Пелэм, или приключения джентльмена - Бульвер-Литтон Эдвард Джордж 17 стр.


Я сам в ту пору был одним из тех, кого привлекает всякое смазливое личико, как бы ни была невзрачна одежда той, кому оно принадлежит; не могу сказать, чтобы я когда-либо опускался до любовной интрижки с горничной, но я отнесся бы довольно терпимо ко всякому мужчине моложе тридцати лет, с которым это приключилось бы. И вот доказательство моей снисходительности: спустя десять минут после того, как мне довелось быть свидетелем столь малопристойной встречи, я, идя следом за миловидной молоденькой bourgeoise,[281] оказался в кабачке, в ту пору находившемся (по всей вероятности, это и теперь так) посредине сада. Гризетка, которую сопровождали старуха (должно быть, мать) и un beau gros garcon,[282] вероятно, ее любовник, сидела напротив меня и тотчас со всем изощренным кокетством француженки стала делить свое внимание между парнем и мной. Что до него — он, казалось, был весьма недоволен теми выразительными взглядами, которыми мы обменивались поверх его правого плеча, и в конце концов, под предлогом, что девицу нужно уберечь от сквозняка, — окно было открыто, — уселся как раз посредине между нами. Однако этот весьма изобретательный маневр не оправдал его надежд, так как он не принял в расчет того обстоятельства, что я ведь тоже способен двигаться; и действительно, я передвинул свой стул фута на три, чем совершенно расстроил ответный выпад противника.

Но этот флирт длился недолго; по-видимому, парень и старуха сошлись на том, что он недопустим, и по примеру опытных полководцев решили отступлением достичь победы. Они допили свой оршад, расплатились, взяли ненадежного воина в середину и оставили поле битвы в моем распоряжении. Но я отнюдь не был расположен сильно огорчаться по этому случаю и остался сидеть у окна, прихлебывая лимонад и бурча себе под нос: «Что ни говори — с женщинами уйма хлопот!»

У наружной стены кабачка, как раз под окном, стояла скамейка, которую, уплатив несколько су, каждый желающий мог получить в полное безраздельное пользование, свое и своих спутников. В данное время ее занимала какая-то старуха (так по крайней мере я заключил по ее голосу, хотя этот визгливый, пронзительный дискант мог принадлежать и мистеру Говарду де Говарду; но я не дал себе труда выглянуть в окно), восседавшая там вместе со своим любезным. В Париже для женщины, как бы она ни была стара, всегда найдется amant,[283] соблазненный либо страстью, либо деньгами. Понежничав, парочка ушла, и на смену ей тотчас явилась другая. Мужчина заговорил очень тихо, но звук его голоса заставил меня вскочить с места. Прежде чем сесть снова, я быстро выглянул в окно. Я увидел англичанина, ранее замеченного мною в саду, и женщину, с которой он там встретился.

— Ты говоришь — двести фунтов? — едва слышно сказал англичанин. — Все должно достаться нам.

— Но, — возразила женщина, тоже полушепотом, — он-то говорит, что больше никогда в жизни не притронется к картам.

Мужчина рассмеялся.

— Глупец, — сказал он, — страсть не так-то легко обуздать. Сколько дней назад он получил из Лондона эти деньги?

— Дня три, — ответила женщина.

— И это в самом деле последнее, что у него осталось?

— Да, последнее.

— Стало быть, когда он пустит по ветру эти деньги, ничто уже не спасет его от нищеты?

— Ничто, — подтвердила женщина, вздохнув едва слышно.

Мужчина снова рассмеялся и совершенно другим тоном сказал:

— Вот тогда — тогда, наконец, я утолю свою мучительную жажду. Пойми, женщина, — уже много месяцев я не знаю дня — но что я говорю — дня: не знаю ночи, не знаю часа, когда моя жизнь была бы такой, как жизнь других людей. Моя душа охвачена одним огненным желанием. Дотронься до моей руки — не удивительно, что ты вздрогнула — она вся пылает, но что лихорадка, терзающая тело, по сравнению с пламенем, сжигающим душу?

Он еще больше понизил голос, и я уже ничего не мог расслышать; судя по всему, женщина пыталась его успокоить; наконец она сказала:

— Несчастный Тиррел! Вы ведь не допустите, чтобы он умер с голоду?

Мужчина помолчал минуту-другую. Затем он сказал:

— Денно и нощно я, преклонив колена, возношу господу одну-единственную неумолчную молитву — вот она: когда для этого человека придет последний час; когда, изнуренный усталостью, горем, болезнями, голодом, он упадет на свое ложе; когда в горле у него будут клокотать предсмертные хрипы, а глаза подернутся темной пеленой; когда воспоминание заполнит все вокруг него видениями ада и этот трус начнет в страхе дрожащим голосом каяться небесам в своих злодействах — пусть я буду при этом!

Наступило длительное молчание, его прерывали только всхлипывания женщины, которые она, видимо, не в силах была подавить. Наконец мужчина встал, и голосом столь нежным, что он звучал как музыка, заговорил с ней необычайно ласково. Она быстро поддалась этим чарам и с живостью отвечала ему.

— Как ни мучат меня угрызения совести, — сказала она, — я согласна лишиться жизни, чести, надежды, даже спасения души — только бы не лишиться вас!

После этого они ушли.

О, любовь этой женщины! Сколь сильна она в своей слабости! Сколь прекрасна в своей преступности!

ГЛАВА XXII

В ловушке мопс, и пойман он
И в городок препровожден.
И зависть всякого берет:
У дамы он теперь живет.

Басня Гея[284]

Дня через два после этой загадочной встречи я сидел утром один в своей гостиной, когда мой слуга Бедо доложил, что меня желает видеть дама.

Эта дама оказалась красивой, видной особой, одетой в точности по картинке из Magasin des Modes.[285] Она уселась, откинула вуаль и, с минуту помолчав, спросила, доволен ли я комнатами, которые занимаю.

— Очень доволен, — ответил я, несколько озадаченный ее вопросом.

— Может быть, вам желательны какие-нибудь изменения? — продолжала дама.

— Нет, mille remerciments![286] — ответил я. — Очень любезно с вашей стороны, что вы так заботитесь о моих удобствах.

— Эти портьеры можно бы драпировать поизящнее, софу заменить более элегантной, — продолжала новоявленная надзирательница.

— Уверяю вас, — ответил я, — мне весьма лестно, слишком даже лестно ваше внимание. Может быть, вы вообще хотели бы занять мои комнаты; если это так — скажите по крайней мере прямо, не стесняясь.

— О нет, — ответила дама, — я ничего не имею против того, чтобы вы оставались здесь.

— Вы слишком добры, — сказал я, отвешивая глубокий поклон.

Наступило молчание. Я воспользовался им и задал вопрос, вертевшийся у меня на языке:

— Я полагал, сударыня, что имею честь говорить с… с…

— Хозяйкой этой гостиницы, — спокойно докончила за меня дама. — Я зашла только узнать, как вы себя чувствуете; надеюсь, вам здесь удобно жить?

«Довольно поздно спохватилась — ведь я уже полтора месяца живу здесь», — подумал я, мысленно припоминая все то, что мне с разных сторон говорили о склонности моей нежданной гостьи к любовным похождениям. Однако, поняв всю безвыходность моего положения, я с кротостью, достойной великомученика, покорился судьбе, которую предвидел. Я встал, придвинул ее кресло поближе к моему, взял ее за руку (очень жесткую, очень худую руку) — и нежнейшим пожатием выразил ей свою благодарность.

— Я много имела дела с англичанами, — сказала дама, переходя на мой родной язык.

— Ах! — воскликнул я, снова пожимая ей руку.

— Вы очень хорошенький мальчик! — продолжала она.

— Совершенно верно, — ответил я.

В эту минуту вошел Бедо; он шепнул мне, что в прихожей дожидается мадам д'Анвиль.

— Великий боже, — воскликнул я, зная ее ревнивую натуру, — что делать! Сударыня, вы премного меня обяжете… — С этими словами я открыл дверь в примыкавший к гостиной узенький коридор и втолкнул туда злосчастную хозяйку, — отсюда вы сможете незаметно ускользнуть — всех благ… — Едва я запер дверь и положил ключ в карман, как в гостиную вошла мадам д'Анвиль.

— Уж не отдали ли вы вашим слугам приказ всегда заставлять меня дожидаться в передней? — надменно спросила она.

— Далеко не всегда, — ответил я, пытаясь ее смягчить, но все мои старания были тщетны; она ревновала меня к герцогине Перпиньянской и была рада любому случаю выказать свое недовольство. А я принадлежу к числу тех мужчин, которые способны снести дурное расположение духа женщины, но неспособны его простить; иначе говоря — в тот момент, когда она изливает свою досаду, это не производит на меня впечатления; но у меня остается ноющее воспоминание о чем-то весьма неприятном, и я даю себе слово никогда больше не испытать этого ощущения. Мадам д'Анвиль заехала ко мне по дороге в Люксембургский сад, и единственным средством успокоить ее было предложить сопровождать ее на прогулке. Итак, мы сошли вниз и поехали в сад. Перед уходом я дал Бедо множество мелких поручений и сказал, что, выполнив их, он может не являться домой до самого вечера. Не прошло и часу, как дурное расположение духа мадам д'Анвиль дало мне повод самому прикинуться раздраженным. Она успела смертельно мне надоесть, я жаждал освобождения — поэтому я ударился в пафос, сетовал на ее дурной характер, на ее неспособность беззаветно любить, говорил захлебываясь, не давал ей ответить, — и, оставив ее в Люксембургском саду, поспешил к Галиньяни[287], чувствуя себя как человек, только что скинувший смирительную рубашку.

— Уж не отдали ли вы вашим слугам приказ всегда заставлять меня дожидаться в передней? — надменно спросила она.

— Далеко не всегда, — ответил я, пытаясь ее смягчить, но все мои старания были тщетны; она ревновала меня к герцогине Перпиньянской и была рада любому случаю выказать свое недовольство. А я принадлежу к числу тех мужчин, которые способны снести дурное расположение духа женщины, но неспособны его простить; иначе говоря — в тот момент, когда она изливает свою досаду, это не производит на меня впечатления; но у меня остается ноющее воспоминание о чем-то весьма неприятном, и я даю себе слово никогда больше не испытать этого ощущения. Мадам д'Анвиль заехала ко мне по дороге в Люксембургский сад, и единственным средством успокоить ее было предложить сопровождать ее на прогулке. Итак, мы сошли вниз и поехали в сад. Перед уходом я дал Бедо множество мелких поручений и сказал, что, выполнив их, он может не являться домой до самого вечера. Не прошло и часу, как дурное расположение духа мадам д'Анвиль дало мне повод самому прикинуться раздраженным. Она успела смертельно мне надоесть, я жаждал освобождения — поэтому я ударился в пафос, сетовал на ее дурной характер, на ее неспособность беззаветно любить, говорил захлебываясь, не давал ей ответить, — и, оставив ее в Люксембургском саду, поспешил к Галиньяни[287], чувствуя себя как человек, только что скинувший смирительную рубашку.

А теперь, любезный читатель, оставь меня на несколько минут в читальном зале Галиньяни и вернись к хозяйке, которую я так бесцеремонно выставил из своей гостиной.

Узенький коридор, куда я ее втолкнул, с одной стороны сообщался с этой гостиной, с другой дверь вела на лестницу. Но Бедо имел обыкновение запирать эту дверь и держать ключ при себе. Что касается выхода в гостиную, то, как уже было сказано, я сам его замкнул; таким образом, злополучная хозяйка, попав в этот коридорчик, оказалась запертой словно в темнице — десять футов на пять — и вдобавок окруженной, словно Ева в раю, целым мирозданием: но то были не птицы, не звери, не рыбы — а метлы, щетки, ношеное белье и корзина с дровами. Как выйти из этого затруднения? Вопрос казался неразрешимым. Разумеется, она могла кричать, звать на помощь, но мысль о том, какие насмешки, какой позор обрушатся на нее, когда ее застанут в таком двусмысленном положении, была непереносима для нашей хозяйки, великой скромницы; к тому же, в результате такого exposé,[288] эта милая женщина могла потерять нечто гораздо более ценное, нежели репутация, а именно: своих жильцов. Самые лучшие помещения занимали две знатные англичанки, а хозяйка гостиницы столько слыхала о высокой нравственности нашей нации, что боялась, как бы эти завзятые святоши не выехали немедленно, если ее вопли и рассказ о ее невероятном приключении дойдут до их ушей.

По всем этим причинам она сидела совсем тихо и смирно, созерцая метлы и щетки, которые все труднее становилось различить в быстро сгущавшихся сумерках, и утешая себя уверенностью, что ее в конце концов освободят.

Но вернемся к моей собственной драгоценной особе (ведь я лишь очень редко и неохотно, даже когда даю волю своему воображению, отвлекаюсь от нее). Тем временем я увидел в читальном зале Галиньяни лорда Винсента, внимательно просматривавшего «Избранные места из лучших английских писателей».

— А, любезный друг, — сказал он мне, — рад вас видеть; только что я удивительно удачно привел цитату: юные Беннингтоны топили какого-то несчастного щенка; самый младший мальчишка (мамаша щенков принадлежала ему) с серьезным, грустным видом следил глазами за щенком, покуда тот не перестал барахтаться, — и разревелся. «Что ж ты плачешь?» — спросил я. «Да уж очень это было жестоко — утопить бедняжку!», — ответил, всхлипывая, юный Филокин.[289] «Тьфу!» — воскликнул я. — Quid juvat errores mersa jam puppe fateri?[290][291] Разве я не попал в самую точку? Помните, Пелэм, так ведь сказано у Клавдиана?[292] Подумать только, что такой бисер я метал перед этими невежественными в латыни малолетними обормотами! Кстати — виделись ли вы за это время с мистером Торнтоном?

— Нет, — ответил я, — не виделся, но я твердо решил в скором времени доставить себе это удовольствие.

— Поступайте как знаете, — молвил Винсент, — но вы окажетесь в положении ребенка, забавляющегося острыми предметами.

— Я не ребенок, — возразил я, — стало быть, ваше сравнение неудачно! Чтобы надуть меня, он должен быть хитер, как сам дьявол, или, по меньшей мере, как шотландец.

Винсент покачал головой.

— Пообедайте со мной сегодня в Роше, — предложил он. — Нас будет шестеро — все избранные умы.

— Volontiers;[293] но если вы сейчас свободны, прогуляемся сперва в саду Тюильри.

— С удовольствием, — сказал Винсент, беря меня под руку.

Проходя по улице де ля Пэ, мы увидели сэра Генри Миллингтона верхом на гнедой лошади, такой же неповоротливой, как он сам; глядя на коня и всадника, можно было вообразить, что оба они вырезаны из одного куска картона.

— Хотел бы я, — сказал Винсент, заимствуя это изречение у Лютреля,[294] — «чтобы сей магистр искусств очистил грудь свою от скверны, коей она набита». Я дорого дал бы, чтобы узнать, в каком укромном уголке громоздкой махины, которая вот сейчас рысцой свернула за угол, обитает настоящее тело сэра Генри Миллингтона? Я живо представляю себе, как это жалкое, щупленькое нечто ежится там внутри, словно нечистая совесть. Да, правильно говорит Ювенал:[295]

Mors sola fatctur
Quantula sint hominum corpuscula.[296]

— Все-таки у него величественная голова, — вставил к. Время от времени я соглашаюсь признать кого-либо красивым. Это создает видимость великодушия.

— Верно, — согласился Винсент. — Она словно создана для витрины парикмахерской. Но вот идет миссис К. — и с ней красавица дочь. С этими дамами вы должны познакомиться, если вы хотите видеть человеческую природу в какой-то мере отрешенной от той суетности, которая даже мужчин — и тех в свете делает похожими на модисток. Миссис К. — женщина чрезвычайно одаренная и к тому же весьма здравомыслящая.

— Редкое сочетание! — воскликнул я.

— Отнюдь нет, — возразил Винсент. — Ходячее мнение гласит, что одаренность и здравый смысл — несовместимы. Что касается меня, то, если говорить о здравом смысле в суждениях, я скорее обратился бы за советом в серьезных делах к великому поэту или великому оратору, нежели к унылому труженику, который весь свой век прокорпел в какой-нибудь конторе. Здравый смысл — лишь один из видов таланта; гений — высшее его выражение; стало быть различие заключается не в самой их природе, а в степени развития. Но возвращаюсь к миссис К. — она пишет, почти что импровизируя, прекрасные стихи, рисует превосходные карикатуры, охотно трунит над тем, что смешно, но никогда не станет высмеивать то, что хорошо. В чрезвычайно щекотливых обстоятельствах она проявляла такт и положительность, достойные высшей похвалы. Но если есть у нее качество еще более ценное, чем интеллект, — это ее душевная доброта; не удивительно, что она по-настоящему умна — самые лучшие плоды, самые чудесные цветы произрастают на тех деревьях, у которых здоровая сердцевина.

«Лорд Винсент становится поэтичным, — сказал я себе, — как он в действительности непохож на того человека, которым хочет казаться в свете! Но так обстоит дело с каждым из нас — все мы подобны античным актерам: сколь бы ни было прекрасно лицо, нам все же приходится носить маску».

Мы гуляли уже около часа, как вдруг Винсент вспомнил, что у него чрезвычайно важное дело на улице Жан-Жак-Руссо, а именно — купить обезьянку.

— По поручению Уормвуда, — пояснил мне Винсент, — он прислал мне подробнейшее письмо с описанием всех тех свойств и способностей, которыми обезьянка должна обладать. Я полагаю, она ему нужна, чтобы в какой-нибудь злой проделке излить все накопившееся в нем ожесточение, — неужели же я не помогу ему в таком благом начинании? Боже меня упаси!

— Аминь! — сказал я, и мы вместе отправились к торговцу обезьянками. После длительного обсуждения мы, наконец, остановили свой выбор на самом уродливом зверьке, — которого я когда-либо видал: он был так безобразен, что — нет, я и не попытаюсь его изобразить — это невозможно! Винсент был в таком восторге от нашего приобретения, что решил немедленно взять обезьянку с собой.

— А что, зверек спокойный? — спросил я.

— Comme un oiseau,[297] — заверил нас продавец.

Мы заплатили за месье Жоко, подозвали фиакр и поехали в гостиницу, где жил Винсент; но оказалось, что его слуга ушел и забрал с собой ключи от комнат.

— Черт возьми! — воскликнул Винсент. — Впрочем, не беда: le petit monsieur[298] поедет с нами.

Назад Дальше