"Не может быть, чтобы он во всем прав был. Ну, пусть они не ангелы, пусть и у них есть грехи. А у кого ж нет грехов? Все люди, все человеки, но они свои грехи выкупают; выкупают работой на пользу и просвещение других, и эта работа разве маловажна?"
И он стал дальше думать о работе культурных людей, о тех результатах, каких они добились в последнее время, как он сам только прикоснулся к этой работе и воскрес, возродился и стал другим человеком, а сам Золотов? Откуда такое развитие получил -- разве не от их работы. Не будь книжки, трись он около одной своей братии, что бы он тогда знал? Зачем же он их так унижает!
Если они неправду в своих писаниях говорят, не от души, а с расчетом говорят одно, а живут по-другому, тогда, конечно, нехорошо, а если бы они ничего не говорили, тогда что? Всякий бы ждал и молчал, когда он будет делать так, как говорить нужно, -- тогда не вышло бы ничего, как, если бы затопили печку и не открыли бы трубы, дым не вышел бы и огонь не разгорелся.
Конечно, скверно будет, если они так непостоянны, мятутся, а жизнь идет, жизнь не улучшается; им нужно указывать путь другим, а они сами свертывают с правого пути. Зачем они свертывают? Как тут разобраться?
Молодцов точно уперся в тупик. Вперед идти было некуда, а назад ворочаться не хотелось, и это раздражало его нервы и заполняло душу тоской. Это чувство росло и охватывало все его существо, туманило его голову. Ему ничего не хотелось, а было только тяжко, как в комнате, в которой не хватает воздуху. Сердце его часто билось, кровь текла быстро, что-то давило виски, ему хотелось застонать, как больному, и он сам не знал, что его удерживает. Это состояние так охватило его, что он не слыхал, как Ефросинья, убравши посуду, занялась стряпней, как Крамарева, опять в своей кофточке и шляпке, куда-то пошла, как у Агаши в комнате Крамаревой проснулась Шура и расплакалась. Очувствовался он только тогда, когда услышал посторонний голос, раздавшийся в дверях.
– - Это квартира Ефросиньи Ермолаевой?
– - Эта, батюшка, эта, -- ответила от печки хозяйка.
– - Живет здесь Федор Николаевич Молодцов?
– - Как же, батюшка, живет, вот он…
Молодцов быстро открыл глаза, повернул голову и увидал стоявшего в дверях молодого человека в шляпе, светлом пальто и с тросточкой. Он вскочил с постели и, изумленно глядя на вошедшего, никак не мог сообразить, кто бы это был.
Молодой человек направился в его угол и, снимая шляпу, любезно проговорил:
– - Вы меня не узнаете? Я секретарь редакции "Друга народа" -- Никишин. Вы вчера были у нас.
– - Здравствуйте… -- сконфузившись и растерявшись, забормотал Молодцов, поднимаясь навстречу гостю и пожимая ему руку. Он подвинул ему табуретку, а сам сел на кровать.
Никишин сел, положил свою шляпу на газетный лист на столе и, доставши из кармана платок, стал вытирать запылившиеся очки.
– - Мне поручили показать вам вашу тетрадь со стихами, -- сказал Никишин и, спрятавши платок в боковой карман, полез в карман на груди и вынул оттуда знакомую Молодцову тетрадь.
– - Николай Леонидович прочитал все ваши стихи и все нашел пригодными для печати. В некоторых он сделал поправки, но поправки самые незначительные, выправку стиля; ни содержание, ни характер стиха от них не меняются. Вот, потрудитесь посмотреть.
Молодцов взял тетрадь и стал ее перелистывать. Поправки действительно были очень малые, это его должно бы было радовать, но он остался к этому равнодушен и даже сам удивился этому.
– - Что же, отлично, очень благодарен вам, очень доволен, -- сказал Молодцов холодно и бесстрастно.
– - Если так, то мы сейчас же можем их начать печатать. Еще Николай Леонидович поручил мне передать вам его просьбу: ему непременно хочется, при печатании ваших стихов, предпослать несколько слов о вас. Так он просит вас написать то, что вы вчера ему рассказывали. Напишите, как напишется, и, хотя не отделывая, представьте нам и редакцию. Мы возьмем там, что нужно, потом опять вам возвратим… А там вы можете развить это, обработать, и тогда уж мы будем печатать это вашими словами.
– - Если угодно… я что ж… Мне это труда не составит… -- пробормотал Молодцов.
– - Только, пожалуйста, если можно, поскорее. Номер начнет набираться завтра. В пятницу он должен быть отпечатан, за эти дни вы и потрудитесь набросать… -- Никишин оглянул внимательно всю квартиру и спросил:
– - Где же вы, собственно, пишете?
– - Где пишу? Да где придется, -- сказал Молодцов. -- Обдумываешь и слагаешь стихи тоже как придется, как на тебя найдет: дорогой, за работой, а потом за чаем или за обедом запишешь. А переписываю я вот здесь, за этим столом. -- Молодцов ударил рукой по своему столику. Никишин улыбнулся.
– - Очень оригинальные условия для писательства. Я никогда не воображал, и это вас не затрудняет?
– - Чего ж? -- просто ответил Молодцов. -- В мой угол никто не касается, всякий сидит в своем.
– - Но ведь тут могут шуметь, петь, говорить, шить на машинке, разве это вас не может беспокоить?
– - Когда займешься как следует -- ничего не слышишь.
Никишин радостно засмеялся.
– - Вот что значит быть здоровым человеком, а у культурных-то людей, подите, какие утонченности… Флобер вон отдельную пристройку имел для занятий. Отдельно от всего -- и ход к нему был устлан мягкими коврами, чтобы ни звука шагов, ни шороха к нему не долетало.
Молодцов продолжал удивляться на самого себя; он чувствовал в себе удивительную перемену. Перед ним сидел образованный человек из того круга людей, которых он больше всего уважал, и который пришел к нему с таким приятным для него известием, относился к нему любезно и внимательно, но в его сердце не было и следа тех чувств, которые охватили его при одном представлении о такого сорта людях. Он глядел на его довольно приятное и осмысленное лицо, и оно ему не нравилось: лоб казался слишком туп, глаза не чисты и способ выражения чужд ему и слова какие-то неприятные, особенно последнее выражение о культуре, неизвестно почему, оно его вдруг раздражило.
– - Может быть, вашему Флоберу очень много выдумывать приходилось? -- сухо и с неприятным огоньком в глазах проговорил он.
Никишин внимательно поглядел на Молодцова сквозь очки и, как показалось Молодцову, снисходительно-покровительственно улыбнулся и проговорил:
– - Он был большой художник. Он не выдумывал свои вещи, а обдумывал, и тут не нужно было ему мешать.
Но это ничуть не просветило Молодцова; он не понимал разницы между выдумыванием и обдумыванием, также и того, в чем заключаются преимущества большого художника, и, краснея, слегка раздувая ноздри, проговорил:
– - Довольно странно. А мне думалось, если поэт знает, что ему петь и когда песня созрела в нем самом, то ему стоит только рот раскрыть, как песня польется сама, и польется звучно и свободно.
– - Конечно, так, но не всегда, -- как будто совсем не замечая тона Молодцова и совсем серьезно проговорил Никишин. -- Многим первоклассным поэтам каждая их строка стоила больших усилий. Это зависит от личных свойств писателя, от их способностей. Конечно, есть и такие, которые сразу пишут набело, ну, да не в этом дело… Так вы, значит, напишите?
Молодцов почувствовал, что Никишин увиливает от разговора с ним, а ему очень хотелось выяснить через него многое, так беспокоящее его и так неясное для него. Причину этого увиливания Молодцов понял так, что Никишин не считает его достойным вести с ним серьезный разговор, и это совсем неприязненно настроило его по отношению к Никишину, и он уже чуть не грубо ответил на последний вопрос:
– - Напишу.
– - Ну, так я так и скажу Николаю Леонидовичу, -- вставая, сказал Никишин, и, по-прежнему оставаясь любезным, он добавил: -- Он очень будет этим обрадован, ему вообще очень приятно, что у "Друга народа" будет сотрудник из среды народа. При посредстве вашем мы гораздо легче приспособим журнал для того читателя, которому мы задались целью служить произведением человеческом мысли.
– - Почему народу нужно служить только произведением мысли? -- задорно спросил Молодцов. -- Я думал, ему нужно служить всем, чем только можешь.
– - Это и есть все, -- наставительно сказал Никишин. -- Духовное свойство человека есть вся его сущность, и если он отдает эту сущность другим, то что же от него больше требовать.
– - Может быть, правильнее сказать -- продает, -- нахмурив лоб, проговорил Молодцов.
Никишин сделал гримасу на лице и каким-то не своим голосом проговорил:
– - Ну, что же, если хотите, продает. В наше время, к сожалению, все должно необходимо продаваться, но ведь продавать себя можно всюду, но люди, так называемые порядочные, делали это с расчетом. Они шли, например, служить учителями и докторами и не шли в становые или земские начальники; очевидно, в этом признается какая-нибудь разница. Стало быть, и из материальных выгод считается гораздо почтеннее служить меньшему брату, а не давить его и угнетать… Но оставим это. Мне кажется, вы сегодня не в духе, а я чувствую себя не настолько в ударе, чтобы чем-нибудь просветить вас, поэтому лучше прекратить принципиальные разговоры.
– - Я вас спрошу только об одном, -- обратился Молодцов к Никишину, -- в чем, по-вашему, главная суть служения людям поэтическими произведениями?
– - Разве для вас это не ясно? -- с легким укором и улыбаясь проговорил Никишин, -- доставлять людям эстетическое наслаждение.
– - И от этого может быть польза?
– - Несомненная. От этого согревается человеческое сердце, внутренний мир человека наполняется новыми чувствами, увеличивается духовное богатство человека.
– - И это имеет большое значение?
– - Очень большое. При этих случаях человек ощущает жизнь в большей полноте, дорожит ею, как неоцененным даром, и держится в жизни бодрее, чувствует себя сильнее, могущественнее, а вследствие этого он ярче может проявить себя.
– - Как проявить? -- не понял Молодцов.
– - Ну так, соответственно имеющимся у него данным.
– - А я думаю, -- волнуясь и путаясь проговорил Молодцов, -- что и поэзия и искусство должны вести человека в одну сторону, помните Пушкина: "И долго буду тем народу я любезен, что чувства добрые в них лирой пробуждал". Вызывать чувства только добрые, а поэтому задача для всякого поэта должна быть направлена в сторону увеличения в человеке добра, приближения его к истине.
– - Совершенно верно. Я и не допускаю, чтобы рост человеческого духовного богатства не значил бы то же, что и рост добра. Это богатство-то само по себе есть неоценимое добро. Все равно как солнце, поднимаясь выше, шлет больше тепла, так и человек, развивая душу, делается добрее.
– - Вы это от души говорите? -- спросил озадаченный Молодцов, не ожидавший такого оборота от совершенно случайно завязавшейся беседы.
– - От всей души, поверьте, -- мягко и тихо проговорил Никишин.
Он поднялся, взял шляпу и, обращаясь к Молодцову, добавил:
– - Ну, мне пора уже идти. Вы позволите мне взять обратно вашу тетрадку…
– - Нет… подождите, -- замялся Молодцов. -- Я один тут хорошенько все пересмотрю, а потом сам вам и доставлю, может быть, вместе с записками.
– - Как угодно, -- покорно проговорил Никишин. -- А записки вы можете написать для легкости в виде письма, например, начнете так: "Милостивый государь, господин редактор. Ввиду вашего интереса к моей персоне, позвольте вам рассказать наивозможно подробно о важнейших моментах моей жизни" -- и начинайте описывать все, что вы переживали выдающееся.
– - Благодарю за совет, постараюсь им воспользоваться, -- проговорил Молодцов.
Никишин подал ему руку и, надевши шляпу, направился к выходу. Молодцов пошел провожать его. Никишин подошел уже к двери, как дверь каморки Крамаревой отворилась, и из нее вышла Агаша. Увидав отворившего дверь Никишина, она почему-то вытянулась, побледнела и остановилась как вкопанная. Никишин, однако, не обратив на нее никакого внимания, вышел из двери. Молодцов затворил за ним дверь и обернулся лицом к девушке. Агаша подскочила к нему и, задыхаясь, схватив его за руки, спросила:
– - Это кто у вас был?
– - Из редакции журнала, где стихи мои будут печатать, секретарем там служит, -- проговорил Молодцов.
Агаша подскочила к окну и впилась глазами в уходящего со двора Никишина.
Выйдя в отворенные ворота, Никишин остановился, подозвал к себе извозчика и стал садиться в пролетку. Агаша разглядела его лицо и, приседая на стоявшую у окна табуретку, воскликнула:
– - Так и есть… Он!
– - Кто он? -- изумленно проговорил Молодцов.
– - А тот, что заступился-то за меня. Ах, как бы мне повидать его хотелось!
Молодцов остановился с опущенными руками, он сначала побледнел, потом на лице его выступила краска. Ему стало невыразимо стыдно за свое поведение с Никишиным Он подошел к постели, сел на нее и с минуту сидел, облокотясь правой рукой на подушку; наконец он энергично вскочил с места, сорвал с гвоздя фуражку и, надвинув ее на голову, быстрыми шагами вышел из квартиры.
VIII
Выскочив за ворота, Молодцов оглянулся направо и налево. Никишин, сидя в пролетке извозчика, был уже в конце переулка. Молодцов остановился, поглядел, как пролетка смешалась с другими пролетками и скрылась за углом. Он долго стоял, глядя ей вслед, потом глубоко вздохнул, стиснул зубы и, засунув руки в карманы пиджака и опустив голову, медленно пошел в другой конец переулка, выходивший на бульвар.
Пройдя переулок, он бесцельно повернул направо и пошел, не обращая ни на что внимания, по тротуару.
По улице дребезжали извозчики, звонила, визжа колесами, конка, слышался колокольный звон; по бульвару двигалась разношерстная толпа людей, всевозможная смесь одежд и лиц, но Молодцов ничего не замечал. Острое, мучительно щемящее сердце чувство глубокого стыда захватило его всего и жгло и мучило его невыносимо.
Он мучился тем, что, будучи расстроен Золотовым, попал в такой просак, что целые полчаса обливал враждебностью благороднейшего человека, не зная его и потому только, что он принадлежал к образованным, на которых он сам был до сегодняшнего утра способен молиться.
– - И что же это я за орясина такая, -- чуть не плача внутренне, восклицал Молодцов и изо всей силы упирал кулаками в карманы пиджака. Тяжелое, гнетущее чувство его все разрасталось. Ему хотелось с кем-нибудь поделиться своею мукою, но у него не было ни друзей, ни приятелей, равных с ним по умственному развитию. Он ходил иногда к некоторым землякам, но земляки-чернорабочие были чужды тем интересам, какими жил он. И чем больше он шел, тем больше увеличивалась его тоска, и не было исхода ей, не было средства, чем разогнать ее.
Изредка Молодцов бросал взоры направо и налево, и ничего веселящего глаз не попадалось ему. Толпы людей двигались навстречу и обгоняли его. Время перевалило за обед. Обедня давно отошла, открылись казенки и выпускали из своих перегородок бесчисленное количество светлых пузырьков с одуряющей жидкостью, действие которой сказывалось уже на многих встречающихся Молодцову, и Молодцова мутило от одного вида этих отравленных людей с отуманенными глазами, с потными лицами, неестественно жестикулирующих. Он хорошо знал, что за чувство вызывает в этих отдыхающих в такие дни, после беспрерывной недельной работы, тружениках, и это представление только увеличивало его душевный гнет.
Встречались люди трезвые, франтоватые, с сияющими взорами, и Молодцова поражала безграничная пошлость, чванство. И тут Молодцову чувствовалось не меньшее отдаление от настоящей человеческой жизни, чем у встречных первой категории, -- то же тупое довольство и то же отдаление от всяких духовных запросов и порывов. Он с желчью глядел на них, стискивал зубы, снова напирал кулаками на дно карманов и почему-то шел, уже ускоряя шаги.
Наконец такое состояние Молодцову показалось невыносимо, и он, чтобы избавиться от него, решил хоть выпивкой разогнать его. Он не пил давно ничего, принявши решение ничего не пить. И при мысли о выпивке с минуту в нем шло колебание; потом колебание исчезло, он решил, что лучше выпить, и завернул в первый же попавшийся трактир.
Трактир был полон народа. Каждый стол был усажен группами мастеровых, ремесленников, гуляющей прислуги. Перед большинством стояла красноголовая посуда всевозможных размеров, закуска, булки, чай. Шел говор, как на базаре, слышался животный смех, часто пересыпаемый крепкими словечками; хотя окна были открыты, но воздух был напитан винными парами, человеческим потом, едким табачным дымом и одуряющим чадом готовящейся еды. Половые, красные, возбужденные, летали, гремя посудой, расталкивая толкущихся в проходах гостей, кричали: "Пазвольте, абажгу!" У стены одного зала наяривала Преображенский марш заведенная машина, за буфетом стояло несколько человек, отпуская чай, водку, закуску и получая деньги. При чем водку отпускал солидный внушительный господин, солидно выстриженный, в чесучовой паре и золотом пенсне, мало похожий на трактирщика, а скорее напоминающий собой владельца какого-нибудь крупного коммерческого предприятия, а деньги получала чрезвычайно симпатичная и красивая барышня лет шестнадцати, в модной прическе и великолепном платье.
В углу, за маленьким столиком, нашлось свободное место, и Молодцов сел за него, положа на стол фуражку, и начал ерошить волосы; к нему подскочил половой.
– - Мерзавчика, -- отрывисто проговорил Молодцов.
Половой сделал притворно недоумевающее выражение и завертел салфетку в руках.
– - Аль не понимаешь, -- вдруг со злостью зыкнул Молодцов и метнул горящими глазами на полового. -- Невинность разыгрываешь. Живей!
Половой, повернувшись, побежал к буфету и через минуту вернулся с пузырьком и кусками какой-то снеди на дешевенькой тарелочке. Откупорив посуду, он с небрежным видом поставил ее перед Молодцовым и стал сметать с соседнего стола насоренные только что ушедшими гостями крошки.
Молодцов, выпив водку, почувствовал, как она ударила ему в голову, но те надежды, какие он возлагал на нее, не оправдались. Водка не прогнала гнетущей его тоски, а еще увеличила его внутреннюю тяжесть: она ударила ему в голову и наполнила его тяжелым давящим туманом. В ушах у него поднялся неприятный, шум, перед глазами его прыгало и сердце сжало точно чьей-то чужой грубой рукой, и это ощущение до того было неприятно, что Молодцов, несмотря на туман в голове, начал раскаиваться, зачем он прибег к этому средству… Он не стал больше допивать из посуды и застучал дном рюмки о поднос.