Пелэм, или приключения джентльмена - Бульвер-Литтон Эдвард Джордж 57 стр.


Но тут-то иссякла для меня возможность осуществить свою месть до конца: я еще не утолил, не усмирил своей жажды, а кубок был внезапно оторван от моих губ. Тиррел исчез: куда — никто не знал. Я велел Торнтону навести справки. Через неделю он сообщил мне, что Тиррел умер в крайней нужде от предельного отчаяния. Поверишь ли ты, что, когда я услышал об этом, первыми чувствами моими были ярость и разочарование? Да, он умер, умер в той самой нищете, которой я для него желал, но я не стал свидетелем его смерти, и мне казалось, что он не испытал самых горьких мук смертного ложа.

Хотя я часто расспрашивал Торнтона, мне и посейчас неизвестно, для чего ему понадобилось вводить меня в заблуждение. Думаю, что и сам он был обманут.[868] Достоверно только (ибо я сам это разузнал), что один человек, по описанию очень походивший на Тиррела, погиб в состоянии, о котором говорил Торнтон. Это, по всей видимости, и ввело его в заблуждение.

Я покинул Париж и через Нормандию вернулся в Англию (где и прожил несколько недель). Там мы с Торнтоном встретились снова. Но я думаю, что подлинная встреча наша состоялась тогда, когда Торнтон стал донимать меня своей наглостью и дерзостью. Лезвие страстей наших — обоюдоострое. Подобно царю, который выпускал в битву с врагами диких зверей, мы убеждаемся, что эти неверные союзники для нас самих гибельнее, чем для врагов. Но не такой у меня характер, чтобы я стал сносить насмешки или приставания человека, который был марионеткой в моих руках. Я весьма неохотно терпел его фамильярные выходки, когда не мог обойтись без его услуг. Теперь же услуги, которые он к тому же оказывал мне не по дружбе, а за плату, больше не требовались, и я еще менее склонен был выносить его близость. Подобно всем людям такого же склада, как он, Торнтон обладал некоторым низменным самолюбием, постоянно получавшим от меня щелчки. Ему приходилось бывать на дружеской ноге с людьми даже более высокого положения, чем я, и его оскорбляло мое высокомерное отношение; я же не мог вести себя иначе — так отвратительны были мне свойства его натуры. Правда, я проявлял столь безудержную щедрость, что этот алчный негодяй преспокойно глотал обиды, за которые так хорошо вознаграждался. Но со свойственной ему злобной хитростью и коварством он хорошо знал, как за них отплачивать тою же монетой. Он помогал мне, но в то же время высмеивал мое мщение. И хотя ему вскоре стало ясно, что, произнеси он хоть полслова, оскорбительных для Гертруды или ее памяти, это может стоить ему жизни, он все же умудрялся наносить мне раны в самое чувствительное, самое больное место всевозможными замечаниями общего характера или же скрытыми намеками. Так возникла, росла и все усиливалась в нас неприязнь друг к другу, превратившись, наконец, во взаимную ненависть, которая, думается мне, и стала, как в преисподней у дьяволов, нашей общей карой.

Не успел я возвратиться в Англию, как обнаружил, что он уже там и дожидается моего приезда. Он удостаивал меня частыми посещениями и просьбами о деньгах. Не обладая никакой тайной, действительно угрожающей моей репутации, он хорошо понимал, что знает нечто, способное нарушить мое душевное равновесие, и, как только мог, пользовался тем, что для меня не было ничего тягостнее и мучительнее даже самого легкого напоминания о моих отношениях с Гертрудой, об их мрачной и гибельной развязке. Под конец он мне все же надоел. Я убедился, что он опускается на самое дно, к последним отбросам общества, и мне стала невыносима даже мысль о том, чтобы дальше терпеть его фамильярные выходки и потакать его порокам.

Не стану подробно распространяться о своих внутренних переживаниях, а также о событиях моей внешней, мирской жизни. Великая перемена произошла в моей душе: ее уже не раздирали яростные и противоречивые страсти. Бурное некогда море лежало теперь в мертвенном, тягостном покое: его не волновали теперь даже легкие целительные ветры.

Я спал над бездною оцепенелой.

Сильная, всепоглощающая страсть есть одно из самых безнравственных явлений, ибо после нее дух наш всегда слишком изнеможен, слишком погружен в косность, чтобы оказаться способным к той действенной, энергичной жизни, которой мы по-настоящему обязаны жить. Все же теперь, когда чувство, тиранически властвовавшее над моей душою, угасло, я попытался сбросить вызванную им же апатию и возвратиться к разнообразным занятиям и делам повседневного существования. С надеждой и пылом ребенка хватался я за все, что могло отвлечь меня от мрачных воспоминаний или же хоть на миг нарушить мою душевную оцепенелость. Так, ты нашел меня предавшимся всяческим суетным обольщениям, которые надоедали мне, как только проходила их новизна: то я тщеславно гнался за литературным успехом, то за еще более пустыми побрякушками, которые может дать богатство. Порою я замыкался в уединении и размышлял о догматах ученых и заблуждениях мудрецов, порою же отдавался жизни более деятельной, разделяя увлечения суетящейся вокруг меня толпы, и тешил свое сердце надеждой, что аплодисменты государственных мужей и деловой водоворот заглушат голос прошлого и отгонят призрак смерти.

Осуществились ли эти надежды, успешной ли была борьба, ты сможешь судить по тому, как осунулось мое лицо, как разрушается моя оболочка, как явственно день за днем приближаюсь я к могиле. Но я уже говорил, что не стану удлинять эту часть моей истории, да оно и не нужно. Лишь об одном предмете, не связанном с сутью моей исповеди, должен я упомянуть ради некоего существа, нежно любящего и ни в чем не повинного.

В холодном и недружелюбном мире, куда я вступил, было одно сердце, уже в течение многих лет отданное мне. Тогда я и не подозревал об этом незаслуженном мною даре, иначе (ведь это было до моей встречи с Гертрудой) я ответил бы на устремленное ко мне чувство и избавил себя от греха и горя терзавших меня столько лет. С тех пор женщина, о которой я говорю, вышла замуж и, после смерти своего супруга, снова стала свободной. Близкая всей моей семье, особенно сестре, она теперь постоянно встречалась со мною. Сострадание, которое она питала ко мне, заметив происшедшую со мною внешнюю и внутреннюю перемену, оказалось сильнее ее сдержанности, и лишь поэтому решаюсь я говорить о привязанности, которой не следовало бы раскрывать. Думаю, ты уже понял, кого я имею в виду, и если ты обнаружил ее слабость, то надо тебе узнать и ее благородство. Надо тебе узнать, что в ней это была не игра воображения или случайная причуда, а долгая и в тайне хранимая любовь. Пусть станет тебе известно, что не пренебрежение общественным мнением, столь чуждое всякой порядочной женщине, а глубокая жалость заставила ее быть неосторожной, и что в настоящее время она не повинна ни в чем, кроме одного: одержима безумием, любовью к такому человеку, как я.

Перехожу к тому времени, когда я обнаружил, что меня намеренно или ненамеренно обманули и что мой враг жив! Живет и благоденствует, всеми восхваляемый и окруженный почетом. Это известие было точно прорыв заграждения, в который неудержимо хлынул поток, дотоле струившийся медленно и спокойно. Все дремавшие так долго бурные помыслы, чувства и страсти вспыхнули с новой силой — неистово, яростно стремясь к действию. Смятение души моей лишь недавно улеглось: теперь ровная поверхность снова взволновалась, всюду были лишь обломки крушения, хаос, судороги взволнованной стихии. Но все это — избитые, робкие образы, слабо передающие то, что я чувствовал. И, однако, над всем преобладала и господствовала одна мысль — все же прочее было в ней, как атомы, составляющие некую массу, — пробужденная мысль о мщении! Но как осуществить его?

Тиррел занимал теперь в обществе положение, исключавшее все способы возмездия, кроме того, от которого я ранее отказался. Пришлось прибегнуть к нему, хотя я и считал его слишком слабым, слишком милосердным: ты передал Тиррелу мой вызов и несомненно помнишь, как он себя вел. Совесть всех нас превращает в трусов! Письмо ко мне, вложенное в его письмо к тебе, содержало лишь те доводы общего характера, к которым чаще всего прибегают люди, нанесшие нам обиду: разрушив наше счастье, они не хотят становиться вдобавок и виновниками нашей гибели. Когда я узнал, что он уехал из Лондона, ярости моей не было предела: я просто обезумел от гнева. Все закачалось у меня перед глазами. Я почти задыхался в неистовом водовороте охвативших меня чувств. Ни о чем не задумываясь, я тоже покинул город, преследуя своего врага.

Выяснилось, что он, все еще преданный, хотя, кажется, уже не так безумно, как раньше, прежнему увлечению, находится неподалеку от Ньюмаркета, ожидая, когда начнутся скачки. Едва узнав его адрес, я послал ему второй вызов, еще более резкий и оскорбительный, чем тот, что передал ты. Я писал, что отказываться бесполезно, что я дал клятву осуществить мщение и что рано или поздно, перед лицом неба и вопреки силам ада, клятва моя будет исполнена. Запомни эти слова, Пелэм, к ним я еще должен буду вернуться.

Ответ Тиррела был краток и пренебрежителен. Он делал вид, что считает меня сумасшедшим. Возможно (признаюсь, что бессвязность моего послания могла вызвать подобные подозрения), он искренне это думал. В конце его письма говорилось, что если я не перестану писать ему, он ради самозащиты обратится к правосудию.

Когда я прочел его ответ, мною овладела мрачная, грозная, железная решимость. Без всяких внешних проявлений чувств я молча сел за стол, положив перед собой это письмо и портрет Гертруды. Время шло, но я не вставал, не двигался. Помню хорошо, что из мрачного раздумья вывел меня бой стенных часов: пробило час ночи. Этот единственный зловещий удар вызвал в памяти моей все связанные с ним фантастические и жуткие представления детских лет, наполнив душу мою холодом и страхом. Кровь застыла у меня в жилах, холодный пот выступил на лбу. Я преклонил колени и произнес ужасную, смертную клятву — этих слов я теперь не посмел бы повторить, — что не пройдет и трех дней, как преисподняя поглотит свою добычу. Потом встал, бросился на кровать и заснул.

На другой день я покинул свое убежище. Я купил себе сильного и быстрого коня, завернулся с головы до ног в широкий и длинный плащ для верховой езды и один отправился в путь, храня в сердце своем спокойную и холодную уверенность, что сдержу клятву. Под плащом скрыты были два пистолета. Я решил следовать за Тиррелом, куда бы он ни направился, пока, наконец, мы не окажемся один на один в таком месте, где нам никто не мог бы помешать. Я твердо решил принудить его к последней встрече, твердо решил, что не позволю руке своей дрогнуть, а глазам неточно прицелиться, когда осуществлю свое намерение — стать с ним лицом к лицу так, чтобы колени наши соприкоснулись, а дула каждого пистолета были бы тесно прижаты к вискам обоих противников. Решимости моей ни на одно мгновение не поколебала и мысль, что моя смерть последует так же несомненно, как и смерть моего противника. Напротив, умереть таким образом и, значит, избежать более медленной, но столь же верной смерти от болезни, разрушающей меня день за днем, я стремился с той же исступленной и в то же время ничем не смущаемой радостью, с которой люди бросаются в битву, ища гибели, менее для них тягостной, чем жизнь.

Прошло два дня, и хотя каждый день я видел Тиррела, судьба не доставляла мне возможности осуществить мое намерение. Настало утро третьего — Тиррел был на скачках. Уверенный в том, что он пробудет там несколько часов, я оставил своего утомленного коня в городе, а сам отправился к месту скачек и, усевшись в самом отдаленном уголке, довольствовался тем, что издали следил за малейшим движением врага, как змея, не спускающая глаз со своей жертвы. Быть может, ты помнишь, что проехал мимо человека, сидящего на земле и закутанного в плащ для верховой езды. Нет надобности сообщать тебе, что это ко мне ты обратился, когда проезжал. Я узнал тебя тогда, но как только ты скрылся из виду, позабыл об этом. Словно ребенок, созерцающий разыгрываемое перед ним фантастическое зрелище, я смотрел, как вдали движутся толпы народа, не зная даже, не обманывает ли меня зрение, оцепенелый, подавленный тягостным чувством ужаса, проникнутый убеждением, что жизнь моя так далека и чужда жизни мелькающих передо мною людей.

День склонялся к вечеру, я пошел за лошадью, вернулся к месту скачек и затем уже не отставал от Тиррела и держался от него настолько близко, насколько это было возможно, не вызывая подозрений. Он возвратился в город, немного отдохнул, зашел в игорный дом, побыл там очень недолго, вернулся в гостиницу и велел подать лошадь.

Ни разу не потерял я из виду того, кого преследовал. И сердце мое забилось от радости, когда, наконец, я увидел, что он выезжает один среди сгущающихся сумерек. Пока он не съехал с большой дороги, я двигался за ним на некотором расстоянии. Теперь, думалось мне, время мое настало. Я перешел на крупную рысь и почти настиг Тиррела, но в этот момент показалось несколько всадников, и это вынудило меня снова умерить шаг. Возникали затем и еще другие такие же препятствия. Наконец мы оказались одни на дороге. Я пришпорил коня и почти совсем сблизился со своим врагом, как вдруг заметил, что он нагнал другого человека, — это был ты. Принужденный снова держаться на расстоянии, я стиснул зубы и затаил дыхание. Вскоре меня обогнали двое всадников, и я заметил, что из-за какого-то происшествия они остановились, чтобы оказать тебе помощь. Судя по твоим показаниям в связи с дальнейшими событиями, то были Торнтон и приятель его Доусон. Но тогда они проскакали слишком быстро, а я слишком погружен был в свои мрачные думы и потому не обратил на них внимания. Я все время старался не отстать от тебя и Тиррела, иногда различая в лунном свете ваши силуэты, иногда же (и при этом я испытывал жгучую тревогу) лишь улавливая отдаленный стук копыт по каменистому грунту. В довершение всего начался ливень. Вообрази мою радость, когда Тиррел расстался с тобою и поехал один!

Я обогнал тебя и последовал за своим врагом со всей быстротой, на какую способна была моя лошадь, но она не могла сравниться с конем Тиррела, мчавшимся во всю прыть. Так или иначе, в конце концов я доехал до очень крутого, почти обрывистого спуска. Пришлось двигаться медленно и осторожно, но это меня не очень смущало; я не сомневался, что Тиррел принужден будет сделать то же самое. Моя рука уже сжимала пистолет, готовясь совершить заранее обдуманное мщение, как вдруг до моего слуха долетел один-единственный пронзительный, резкий крик.

За ним не последовало ни звука — кругом царило безмолвие. Когда я был уже недалеко от подножия холма, мимо меня промчалась лошадь без всадника. Ливень прекратился, и при свете луны, выглянувшей за несколько минут до того из-за туч, я узнал коня, на котором ехал Тиррел. Что ж, мелькнула у меня мысль, может быть он сбросил с себя всадника и моя жертва будет теперь целиком в моей власти. Я поехал быстрей, несмотря на то, что еще не совсем спустился с откоса, и вот добрался до исключительно унылого места, — то был обширный пустырь; справа находилась заводь, над которой высилось странного вида засохшее дерево. Я огляделся по сторонам, но нигде не обнаружил и признака жизни. Что-то темное и еле различимое лежало у заводи; я подъехал ближе, — милосердный боже! — враг мой выскользнул из моих рук: он был распростерт передо мною — неподвижный, холодный, мертвый.

— Как! — вскричал я, прерывая Гленвила, ибо не в силах был сдержаться. — Значит не ты покончил с Тиррелом? — С этими словами я крепко сжал его руку. Я был так возбужден и увлечен его мучительным повествованием, нервы мои были до того напряжены, что я тут же разразился слезами радости и благодарности. Реджиналд Гленвил невинен, Эллен не сестра убийцы!

После краткого перерыва Гленвил продолжал:

— В глубоком, тягостном молчании смотрел я на обращенное ко мне искаженное лицо мертвеца. Темное, смутное чувство благоговейного страха наполнило мою душу. Я стоял один под небом, торжественным и святым, и ощущал над собою десницу божию: произнесен был таинственный и ужасный приговор. Кто-то пресек в самом разгаре мою неистовую и нечестивую ярость, словно бессильный гнев ребенка; некое всевидящее око следило за тем, как шаг за шагом развивался мой замысел, начертанный жалким моим разумом, и некая неисповедимая, грозная воля разрушила его именно в то мгновение, когда он, казалось, должен был увенчаться успехом. Я жаждал гибели своего врага, и вот желание мое исполнилось — каким образом, я не знал и не мог догадаться. Здесь, у ног моих, лежал он, немой и бесчувственный, комок праха земного. Казалось, что в тот миг, когда я уже занес руку, божественный мститель сам применил власть, по праву ему принадлежащую; казалось, ангел, уничтоживший некогда ассирийские полчища, снова устремился с неба, чтобы поразить жертву, хотя и более ничтожную, и, покарав смертного преступника, навеки положил предел мстительным замыслам его врага из числа таких же смертных!

Я слез с коня и склонился над убитым. Я вынул из-за пазухи миниатюру, с которой никогда не расставался, и омыл безжизненный образ Гертруды в крови того, кто ее погубил. Не успел я этого сделать, как до слуха моего донесся звук чьих-то шагов. Поспешно спрятал я, как мне показалось, портрет на груди, вскочил в седло и быстро помчался прочь. Тогда и в течение многих последовавших затем часов все чувства мои, казалось, замерли. Я был подобен человеку, завороженному сном и передвигающемуся как лунатик или же преследуемому призраком: глазам его мир живых, поглощенный своими заботами, представляется страной фантастических образов и скользящих теней, населенной чудищами мрака и ужасами могилы.

Лишь на другой день хватился я миниатюры. Я отправился на то самое место, внимательно обыскал все кругом, но тщетно — найти ее так и не удалось. Затем я возвратился в город и вскоре узнал из газет обо всем, что случилось после того, как я нашел убитого. С тревогой убедился в том, что все улики указывают на меня, как на преступника, и что агенты правосудия идут по следу, на который наводит их мой плащ и масть моего коня. Таинственное преследование Тиррела, стремление изменить свою внешность, то обстоятельство, что я обогнал тебя на дороге и скрылся при твоем появлении, — все это тягчайшим образом свидетельствовало против меня. Оставалось еще одно, самое убедительное доказательство, и его мог предъявить только Торнтон. В настоящий момент жизнь моя в его руках. Вскоре после моего возвращения в город он ворвался ко мне в комнату, запер дверь на ключ и на засов и, когда мы остались вдвоем, вызывающе произнес, злорадно усмехаясь в своем гнусном торжестве: «Сэр Реджиналд Гленвил, слишком часто оскорбляли вы меня своей надменностью, а еще больше — своими подачками; теперь моя очередь оскорблять и торжествовать — знайте, одного моего слова достаточно, чтобы отправить вас на виселицу».

Назад Дальше