Величавый вид средневековой церкви был обманчив, ибо ее остроконечная зубчатая колокольня обозревала уже не столь процветающую округу, нежели та, в какой ее возвели почти три века назад, и являла собой скорее реликвию, нежели показатель благополучия. В городке никто из знати постоянно не проживал, хотя усадьба имелась. Как во всякой английской глубинке, в округе не было приличных дорог. А главное, на дворе стояла эпоха, когда вкус к природным красотам (тех немногих, у кого он был развит вообще) ограничивался симметричными французскими или итальянскими садами и оголенными, но художественно облагороженными ландшафтами — классикой заморской Южной Европы.
В родных диких просторах, а уж тем более в тесных домишках затрапезных городков вроде К. просвещенный английский путешественник не видел ничего романтического и живописного. Всякий с претензией на вкус считал их напрочь безликими. Неухоженная первобытная природа не пользовалась симпатией того времени. На пороге торгашеского века ее благоуханная бесполезность, буйность и некрасивость казались досужим напоминанием (в первую очередь нации корыстных пуритан) о грехопадении человека и его вечной ссылке из Эдемского сада. Всякая древность, не имевшая касательства к Греции и Риму, считалась бессмысленной всеми, кроме немногих ученых-книжников; даже естественные науки вроде давно известной ботаники были чрезвычайно враждебны к дикой природе, видя в ней лишь то, что следует укротить, классифицировать, утилизировать и использовать. Узкие улочки и проулки, толкотня домов в тюдорском стиле выражали собой лишь одно допотопное варварство, какое нынче встретишь в самых отсталых чужеземных краях — африканской деревне, да еще, может, на восточном базаре.
Если б человек двадцатого века совершил скачок в прошлое и взглянул на тогдашнюю жизнь глазами двух благородных путников, въезжавших в городок, он бы решил, что угодил в странную космическую дыру, где время, пространство и смысл заштилели, а Клио топчется на месте и скребет во взъерошенном затылке, гадая, куда же, черт возьми, двинуть дальше. Тот последний апрельский день пришелся на год, почти в равной мере отстоящий от 1689-го, пика Английской революции, и 1789-го, начала Французской революции, — этакого застоя (предсказанного теми, кто верит в эволюцию всплесками), сонной мертвой точки между символическими вехами. Оголтелый радикализм предыдущего столетия был отторгнут, и уже проклюнулись семена грядущих мировых перемен (возможно, в образе брошенного фартинга и фиалок). Разумеется, Англия в целом предалась извечно любимой национальной утехе: объединенная одной лишь непереваренной ненавистью к любым переменам, глубоко погрузилась в самое себя.
Подобно многим историческим затишьям, сей внешне вялый временной отрезок был не столь уж плох для почти шести миллионов англичан, даже самых незнатных. Ребятишки, что попрошайничали у приезжих, носили латанную одежонку, однако не казались заморенными голодом. Нынешние заработки превосходили те, что были в прошлых веках, и те, что будут в ближайшие два столетия. Право, для Девоншира наступило благодатное время. Последние полтысячи лет его порты и корабли, города и поселки процветали благодаря одному великому сырью — шерсти. Очень скоро, в какие-нибудь семьдесят лет, сей промысел потихоньку начнет хиреть, а потом и вовсе зачахнет, поскольку общественный вкус переметнется к тканям полегче, которые предложит более разворотливый английский Север, но пока половина Европы, колониальная Америка и даже имперская Россия закупали прославленное «аглицкое сукно».
В городке К. текстильным ремеслом занимались почти за каждой дверью и незаставленным окошком крытых соломой хибар: пряли женщины, пряли мужчины, пряли дети. Если руки их, сами выполнявшие привычную работу, предоставляя полную свободу глазам и языкам, не сучили пряжу, то мыли и чесали овечью шерсть. Изредка в темном нутре домишки мелькнет ткацкий станок, но в основном жужжали прялки. До внедрения прядильных машин оставалась еще пара десятилетий, и пока пряжу для ненасытных ткацких фабрик, рынков и богатых мануфактурщиков Тивертона и Эксетера по старинке сучили вручную. Бесконечное движение педалей, круговерть колес и веретен, а также запах сырой шерсти ничуть не впечатлили наших путников — по всей стране прядение пока что оставалось надомной работой.
На спесивую слепоту пришлых местные ответили иным. Повозка, запряженная снулыми волами, еле-еле плелась перед всадниками, не давая себя обогнать; прохожие, зеваки в дверных проемах и окнах, привлеченные цокотом копыт, и пряхи одаривали незваных гостей насупленными взглядами, словно подозрительных чужеземцев. Такая отчужденность объяснялась еще и сословной рознью, полувеком раньше четко проявившейся в соседних графствах Сомерсет и Дорсет: почти половина примкнувших к Монмутскому мятежу{1} была из текстильных ремесленников, остальные из крестьян, однако ни единого человека из помещиков. Ошибочно говорить о зачатках цехового сознания или даже стадности черни, уже опасно обозначившихся в больших городах, однако врожденная неприязнь к выходцам из мира, где правил не текстиль, была налицо.
Суровая важность обоих джентльменов, старательно избегавших внимательных глаз, отсекала возможность всяких приветствий, вопросов и даже реплик шепотком. Временами девушка робко поглядывала на зевак, озадаченных ее чудным закутанным видом. Лишь усач в линялой тужурке выглядел обычным путешественником. Он отвечал взглядом на взгляд и даже козырнул двум молодухам, застывшим в дверном проеме.
Вдруг из-за откоса, подпиравшего кособокую стену глиняной хибары, выскочил малый в длинной рубахе и, размахивая ивовым обручем с нанизанными мертвыми птицами, подбежал к усачу. По придурковатому лицу парня бродила хитрая ухмылка юродивого.
— Купи, мистер! Пенс за птичку!
Усач отмахнулся, но парень, пятясь перед ним, все пихал ему связку мертвых снегирей с малиновыми грудками и угольно-черными головками (тогда церковные приходы платили за каждую убитую птицу{2}).
— Кудой едешь, мистер?
Помолчав, усач буркнул:
— Блох кормить в вашем гадюшнике.
— Пошто?
Усач даже не глянул:
— Не твоего ума.
Воловья упряжка свернула к кузне, и кавалькада смогла прибавить шагу. Ярдов через сто всадники выехали на маленькую площадь, по краю вымощенную брусчаткой. Хоть солнце село, на западе разъяснело. В медовом свете плыли розовые перистые облака, окрашивая багрянцем синеватый небесный свод. Посреди окруженной строениями рыночной площади высился крытый сланцем покатый навес, сколоченный из массивных дубовых бревен. Здесь разместились портняжья мастерская, лавки шорника, бакалейщика, аптекаря, цирюльника-костоправа (единственного местного лекаря) и сапожника. На краю площади кучка народу лентами украшала лежавшее на земле Майское дерево — главный элемент завтрашнего праздника{3}.
Неподалеку от навеса ребячьи стайки шумно играли в салочки и лапту. Нынешние фанаты бейсбола были бы потрясены тем, что лаптой больше увлекались девочки, а лучший игрок в награду получал не миллионный контракт, а всего лишь пудинг, приправленный пижмой. Ребята постарше, в чью компанию затесалась пара мужиков, поочередно швыряли увесистые шишкастые дубинки из падуба и боярышника в странное чучело, сооруженное из замызганной красной тряпицы и отдаленно смахивавшее на птицу. Наши путники тотчас смекнули, что идет упражнение в исконно английской благородной забаве, которая состоится завтра: убой петухов метанием тяжеленных «костыг». Главные состязания традиционно приходились на Масленицу, однако в Девоншире сей вид спорта был популярен так же, как петушиные бои на праздниках знати. Минует ночь, и место тряпичного чучела займут охваченные паникой живые птицы, брусчатка окропится кровью. В восемнадцатом столетии истинный христианин был жесток к этим тварям. Ведь именно нечестивец петух трижды прокукарекал, знаменуя каждое отречение апостола Петра! А потому насмерть забить его потомков — высшая добродетель!
Оба всадника натянули поводья, будто слегка опешив от неожиданной кутерьмы на площади, но метатели уже побросали биты, а детишки свернули игры. Вожак обернулся к усачу, и тот кивнул на обветшалый каменный дом, над крыльцом которого был намалеван черный олень, а рядом виднелся арочный въезд в конюшню.
Кавалькада процокала по уклонистой площади. Ради столь увлекательного зрелища на время было забыто Майское дерево, зеваки образовали небольшой кортеж, в котором насчитывалось под сотню любопытных. У постоялого двора вожак учтивым жестом пропустил пожилого вперед. На крыльцо высыпали краснощекий пузан, служанка и мальчишка-половой, со двора суетливо прихромал конюх и ухватил под уздцы лошадь пожилого, который, кряхтя, спешился. Половой придержал коня вожака.
Оба всадника натянули поводья, будто слегка опешив от неожиданной кутерьмы на площади, но метатели уже побросали биты, а детишки свернули игры. Вожак обернулся к усачу, и тот кивнул на обветшалый каменный дом, над крыльцом которого был намалеван черный олень, а рядом виднелся арочный въезд в конюшню.
Кавалькада процокала по уклонистой площади. Ради столь увлекательного зрелища на время было забыто Майское дерево, зеваки образовали небольшой кортеж, в котором насчитывалось под сотню любопытных. У постоялого двора вожак учтивым жестом пропустил пожилого вперед. На крыльцо высыпали краснощекий пузан, служанка и мальчишка-половой, со двора суетливо прихромал конюх и ухватил под уздцы лошадь пожилого, который, кряхтя, спешился. Половой придержал коня вожака.
— Милости просим, господа, — поклонился толстобрюхий хозяин. — Паддикоум, к вашим услугам. Льщу надежду, путешествие не доставило утомлений.
— Все готово? — спросил пожилой.
— Как приказано, сэр. Согласно уведомленью.
— Ну так проводите нас в покои. Мы очень устали.
Хозяин попятился, уступая дорогу, но молодой джентльмен замешкался, провожая взглядом остальных всадников, прямиком направившихся во двор. Покосившись на кордон зевак, пожилой чуть сварливо приказал:
— Идем же, племянник. Хватит потакать досужему любопытству.
С тем он вошел в дом, спутник его последовал за ним.
Лучшие покои верхнего этажа; дядюшка и племянник только что отужинали. Горят свечи в настенном канделябре у двери и трехрогом оловянном подсвечнике на столе. Трепещущие тени старой залы пропитаны чуть едким дымом из большого открытого камина, где потрескивают ясеневые поленья. Напротив кровать под балдахином и тумбочка, на которой таз и кувшин. Возле окна столик и стул. По бокам очага два источенных жучком старинных кресла: деревянные подлокотники, кожаные сиденья; изножье кровати охраняет длинная столетняя скамеечка. Вот и вся обстановка. Окна заставлены, стены голы, лишь над камином обрамленная гравюра — портрет предпоследней монархини королевы Анны да подле канделябра маленькое помутневшее зеркало.
На полу возле двери раскрытый кожаный баул с одеждой и окованный медью сундучок. Огонь в камине, мерцающие свечи и тени скрадывают убогость комнаты, где стены лишь до середины облицованы панелями, а широкие половицы ничем не покрыты, но выскоблены и теплы.
Из сине-белого фарфорового графина племянник наливает себе мадеры и со стаканом отходит к камину. Молча смотрит на огонь. Он уже снял аскот, сколотый брошью, и облачился в парчовый халат (в те дни так называли свободный домашний сюртук), накинув его поверх длинного жилета и панталон. Парик он тоже снял, и потому даже в тусклом освещении хорошо видна его налысо обритая голова (если б не одеяние — вылитый нынешний скинхед). Возле двери на крючках висят его редингот, фрак и модный короткий парик, в углу — сапоги и шпага. Дядюшка все еще во фраке, шляпе и длинном парике, локоны которого примостились на его плечи. Между родственниками мало внешнего сходства. Племянник субтилен, на лице его в отблесках пламени печать высокомерной непреклонности. Орлиный нос и четко очерченные губы не лишены привлекательности, но чем-то это лицо настораживает. Видно, что человек получил хорошее воспитание и, несмотря на относительную молодость, имеет твердую жизненную позицию и уверенный взгляд на мир. В нем безошибочно угадываешь волевую натуру, равнодушную ко всему, что противоречит ее желаниям.
Задумчивый племянник составляет разительный контраст тучному дядюшке, чья брыластая, густобровая, подвижная физиономия тотчас выдает в нем человека иного склада. Однако в отличие от компаньона, который задумчиво созерцает огонь, солидному дядюшке явно не по себе. В его взглядах исподтишка сквозит какое-то нетерпение. Наконец он опускает глаза к тарелке, но тотчас вскидывает голову, услышав голос племянника, который по-прежнему не отрывает взгляда от огня; похоже, трапеза, как и поездка, проходила в молчании.
— Я благодарен тебе за терпенье, Лейси. Меня будто нет.
— Так вы ж заранее уведомили, сэр. И щедро заплатили.
— Все равно. Для того, кто болтовней зарабатывает на хлеб насущный… Боюсь, из меня плохой партнер.
Чудной разговор для дяди и племянника. Мазнув по собеседнику лукавым взглядом исподлобья, пожилой достает табакерку.
— Случалось, за мою болтовню доставалось тухлой капустой. — Он берет понюшку. — А вознагражденья только на капусту и хватало.
Молодой джентльмен усмехается:
— Бьюсь об заклад, таких ролей еще не было?
— Спору нет, сэр. Такого не игрывал.
— Я признателен. Ты справился с ролью.
Толстяк отвешивает нарочито глубокий поклон:
— Я б еще лучше сыграл, ежели б… — Всплеснув руками, он осекается.
— Ежели б крепче верил драматургу?
— В его замысел, мистер Бартоломью. Не гневайтесь.
Молодой человек вновь смотрит в огонь.
— Так всякий может сказать. Об комедии жизни.
— Верно, сэр. — Кружевным платком Лейси подтирает нос. — Только у нашего ремесла свои законы. Желательно знать, что будет дальше. На сем зиждется наше искусство. Иначе исполненье теряет половину мощи.
— По тебе не скажешь.
Ухмыльнувшись, комедиант защелкивает табакерку. Молодой джентльмен задумчиво проходит к окну и открывает скрипучий ставень. Выглядывает наружу, будто надеясь увидеть кого-то на рыночной площади. Но там пусто и темно. Кое-где в окнах соседних домов мерцает пламя свечи. На западе небо еще чуть подсвечено испустившим дух солнцем, низкие звезды возвещают, что разъяснело и на востоке. Закрыв ставень, молодой человек поворачивается к актеру:
— Завтра поедем той же дорогой. Через час расстанемся.
Понурившись, вскидывает бровь и нехотя кивает, точно шахматист, вынужденный признать мастерство соперника.
— Позвольте хотя бы надеяться на встречу с вами в более благоприятных обстоятельствах.
— Если будет угодно судьбе.
Актер одаривает компаньона пристальным взглядом:
— Полноте, сэр. Все ладно… Давеча не вы ль потешались над суеверием? А теперь словно боитесь озлить фортуну.
— Игра с ней не суеверие, Лейси.
— Пожалуй, ежели только раз метнуть кости. Но у вас-то в запасе еще бросок.
— Дважды Рубикон не переходят.
— Однако юная леди…
— Теперь… иль никогда.
Лейси помолчал.
— При всем почтенье, любезный сэр, вы слишком трагично смотрите на вещи. Вы ж не Ромео, приговоренный к колесованию судьбой{4}. Шекспир горазд на этакие выдумки, ему лишь бы поэффектней. — Не дождавшись ответа, актер продолжает: — Ладно, пусть ваша затея снова не удастся. Пробуйте еще раз, как надлежит истинному влюбленному. Не зря ж говорят: попытка не пытка.
Молодой джентльмен садится в кресло и долго смотрит на огонь.
— Что, ежели в этой пьесе нет ни Ромео, ни Джульетты? И финал ее скрыт в кромешной тьме? — Он поднимает голову, взгляд его тверд и прям. — Что тогда, Лейси?
— Бог с ними, с пьесами, сэр. Когда вы так говорите, я сам будто в кромешной тьме.
Вновь повисает молчание.
— Позволь предложить тебе чудную задачку, — наконец говорит молодой джентльмен. — Давеча ты сказал — мол, желательно знать, что будет дальше. Вообрази: к тебе, именно к тебе, явился человек, кто уверяет, будто проник в тайны будущего — не загробного, а нашего земного мира. Ему удалось тебя убедить, что он не балаганный шарлатан, но ученый, посредством математики, астрологии и всяческих тайных знаний сделавший подлинное открытие. Далее он рассказывает об том, что произойдет завтра, в нынешнем месяце, на будущий год, через сто и тысячу лет. Выкладывает всю историю. Как ты поступишь: станешь бегать по улицам, всех оповещая, иль затаишься?
— Сперва выясню, не рехнулся ль я.
— Твои сомненья развеяны неопровержимым доказательством.
— Тогда упрежу своих близких. Чтоб избегли возможных бед.
— Чудесно. Но представь, что пророк сулит сплошь пожары и чуму, смуты, бесконечные несчастья. Как тогда? Поступишь так же?
— Что-то я в толк не возьму, сэр. Откуда ему знать?
— Не фордыбачь. Мы всего лишь фантазируем. Допустим, он сумел тебя убедить.
— Шибко мудрёно для меня, мистер Бартоломью. Ежели судьба, чтоб завтра мой дом спалила молния, тут уж никуда не денешься. Но коли суждено загодя об том узнать, вполне могу переждать в сторонке.
— А ежели молния поразит, где бы ты ни был? Хоть беги, хоть сиди дома? Кроме того, предсказатель может и не знать, как именно ты умрешь иль когда на человечество обрушится та или иная напасть. Он просто знает, что рано иль поздно многие от нее пострадают. Вот что я хочу спросить, Лейси: если б пророк заранее уведомил тебя об цели своего визита, дав время подумать и обуздать естественное любопытство, не благоразумней ли уклониться от встречи с ним?