфе.
Лишь от тебя зависело — попадешь ты в рабство великому герцогу ада или нет. Шаг за шагом, злодеяние за злодеянием проторила ты дорогу в преисподнюю, отменную, широкую дорогу. Теперь повинуйся, ползи, раболепствуй, когда Он входит в твою каюту, юный и прекрасный, светящийся изнутри багровым огнем геенны, точно огромный рубин.
— Не вздумай умолять, шваль, — предупреждает Он, растягивая губы в жестокой улыбке. — Пута дель Дьябло… Какая ты, к черту, шлюха дьявола! Шлюха дьявола здесь я! — Он хватает тебя за подбородок, железные пальцы мнут твои щеки, раскрывают рот, другой рукой Сесил расстегивает пояс, пусть так, пусть, лишь бы прожить еще один день, лишь бы не сегодня, не сейчас, господи, помоги, помоги мне, море Кариб, если бог меня не слышит, если небеса пусты и молчаливы…
И приходит долгожданный, спасительный шторм. Матросы просыпаются от крика вахтенного, корабль оживает, команда споро задраивает горловины, шпигаты[19] и клюзы[20] — только Кэт, никчемная стерва, валяется в своей каюте в отключке. Небось, перебрала крепкого ямайского рому. Потаскуха.
* * *Некуда бежать. Даже просто сойти с алтаря, и то не получится. Она умрет и истлеет здесь, на дне преисподней, если, конечно, смерть заглядывает во владения Закрывающего пути. А если нет — сидеть тебе, Катя, на камне вечно, обняв себя за плечи руками и мерно покачиваясь. Вот как сейчас. Безостановочное движение, будто морская волна, успокаивает бурю отчаяния в твоей душе. Странно испытывать отчаяние от того, что твое доверие и надежды в очередной раз обмануты — в который, Катенька? В сотый? В тысячный?
Во второй, шепчет Катерина. Всего лишь во второй. Я не Кэт, в моей жизни было лишь трое мужчин, Тайгерм был третьим, меня не в чем упрекнуть, не хочу чувствовать себя проституткой, думать, как проститутка, улыбаться первому встречному с фальшивой нежностью, цепко и зло ощупывая глазами. Я еще смогу поверить, раскрыться, не позволю отнять у себя будущее, не хочу становиться шлюхой дьявола — и не стану. Довольно с него Кэт, пусть уяснит себе: я — не она.
Ты ведь обещала Мореходу себя, Катя? — продолжает расспросы внутренний голос. Как тогда быть с твоими клятвами? Обещала, что буду принадлежать ему, запальчиво восклицает Катерина, но как женщина, а не как трофей, добытый удачной охотой. Не как Пута Саграда, объект поклонения и нечистого вожделения толпы, вздыхающей у подножия алтаря, словно море в час прилива.
Несмотря на все попытки храбриться, Катя понимает: ей не достанет мужества сойти с камня, где Тайгерм оставил ее, разозленную и напуганную, покинуть крохотный островок света, ступить в гулкую, пышущую телесным жаром, пропахшую спермой тьму. Невидимая паства стеной стоит вокруг алтаря, жжет факелы, ждет, чтобы она, блудница вавилонская, поднялась на ноги, повела бедрами, змеясь телом и посылая улыбки умирающим от похоти прихожанам. В ответ на это ожидание в катиной душе в обход сознания вскипают чужие и чуждые ей, Кате, дьявольски гордые слова. Катерина едва удерживается от того, чтобы крикнуть в обезумевшую толпу:
«Я блудница, мать, жена, божество.
Я — та, кого вы ищете,
И то, что обретаете.
Я — то, что вы расточили,
А теперь тщитесь собрать».[21]
Кто скажет это, когда оно наконец будет сказано? Лилит, превращенная ревнивым разумом в пыль? Иштар, из века в век сидящая в дверях таверны? В любом случае это будет не Катя. Она не хочет быть идолом, которого обретет орда шлюхопоклонников в самом солнечном уголке ада.
Катерина понимает: то, чего когда-то хотела Кэт — преклонение, обожание, вожделение — сейчас достается ей, Кате. В поистине дьявольской дозировке. Зачем? Почему? Катерина никогда не была одержима гордыней, как ее предшественница-пиратка. Может быть, именно страшная судьба Кэт повлияла на катино стремление стать невидимкой, тенью в тени, проскользнуть незамеченной через все ловушки и силки, поставленные жизнью — и отойти в мир иной с чувством исполненного долга, лишь слегка горчащим от сожалений о несделанном, несказанном, неиспытанном. Не вышло.
Мечты Кэт исполняются с удручающей последовательностью, на глазах меняя само катино существо: безродная девчонка хотела стать знатной дамой — Катерина превратилась в богиню, у ног которой пресмыкались толпы; замарашка мечтала о дорогих украшениях — катино тело для паствы храма Пута Саграда драгоценней любых кохинуров; дешевая шлюшка грезила о могущественном покровителе — сам сатана простер над Катей темную длань и произнес «Мое!», взяв ее себе перед лицом небес и преисподней. Она ли это? Или уже кто-то другой? Или что-то другое — какой-нибудь священный сосуд, адский тимпан, сакральный символ, с пафосным названием и кровавой историей. Но не человек. Не человек.