Пелэм, или приключения джентльмена - Бульвер-Литтон Эдвард Джордж 56 стр.


Мы переехали в этот дом ночью. В комнату, где она раньше спала, я велел перенести мебель и книги, которые, как я разузнал, находились там в те годы. Мы уложили ее на ту же кровать, на которой она, теперь такая изможденная, так страшно изменившаяся, спала в те дни, когда была молода и невинна. Я закутался в плащ и сел в дальнем углу комнаты, считая тоскливые минуты, оставшиеся до рассвета. Не буду вдаваться в подробности — опыт частично удался, — но лучше бы бог этого не допустил! Лучше бы сошла она в могилу, не раскрыв своей ужасной тайны! Лучше бы, но…

Тут голос Гленвила прервался и ненадолго воцарилось молчание, а затем он продолжал:

— У Гертруды теперь нередко наступали светлые промежутки. Но достаточно было моего появления, чтобы они сменялись буйным бредом, еще более нечленораздельным, чем когда-либо раньше. Она убегала от меня с душераздирающими воплями, закрывала лицо руками, и, пока я находился в комнате, казалось, будто она угнетена и одержима какими-то сверхъестественными силами. Как только я удалялся, она понемногу приходила в себя.

Для меня же это было горше всего: не иметь возможности заботиться о ней, ухаживать за нею, лелеять ее — значило потерять последнюю надежду. Но беспечные, занятые только мирским люди даже грезить не могут о глубинах истинной любви. Целыми днями я сторожил у ее двери, и для меня было величайшей милостью уловить хотя бы звук ее голоса, услышать, как она ходит по комнате, вздыхает, даже плачет. А ночью, когда она не могла знать о моем присутствии, я ложился подле ее кровати. Когда же мною ненадолго овладевал тревожный сон, она являлась мне в мгновенных, ускользающих грезах, озаренная своей преданной любовью, своей красотой, которые некогда составляли мое счастье, были для меня всем миром.

Однажды, когда я стоял на своем посту у ее двери, меня спешно вызвали к ней — она билась в судорогах. Я помчался наверх, схватил ее в объятия и держал, пока припадок не прошел. Мы уложили ее в постель. Она больше не вставала, но на этом смертном ложе слова, произносившиеся ею в бреду, а также причина ее заболевания, наконец, получили объяснение — тайна раскрылась.

Была тихая, глубокая ночь. Ущербный месяц светил сквозь полузакрытые ставни; озаренная его торжественным, неумирающим сиянием, она уступила моим мольбам и открыла мне все. Этот человек — мой друг Тиррел — осквернял ее слух своими домогательствами; когда же она запретила ему появляться в доме, он подкупил женщину, которую я при ней оставил, чтобы она передавала его письма. Женщина была уволена, но Тиррел оказался большим негодяем, чем можно вообразить: как-то вечером, когда она была одна, он проник в дом. Придвинься поближе ко мне, Пелэм… еще ближе… я скажу тебе на ухо… Он употребил силу… насилие! В ту же ночь сознание покинуло Гертруду… Остальное ты знаешь.

С того мгновения, как я уловил смысл прерывистых фраз, которые произносила Гертруда, словно какой-то демон завладел моей душою. Все человеческие чувства как бы исчезли из моего сердца — оно всецело отдалось одному пламенному, ненасытному, яростному желанию, и это была жажда мщения. Я хотел уже оторваться от ее ложа, но рука Гертруды крепко сжала мою и удержала меня. Эта рука, влажная и холодная, становилась все холоднее и холоднее… пальцы разжались… рука упала… я взглянул на Гертруду… легкая, но зловещая дрожь прошла по лицу ее, казавшемуся еще более призрачным в призрачно-белесоватом лунном свете, тело свело судорогой, какой-то лепет вырвался из разжавшихся бесцветных губ. Остального досказывать не буду… Ты знаешь… Ты сам догадаешься.

На той же неделе мы похоронили ее на пустынном кладбище, где она в минуты просветления высказывала желание лежать, рядом с могилой своей матери.

ГЛАВА LXXV

…Жизнь во мне дышала,
Но дать покоя не могла:
Змея мне сердце обвивала
И ядом гнева душу жгла.

«Гяур»[867]

— Слава богу, самая мучительная для меня часть моей истории окончена. Теперь ты можешь понять, как случилось, что мы с тобою встретились на ***ском кладбище. Я поселился в домике неподалеку от могилы, где покоились останки Гертруды. Каждую ночь ходил я в это безлюдное место, жаждал улечься подле моей навеки уснувшей подруги и все время оплакивал ее, думая только о себе. Я простирался ниц на могильном холме, я смиренно проливал слезы.



Сердце мое, измученное до предела, забывало обо всем, что пробудило в нем самые бурные страсти. Ненависть, жажда мщения — все исчезло. Я поднимал лицо свое к благостным небесам, я взывал к ним, и голос мой громко звучал в мирном безмолвии ночи. Когда же голова моя снова падала на хладную могильную насыпь, я не думал ни о чем, кроме сладостных первых дней нашей любви, кроме горестной преждевременной смерти моей любимой. В одно из таких мгновений услышал я твои шаги, вторгшиеся в царство моей скорби; и в это мгновение, когда кто-то другой увидел меня, когда чьи-то другие глаза проникли в святилище моей печали, с этого самого мгновения вся нежность и святость, еще таившиеся в душе, одержимой темными страстями, исчезли, подобно тому, как свертывается пергаментный свиток. С новой силой овладела мною жалящая память, и отныне ей суждено было стать основным стержнем, ключом моего существования. Снова вспомнил я последнюю ночь Гертруды, снова трепетал, прислушиваясь к приглушенному лепету, страшный смысл которого постепенно проникал мне в душу, снова ощущал холодное-холодное, влажное прикосновение прозрачных, мертвеющих пальцев. И снова ожесточил я свое сердце железной решимостью и дал клятву неискоренимой вечной ненависти и беспощадного мщения.

Наутро после той ночи, когда ты застал меня на кладбище, я покинул свою обитель. Я отправился в Лондон и попытался как-то привести в порядок свои мстительные замыслы. Прежде всего следовало установить, где сейчас находится Тиррел. Случайно выяснил я, что он в Париже, и выехал туда через два часа после того как были получены эти сведения. По приезде я скоро нашел его, ибо знал, где бывают игроки. Однажды ночью я увидел его в игорном притоне. Ясно было, что он в стесненных обстоятельствах и что за столом ему не везет. Не замеченный им, я упивался, глядя, как изменяются черты его лица по мере того, как в них отражаются все ужасные, мучительные ощущения, которые можно пережить лишь у игорного стола. И пока я смотрел на него, впервые осенила меня мысль об особенно изысканной, утонченной мести. Поглощенный связанными с этой мыслью соображениями, я направился в совершенно пустую соседнюю комнату. Там я уселся и принялся более подробно обдумывать свой еще смутный, принявший лишь самые общие очертания замысел.

Сам лукавый искуситель рода человеческого послал мне верного помощника. Я сидел, погруженный в задумчивость, как вдруг услышал, что кто-то назвал меня по имени. Я поднял глаза и увидел человека, которого часто видел с Тиррелом и в Спа и на лечебных водах, где мы с Гертрудой встретили Тиррела. Это была личность низкая — по происхождению и по натуре, но за склонность к грубому юмору и пошлую предприимчивость люди, разделявшие вкусы Тиррела, считали его человеком разносторонне одаренным и чем-то вроде Йорика. Благодаря этой незаслуженной славе, а также своему увлечению игрой, которое уравнивает людей самого различного общественного положения, он в некоторых кругах принимался за человека более высокого ранга, чем был в действительности. Нужно ли говорить, что речь идет о Торнтоне? Я знал его очень мало; однако же он заговорил со мною так, словно мы были друзьями, и попытался завести со мною беседу.

«Видели вы Тиррела? — сказал он. — Он опять принялся за свое: знаете, что ты впитал с молоком матери, и так далее». Я побледнел, услышав имя Тиррела, и ответил очень коротко, что именно — уже не помню. «Ага! — продолжал Торнтон, глядя на меня с наглой фамильярностью. — Я вижу, вы ему не простили: в *** он сыграл с вами гнусную шутку — соблазнил вашу любовницу или что-то в этом роде, он мне рассказывал. А скажите, что с этой бедной девушкой?»

Я не ответил, сердце у меня упало, захватило дыхание. Все мои страдания показались мне ничем по сравнению с только что перенесенным унижением. Это о ней… о ней… которая некогда была моей гордостью… честью… всей жизнью… о ней говорили так… и… я не в силах был думать об этом. Я быстро встал, бросил на Торнтона взгляд, который привел бы в полное замешательство человека, не столь бесстыдного и подлого, как он, и вышел из комнаты.

В эту ночь я, не сомкнув глаз, лихорадочно метался на своей постели, точно это было ложе, усеянное шипами, и вдруг сообразил, какую пользу могу извлечь из Торнтона при осуществлении своего замысла. На следующее утро я разыскал его и подкупил (это было не очень трудно): он обещал мне хранить тайну и помогать. Всякому, видевшему и наблюдавшему не так много самых различных людей, как довелось тебе, план мщения, выработанный мною, показался бы каким-то вымученным, неестественным. Ибо люди, поверхностно судящие обо всем, готовы считать естественными всякие чудачества в спокойном течении повседневной жизни, но они неспособны представить себе их в бурном кипении страстей, а ведь именно в подобные мгновения хватаешься за любую нелепость, если она окажется средством, ведущим прямо к цели. Если бы тайные движения сердца смятенного, охваченного страстями, были открыты всем, в них можно было бы обнаружить гораздо больше романтического, чем во всех баснях, от которых мы с недоверием и презрением отворачиваемся, считая их преувеличенными и фантастичными.

В эту ночь я, не сомкнув глаз, лихорадочно метался на своей постели, точно это было ложе, усеянное шипами, и вдруг сообразил, какую пользу могу извлечь из Торнтона при осуществлении своего замысла. На следующее утро я разыскал его и подкупил (это было не очень трудно): он обещал мне хранить тайну и помогать. Всякому, видевшему и наблюдавшему не так много самых различных людей, как довелось тебе, план мщения, выработанный мною, показался бы каким-то вымученным, неестественным. Ибо люди, поверхностно судящие обо всем, готовы считать естественными всякие чудачества в спокойном течении повседневной жизни, но они неспособны представить себе их в бурном кипении страстей, а ведь именно в подобные мгновения хватаешься за любую нелепость, если она окажется средством, ведущим прямо к цели. Если бы тайные движения сердца смятенного, охваченного страстями, были открыты всем, в них можно было бы обнаружить гораздо больше романтического, чем во всех баснях, от которых мы с недоверием и презрением отворачиваемся, считая их преувеличенными и фантастичными.

Мысленно я строил тысячи планов мщения, но среди них смерть моей жертвы была лишь самой последней целью. Да, смерть — мгновенная судорога — представлялась мне лишь очень слабым возмездием за жизнь, ставшую медленной, непрерывной пыткой, на какую меня обрекло его предательство. Но мое страдание, мои муки я еще мог бы простить. Жало моей мести острила и яд ее питала мысль об участи, постигшей создание более невинное и более оскорбленное, чем я. Этой жажды мщения не могла утолить какая-либо обычная расплата. Если фанатизм удовлетворяется только дыбой и пламенем костров, ты легко можешь представить себе ненависть, которую испытывал я: столь же неукротимую и яростную, но притом смертельную, неуклонно стремящуюся к одной цели и справедливую. И если фанатизм мнит себя добродетелью, то так же было и с моей ненавистью.

Окончательно созревший у меня замысел состоял в том, чтобы все крепче и крепче привязывать Тиррела к игорному столу, быть неизменным свидетелем его безрассудств, наслаждаться его лихорадочным возбуждением и страхом, постепенно погружать его на самое дно нищеты, упиваться предельным унижением, которое он тогда испытает, лишить его помощи, утешения, сочувствия и дружбы с чьей бы то ни было стороны, незримо следовать за ним в какую-нибудь жалкую, грязную конуру, следить за борьбой, которую неутолимость желаний поведет в нем с возмущенной гордостью, в конце концов увидеть изможденное лицо, впавшие глаза, бескровные губы — ужасные, мучительные следы жестокой нужды, доводящей до голодной смерти. И тогда, у этого последнего предела, но не раньше, я открылся бы ему, предстал бы перед ним, простертым без надежды и помощи на смертном ложе, и крикнул бы ему в ухо, уже едва слышащее, то имя, которое сможет пробудить в нем страшные воспоминания, лишить его борющееся в предсмертных судорогах сознание последней опоры, последней соломинки, за которую он в безумии своем пытался бы ухватиться, и еще больше сгустить сумрак близкого конца, открыв его трепещущим чувствам преддверие разверстой пасти ада.

Охваченный нечистым пылом, который возбудили во мне эти намерения, я помышлял только о том, как бы их осуществить. Торнтона, неизменно связанного тесными отношениями с Тиррелом, я использовал для того, чтобы он все больше и больше завлекал Тиррела в игорный дом. А так как неверное счастье за столом в притоне не могло привести даже такого неутомимого, пламенного игрока, каким был Тиррел, к разорению так быстро, как того требовало мое нетерпение, Торнтон пользовался каждым подходящим случаем, чтобы затевать с ним игру один на один и ускорять осуществление моих замыслов, применяя так хорошо известные ему неподобающие приемы. Враг мой с каждым днем приближался к полному разорению. Близких родственников он не имел, с дальними рассорился; друзьям своим и даже знакомым он надоел постоянными приставаниями или возмутил их своим поведением. В целом свете, по-видимому, не было человека, который протянул бы руку помощи, чтобы спасти его от окончательного безденежья, от полной нищеты, к чему он приближался в полном отчаянье. Последнее, что он способен был выжать из бывшего своего имущества или из бывших друзей, немедленно ставилось на карту в игорном доме и немедленно проигрывалось.

Может быть, все это шло бы не так быстро, если бы Торнтон не поддерживал его надежд всевозможными искусными способами. Тиррел часто пользовался его услугами как профессионала. Торнтон хорошо знал все домашние дела игрока, и когда он давал ему обещание изыскать на самый крайний случай какое-нибудь средство для поправления дел, Тиррел с готовностью предавался успокоительной надежде.

Я со своей стороны принял имя и внешний облик, под которыми стал известен тебе в Париже, а Торнтон представил меня Тиррелу как молодого англичанина, очень богатого и в еще большей мере — неопытного. Игрок жадно ухватился за новое знакомство, из которого, в чем быстро уверил его Торнтон, можно было извлечь выгоду. Таким образом я получил легкую возможность день за днем отмечать, как сеть, которую я сплетал вокруг Тиррела, становится все плотнее, как месть моя приближается к вожделенной цели.

Но это было еще не все. Я только что сказал, что на белом свете не было человека, который бы спас Тиррела от заслуженной им и неминуемой участи. Но я запамятовал, что было все же одно существо, которое еще таило к нему нежную привязанность и к которому он в свою очередь испытывал, казалось, более благородное и нежное чувство, сохранившееся со времен, когда он не был так испорчен и грешен. И вот я приложил все свои силы и старания к тому, чтобы это существо (ты легко догадаешься, что то была женщина) отшатнулось от моей добычи; я не мог допустить, чтобы у Тиррела сохранилось утешение, которого он лишил меня. Я применил все средства обольщения, чтобы ее нежное чувство перешло от него ко мне. Все, что могло мне помочь, клятвы и обещания, соблазны любви и богатства — все было пущено в ход, и в конце концов — успешно: я одержал победу. Эта жещина стала моей рабой. Когда Тиррел колебался — идти ли ему дальше по гибельной дороге, именно она боролась с его сомнениями и подталкивала его вперед; именно она обстоятельно сообщала мне о плачевном положении его финансов и делала все, что только могла, для того, чтобы они как можно скорее иссякли. А самое жестокое предательство — бросить его на произвол судьбы в самую тяжелую минуту — было, по моему желанию, отложено до наиболее подходящего случая, и я ожидал его с какой-то злобной радостью.

В осуществлении моего замысла смущали меня два обстоятельства: во-первых, знакомство Торнтона с тобой, во-вторых, совершенно неожиданное получение Тиррелом (немного времени спустя) двухсот фунтов за отказ от каких бы то ни было возможных дальнейших претензий к покупателям его имения. Ты должен простить меня, если с первым, поскольку оно могло помешать осуществлению моих планов или раскрыть мое инкогнито, я постарался как можно скорее покончить. Другое меня сильно встревожило, ибо первой мыслью Тиррела было отречься от игорного стола и попытаться жить на полученные им жалкие гроши столько времени, сколько позволит строжайшая бережливость.

Но, по моему указанию, Маргарет, женщина, о которой шла речь, противилась этому намерению столь искусно и успешно, что Тиррел уступил своей природной склонности и вновь с увлечением предался любимому занятию. Однако я так нетерпеливо стремился завершить эту подготовительную часть моей мести, что мы с Торнтоном условились уговорить Тиррела рискнуть всем, что у него было, до последнего фартинга, в игре один на один со мною. Полагая, что ему легко удастся поправить свои дела благодаря моей неопытности в игре, Тиррел легко попался в ловушку. И на вторую же ночь нашего карточного поединка он не только проиграл все, что у него еще оставалось, но и подписал долговое обязательство на сумму, о которой в то время и мечтать не мог.

Раскрасневшийся, разгоряченный, почти обезумевший от торжества, я весь предался восторгу, охватившему меня в этот миг. Я не знал, что ты находишься так близко, и выдал себя — ты помнишь, как все это произошло. Радостно отправился я домой и впервые после смерти Гертруды был счастлив. Но, по моему расчету, это должно было быть лишь началом моего мщения: я упивался пламенной надеждой, представлял себе, как он будет нуждаться в самом необходимом и голодать у меня на глазах. На следующий день, когда Тиррел, в полном отчаянии, пожелал услышать хоть одно слово утешения из уст, которым, как он, любя и веря, думал, чужды были ложь и предательство, его последний друг посмеялся над ним и покинул его. Знай, Пелэм, я при этом присутствовал и слышал ее слова!

Но тут-то иссякла для меня возможность осуществить свою месть до конца: я еще не утолил, не усмирил своей жажды, а кубок был внезапно оторван от моих губ. Тиррел исчез: куда — никто не знал. Я велел Торнтону навести справки. Через неделю он сообщил мне, что Тиррел умер в крайней нужде от предельного отчаяния. Поверишь ли ты, что, когда я услышал об этом, первыми чувствами моими были ярость и разочарование? Да, он умер, умер в той самой нищете, которой я для него желал, но я не стал свидетелем его смерти, и мне казалось, что он не испытал самых горьких мук смертного ложа.

Назад Дальше