Пелэм, или приключения джентльмена - Бульвер-Литтон Эдвард Джордж 3 стр.


Многочисленные сочинения Бульвера еще ждут настоящей оценки. Но нельзя забывать, что в самом конце жизни он создал еще одно истинно замечательное произведение — «Кинельм Чилингли» (1872). В этом романе — широкое, вольное дыхание, глубоко и любовно задуманный образ главного героя, остро критическое изображение жизни. Это произведение создавалось, когда Теккерея и Диккенса уже не было в живых. Бульвер был их предшественником, их современником, впоследствии он стал их преемником. Влияние Диккенса чувствуется в благодушном юморе последнего бульверовского романа. Но образ главного героя совершенно оригинален и, в некоторых отношениях, перерастает образы Диккенса и Теккерея. Это образ человека, мыслящего глубоко и тонко, жаждущего правды и в общих вопросах мировоззрения, и в повседневной жизни, и, особенно, во взаимоотношениях с людьми. Скитания Кинельма — это деятельные и жадные поиски нового пути в жизни, искания человека справедливого, мечтательного и наивного.

Книга эта была издана в русском переводе в 1932 году и вошла в серию романов «История молодого человека XIX столетия», инициатором которой был А. М. Горький.

«Пелэм», как и «Кинельм Чилингли», будет с живым увлечением прочитан многими нашими читателями и в то же время заставит историков литературы по-новому задуматься над вопросом о закономерности в развитии английской литературы XIX века, о роли менее заметных писателей в создании творческого метода критического реализма.


А. Чичерин

ПЕЛЭМ, ИЛИ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ДЖЕНТЛЬМЕНА

Не строг я, но мой ум — судьбы награда!
Философ я, но я всегда влюблен!
Стремиться вечно к счастью я рожден…
Я этого достиг — чего же больше надо?

Законченный джентльмен, по словам сэра Фоплинга, должен хорошо одеваться, хорошо танцевать, хорошо фехтовать, иметь талант к сочинению любовных писем и приятный голос для выступлений в Палате

Этеридж[9]

Предисловие к изданию 1835 года

Некий остряк, которому рассказали о св. Дени[10], пустившемся в дорогу со своей отрубленной головой под мышкой, мудро заметил, что это как раз один из тех случаев, когда сделать первый шаг значит уже пройти полпути. Данное замечание может с таким же успехом относиться к судьбе литературного произведения, прокладывающего себе путь к грядущим поколениям. Если в наше время, когда издается столько романов и когда публика требует постоянной новизны, какой-нибудь из них читается и продолжает жить в течение шести лет, весьма вероятно, что он будет жить и читаться еще добрых шестьдесят. Это тоже один из тех случаев, когда первый шаг — уже полпути.

«Пелэм» был так хорошо принят публикой и доныне пользуется таким успехом, что, может быть, для читателя представят некоторый интерес краткие сведения о том, как он возник и создавался. Со стороны начинающего писателя подобное желание поведать о совершенной им работе можно было бы счесть проявлением назойливости или даже самонадеянности. Но оно представляется довольно естественным у того, кто в ученичестве провел не меньше времени, чем даровитый Вильгельм Мейстер[11], и кто занимается литературной деятельностью уже достаточно долго для того, чтобы, удовлетворяя обычное читательское любопытство, сообщить и кое-что небесполезное для своих начинающих собратьев.

Когда я был еще мальчиком, но имел уже некоторый опыт жизни в свете (куда вступил преждевременно), мне, на мое счастье, случилось в самом конце лондонского светского сезона довольно серьезно заболеть, и вследствие этого я оказался запертым в четырех стенах своей комнаты. Никого из моих друзей в городе не было, и в борьбе со скукой — уделом больного — мне пришлось пользоваться лишь теми средствами, которые предоставляет нам одиночество. Развлекался я тем, что написал с невероятным трудом и усилиями (ибо до того проза была мне, как и господину Журдену, областью совершенно неведомой) пять-шесть рассказов и очерков. Среди них была повесть под названием «Мортимер, или Записки джентльмена», которую читатель найдет в качестве приложения к этому предисловию. Начало ее почти слово в слово совпадает с началом «Пелэма», но замысел в корне отличается от этого последнего — и более позднего — произведения. «Мортимер» должен был показать, каким образом свет портит своего питомца. «Пелэм» же, наоборот, выражает более новый и, по-моему, более справедливый моральный принцип, показывая, как человек здравомыслящий может подчинить себе обычаи света вместо того, чтобы оказаться у них в плену, и как он постепенно становится мудрее, извлекая уроки из своих юношеских слабостей.

Эту повесть, вместе с написанными тогда же очерками, я, скрыв свое настоящее имя, послал одному очень известному издателю, который нашел рукопись слишком легковесной для того, чтобы издавать ее отдельной книгой, и посоветовал мне послать самые удачные из очерков в какой-нибудь журнал. В то время я не был расположен печататься в периодических изданиях и предал забвению то, что для читателя, возможно, было не более как nugae[12], но для автора во всяком случае представляло собой difficiles[13]. Вскоре после этого я уехал за границу. По возвращении я послал мистеру Колбэрну для опубликования подбор писем, из которых по разным причинам сделал впоследствии роман и которые (в весьма, однако же, отличном от первоначального виде) стали известны читающей публике под названием «Оолкленд».

Исправляя корректурные листы этой повести, я нашел в ней много недостатков. Но лишь тогда, когда она стала уже достоянием публики, я обнаружил самый существенный из них, а именно — слишком мрачное изображение жизни и живописание таких умонастроений, которые, хотя вообще бывают свойственны очень молодым людям, испытавшим первые горькие уроки жизни и первые разочарования, однако же никакой художественной новизны не представляют и в самом существе своем никогда не были правильны.

Работа над этим произведением оказала на мое сознание совершенно такое же воздействие, какое (если позволено мне будет благоговейно привести столь знаменитый пример), по словам Гете, оказало на него самого создание «Вертера»[14]. Сердце мое очистилось от этого «гибельного вздора», я исповедался в своих грехах и получил отпущение — я смог возвратиться к действительной жизни с ее здоровой сущностью. Ободренный приемом, который оказан был «Фолкленду», лестным для меня, хотя и не блестящим, я решил начать новый и более содержательный роман. На меня давно уже произвела впечатление правильность одного замечания г-жи де Сталь[15], что персонаж, по характеру чувствительный и в то же время жизнерадостный, всегда имеет успех на сцене. Я решил вывести подобный же персонаж в романе, но с тем, чтобы чувствительная сторона его характера выступала гораздо менее открыто, чем жизнерадостная. Я вспомнил о своем юношеском опыте — «Записках джентльмена» — и на этой основе задумал строить новый роман. Немного поразмыслив, я решил, однако, усложнить и облагородить характер первоначального героя. Сам по себе этот характер умного светского человека, испорченного светом, не являлся новым. Такие уж изображали Мэкензи[16], Мур в своем Зелуко[17] и до некоторой степени даже гениальный мастер, сам Ричардсон[18], создавший несравненный образ Ловлейса. Мораль, которую можно извлечь из этих творений, казалась мне двусмысленной и сомнительной; это мораль литературной школы, предавшейся мраку и отчаянью. Но мы живем в мире, большинство из нас, цивилизованных людей, неизбежно должно быть в той или иной степени преданным мирскому. И у меня возникла мысль, что я пришел бы к новому, плодотворному и, может быть, счастливому нравственному выводу, если бы показал, каким образом возможно очистить и облагородить нашу повседневную жизнь, если бы я сумел доказать ту несомненную истину, что уроки, преподанные обществом, не обязательно развращают человека и что мы можем, будучи людьми света и даже в какой-то мере увлекаясь его суетой, в то же время становиться и мудрее, и благороднее, и лучше. Руководясь этой мыслью, начал я создавать характер Пелэма, долго и обстоятельно обдумывая все его черты, прежде чем перенести их на бумагу. Для работы над своим произведением я внимательно изучил великие творения своих предшественников, стараясь извлечь из этого изучения известные правила и каноны, служившие мне путеводной нитью. Если бы кое-кто из моих более молодых современников, которых я мог бы назвать, снизошли до того, чтобы заняться таким же предварительным трудом, я уверен, что результаты были бы более блестящими. Часто случается, что люди, намеревающиеся создать литературное произведение, обращаются ко мне за советами, и в подобных случаях я неизменно убеждаюсь, что они воображают, будто им достаточно сесть за стол и приняться за писание. Они забывают, что искусство — это вовсе не наитие свыше и что романист, постоянно имеющий дело с противоречиями жизни и последствиями событий и поступков, должен в самом широком и глубоком смысле слова учиться быть художником. А они хотят писать картины для потомства, не потрудившись даже научиться рисовать.

Когда к тому представится возможность, — вероятно, при следующем издании «Отверженного»[19], — я поговорю о том, на какие виды, по-моему, подразделяется прозаическое творчество. Из двух основных видов, чисто повествовательного и повествовательно-драматического, я выбрал как образец для «Пелэма» — первый. Когда роман вышел в свет, мне часто указывали, что интрига его развита недостаточно подробно, не хватает многих эпизодов и сцен. Но критики в данном случае явно смешивали оба повествовательных жанра, о которых я сейчас говорил, и от произведения, относящегося к одному из них, требовали качеств, являющихся принадлежностью другого. Блистательная слава Скотта[20], проявляющего себя почти исключительно в драматически-повествовательном жанре, заставила их позабыть о столь же знаменитых примерах романа чисто повествовательного, которые можно найти у Смоллетта[21], Филдинга[22] и Лесажа[23]. Впрочем, может быть, именно в «Пелэме» единая, последовательно развивающаяся интрига занимает больше места, чем происшествия, которые не раскрывают характера героя и не приводят к развязке, но требуются, по общему мнению, законами чисто повествовательного жанра и характерны для произведении названных выше великих писателей.

Должным образом подготовившись, я начал и закончил первый том «Пелэма». Затем различные обстоятельства заставили меня прервать эту работу, пока, спустя несколько месяцев, я не очутился в мирной деревенской глуши, где у меня оказалось столько досуга, что я вынужден был, спасаясь от скуки, продолжить и закончить свое произведение.

Может быть, я укреплю мужество и поддержу надежды других писателей, если добавлю, что рецензент, которому рукопись моя была передана издателем для отзыва, высказался самым неблагоприятным и мрачным образом насчет ее шансов на успех, но, к счастью, мнение это было опровергнуто мистером Олльером[24] даровитым и остроумным автором «Инезильи», к которому издатель после того обратился. Книга вышла, и должен заметить — в течение добрых двух месяцев действительно казалось, что она так, преждевременно, и скончается еще в пеленках. За исключением двух очень лестных и великодушно-доброжелательных заметок в «Литературной газете»[25], и в «Исследователе»[26], а также очень обнадеживающего и дружественного отзыва в «Атласе»[27], все прочие критики встретили ее равнодушием или бранью. Они неверно поняли намерение автора, а в сатирических местах искали намеков на живых современников. Но на третий месяц быстро обозначился успех, которым она с тех пор неизменно пользуется. Не могу притязать на то, чтобы труд мой достиг всех целей, которые я себе ставил. Но мне кажется, что одна из них была во всяком случае достигнута: думаю, что, не в пример большинству произведений других авторов, моя книга содействовала окончанию демонического поветрия, помогла отвратить честолюбивые помыслы молодых людей без галстуков и юных бледнолицых клерков от игры в «Корсара»[28] и похвальбы вымышленными злодействами. Если же, неправильно понимая иронию, имеющуюся в «Пелэме», они дошли до крайностей в подражании недостаткам, которые приписывает себе мой герой, то эти недостатки в тысячу раз менее пагубны и в них даже больше мужественности и благородства, чем в человеконенавистнических признаниях и слезливом любовании порочностью[29].

Такова история моей книги, хотя и не первой в числе моих произведений, но, во всяком случае, одной из тех, чья судьба подсказала мне — прекратить мои литературные опыты или продолжать их.

Могу с чистой совестью повторить, что отдал здесь эту дань самовлюбленности не только для того, чтобы удовлетворить любопытство публики ко всему, относящемуся к раннему творчеству писателя, который — хорош он или плох — достиг того, что его стали читать. Быть может, мне удалось преподать здесь молодым авторам, более одаренным, но менее опытным, чем я сам, нижеследующий урок. Во-первых, каждому начинающему романисту следует знать, какую пользу приносит критическое изучение литературных правил, ибо этому изучению обязан я всеми выпавшими на мою долю успехами. Если в искусстве композиции я достиг того, что даже слишком легко осуществляю свои намерения, то это было куплено ценой неспешного, упорного труда в самом начале и решительного самоограничения: я не позволял себе написать вторую фразу, пока не выразил наилучшим образом все, что хотел сказать в первой. Во-вторых, судьба моей книги может доказать, как мало стоят все те «поощрения», на недостаток которых так горько жалуется сэр Эджертон Бриджес[30] и которые он считает столь необходимыми для достижения популярности писателем, как бы он ни был талантлив. Когда я начал писать, я не знал ни одного критика и почти ни одного писателя. До нынешнего дня я не слышал ни единого поощрительного слова от кого-либо из тех писателей, которые некогда почитались творцами литературных репутаций. Еще долго после того, как мое имя получило некоторую известность во всех странах, куда проникает английская литература, толстые журналы моей родины не желали даже признавать моего существования. Пусть же никто не требует «поощрений» или покровительства, и пусть начинающие авторы, которые теперь часто пишут мне, жалуясь на недостаток сочувствия и на свое незнакомство с критиками, узнают от писателя (как бы незначителен он ни был сам по себе), обращающегося к ним в качестве друга и товарища и без всякой горечи признающего, что внимание, которым он пользуется, вовсе не меньше, а больше его заслуг, — пусть узнают они от него, что труд человека — лучший его покровитель, что публика — единственный критик, для которого нет ни выгоды, ни смысла недооценивать творчество писателя, что мир, окружающий его, велик, и лишь на малый участок этого мира могут проникнуть недружелюбие и зависть, и что гордое чувство, охватывающее нас, когда мы сами, своими руками запечатлели свое имя, стоит всех и всяческих «поощрений». Да здравствует благородное и возвышенное изречение Сиднея[31]: Aut viam inveniam aut faciam[32].

Мортимер, или записки джентльмена

Это — блистательное ничтожество света.

Шекспир

Я единственный сын. Мой отец — младший отпрыск одного из самых родовитых графов Англии; моя мать, дочь шотландского пэра[33], слывшего самым безупречным джентльменом своего времени, ничего не получила в приданое. Мой отец был умеренный виг[34] и задавал роскошные обеды; моя мать была женщина со вкусом; особое пристрастие она питала к бриллиантам и старинному фарфору.

Люди простого звания не представляют себе, сколь велики потребности тех, кто вращается в свете, и срок, на который они ссужают деньги, не длиннее их родословной. Мне было шесть лет, когда у нас в доме произвели опись всего имущества. Моя мать как раз собиралась погостить неделю[35] у герцогини Д. и заявила, что не может появиться там без своего бриллиантового убора. Старший судебный пристав заявил, что не может ни на минуту терять бриллианты из виду. Пришли к соглашению — матушка отправилась в К. в сопровождении судебного пристава и выдала его там за моего гувернера. Тогда люди не были столь неуместным образом начинены ученостью, как сейчас. Пристав оробел и не выдал тайну. К концу недели бриллианты были отданы в заклад ювелиру, а моя мать стала носить поддельные драгоценности.

Около месяца спустя — если память мне не изменяет — скончался дальний родственник моей матери; он завещал ей двадцать тысяч фунтов. Отец сказал, что этих денег как раз хватит на то, чтобы вовремя уплатить по самой срочной закладной и на расходы в Мелтоне[36]. Мать сказала, что они ей нужны до зарезу, чтобы выкупить бриллианты и заново обставить дом; была избрана вторая возможность.

Незадолго до того Сеймур Конуэй был причиной двух бракоразводных процессов; разумеется, все лондонские дамы воспылали к нему страстью; он влюбился в мою мать, а она, разумеется, была чрезвычайно польщена тем, что он ухаживал за нею. К концу сезона мистер Конуэй уговорил мою мать съездить с ним в Париж.

Карета ждала на противоположном конце сквера. Впервые за всю свою жизнь моя мать встала в шесть часов утра. Уже ее башмачок коснулся подножки кареты, уже мистер Конуэй прижал ее ручку к своему сердцу, как вдруг она спохватилась, что забыла взять своего любимого фарфорового болванчика и свою моську. Она настояла на том, чтобы вернуться, зашла за ними в дом и уже начала было спускаться с лестницы, одной рукой прижимая к себе болванчика, а другой — моську, как вдруг столкнулась с моим отцом, которого сопровождали двое слуг. Камердинер моего отца (уж не помню как) обнаружил исчезновение леди Фрэнсес и разбудил своего хозяина.

Назад Дальше