Я не рассмотрела их лиц – было темно, луна еще не взошла, а единственный фонарь у тропинки был неисправен, то подмигивал короткой истеричной вспышкой белого света, то надолго гас. Я видела только три темные тени в куртках и низко надвинутых вязаных шапках. Они спросили что-то – закурить? как пройти к поселку? Руслан остановился. И тут же в синем морозном сумраке блеснуло тонкое лезвие ножа.
Нападающие потребовали, чтобы мы отдали им деньги и ценности. Помертвевшими пальцами я попыталась расстегнуть сумку, соображая, что и денег-то никаких у меня нет, так, пара копеек – доехать до города. Может быть, бриллиантовые серьги их удовлетворят?
– Ребята, ребята, чего вы такие сердитые, Новый год как-никак, – с развязным дружелюбием подвыпившего дачника начал Руслан и, в то же мгновение сбив грабителей с толку, резко вывернулся и отправил ближайшего к нему нападавшего в снег мощным ударом справа.
Конечно, не мог он, горячий и самолюбивый джигит, позволить, чтобы его унизили на глазах любимой женщины. Не мог покорно отдать наши скорбные копейки и уносить ноги. Господи, как я проклинала потом эту его горячую спесь, это высокомерное чувство собственной непобедимости!
Дальнейшее произошло очень быстро. Оставшиеся двое повалили Руслана, я бросилась ему на выручку, но меня успел ухватить за лодыжку поверженный грабитель. Падая, перед тем как рот мне залепило слежавшимся снегом, я успела еще закричать:
– Помогите!
Мне не было страшно. Опьяненный адреналином мозг, наверно, отказывался верить в то, что все это действительно происходит с нами. Я выла, боролась, кусалась, отплевываясь от снега и мокрой шерсти от куртки нападавшего.
Оглушенная собственным прерывистым дыханием и пыхтением молотившего меня ублюдка, я смутно расслышала хриплый вскрик с той стороны, где двое расправлялись с Русланом.
Я не знаю, были ли у нас шансы отбиться от ночных налетчиков. Возможно, в конце концов они отступились бы, а может быть, наше сопротивление только укрепило бы их в мысли, что у нас при себе какие-то немыслимые ценности, за которые мы так отчаянно боремся.
Но вот в конце тропинки зазвучали голоса – мои крики были все-таки услышаны, и какие-то отважные люди заспешили к нам на помощь.
– Мусора! – просипел один из них. – Валим, мы его подрезали!
Тот, что прижимал меня к земле, дернулся и, выхватив заточку, пырнул меня. Я успела каким-то чудовищным усилием вывернуться, и, как выяснилось позже, это спасло меня, удар пришелся не в живот, а в бедро. Времени добивать меня у них уже не было, они бросились прочь, еще несколько секунд между деревьями мелькали их спины, затем они исчезли.
Я почти не чувствовала боли. Холод и шок делали свое дело. Я понимала только, что не могу подняться с земли.
– Руслан! – позвала я, и голос мой звучал еле слышно. – Руслан!
Ответа не было. Приподняв голову, я увидела его – темную, ничком лежащую фигуру. Я попыталась подползти к нему, обдирая костяшки пальцев, ломая ногти, оттолкнулась руками и в нечеловеческом усилии сделала рывок вперед. Затем силы оставили меня, перед глазами почернело, и, теряя сознание, я все же услышала, что голоса людей приближаются, что нас сейчас найдут и окажут помощь.
Я поняла, что не умерла, уже в карете «Скорой помощи». Я думала, меня зарезали, пырнули в живот, но оказалось, кровь хлестала всего лишь из порванной артерии на бедре.
– Где Руслан? – Я попыталась пошевелиться на жесткой клеенчатой лежанке. – Что с ним?
– Чшшш, лежите спокойно, вам нельзя двигаться. – Надо мной склонилась медсестра, кольнула меня чем-то в вену, и я снова отрубилась.
Я узнала о том, что моего любимого больше нет, уже после реанимации. Натурой я себя показала упертой: заполучив приличное ножевой ранение и потеряв при этом около двух литров крови, я все-таки выжила. Я выжила, а он – нет. Нападавшие перерезали ему яремную вену, к тому моменту, как подъехала «Скорая», он был уже мертв. Он ушел легко, без мучений, меня же – полуживую, хромую, искалеченную – оставил здесь мучиться.
Самое страшное случилось уже потом. Даже не в том оно заключалось, что я уже никогда не встречу его взгляда, не почувствую теплоты его широкой и горячей руки, не услышу этого смеха, смеха задорного, никогда не унывающего мальчишки, – самое страшное, как выяснилось, было в том, что мне совсем перестали сниться сны. Ни черно-белые, ни цветные. Много лет я засыпала, будто проваливалась в преисподнюю, и возвращалась на землю, с трудом очнувшись, уже в самую секунду пробуждения понимая, что мой час еще не настал, но все еще не в силах осознать, где я нахожусь в данный момент, между какими измерениями. И Аллауди мне не снился. Совсем. Знаю, он постоянно стоял за мной все эти годы, мой единственный, мой любимый муж и названый отец моих детей. Он стоял рядом неслышно и в печали, и в радости, я всегда знала, что он незримо за мной наблюдает, всегда.
Иногда во сне я чувствовала лишь прикосновения легкого горячего ветра к своим ступням. Руслан раньше любил, дурачась, целовать мои ноги, но его лица, самого желанного лица на свете, я не видела никогда, как ни просила об этом Бога, как ни умоляла.
Малодушно упрашивая уже самого Руслана присниться, я хотела выведать у него, простил ли он меня тогда за мой несносный характер, и не мучается ли он там без меня, и не скучно ли ему. Или, может быть, ему неприятно, что я много лет подряд начинаю свою ночь с ритуала-молитвы, закрыв глаза, прошу его мне присниться, а потом жду. Может быть, ему больно все это наблюдать, может быть, он там считает это все бездарным позерством. И не слышит меня, не видит, я надоела ему своими тайными слезами. Может быть, там, где он есть, ему нет дела до таких, как я, и меня он давно забыл, встретившись с кем-то более любимым, деля рай на двоих, и я там буду лишней…
Так малодушно думала я, выпрашивая встречи с ним хотя бы во сне, и особенно мне тревожно становится в лунные заснеженные ночи перед Новым годом. Этот праздник я ненавижу уже пятнадцать с гаком лет, и даже не то что ненавижу, мы существуем как бы отдельно – я и разлапистый мандариново-конфитюрный, никогда не исполняющий своих обещаний Новый год. Тем не менее на всех наших семейных новогодних праздниках я ни разу не показала, как мне все это тяжко.
Аллауди всегда за моей спиной, и это я, подлая, не даю ему покоя. Первое время, когда меня еще кололи сильными успокоительными, я все равно кричала, как раненая куница, лампочки лопались, люстры взрывались, форточки хлопали. Было такое дело, не раз и не два.
Я кричала ему только одно, пыталась достучаться до холодных безжизненных небес, куда он навсегда от меня ушел, так, как никогда не кричала при его жизни:
– Дрянь, дрянь, ты, мерзавец, тебе там хорошо, а мне сколько, сколько здесь еще торчать? За что ты так со мной поступил, сволочь, за что-о-о?
И потом ничком падала на кровать, немедленно волны уплывающего куда-то от меня паркета раздвигались, и оттуда появлялась заплаканная мать, всегда с укором во взоре и шприцем снотворного на изготовку. За сорок дней я потеряла треть своего веса, почти уже вставать не могла, впрочем, это было и к лучшему: чем быстрее таяли мои силы, тем отчетливее и притягательнее для меня становился мой конец.
Я хотела к нему, к нему, где бы он ни был, в аду или раю, все равно, но только к нему. К своему возлюбленному. Я была уверена, что Аллауди не мог оставить меня просто так. Я верила, что, где бы он ни был, он думает обо мне и о своей матери, о двух единственных женщинах, которых на Земле он любил безмерно.
В том, что он действительно любил меня, любил преданно, бескорыстно, страстно, я убедилась позже, уже читая его письма ко мне, которые он озаглавил «моей будущей жене». Я нашла их спустя три месяца после его гибели, он писал мне их целый год, стесняясь самого себя и не отправляя. Мне повезло, что он так любил меня, эта часть души, желтая от времени, но еще живая, эта часть его души досталась мне.
Саша поморщилась и тихонько застонала. Марина Григорьевна вздрогнула, склонилась над постелью, но лицо девушки уже разгладилось, снова стало спокойным, отрешенным. Марина Григорьевна дотронулась дрожащими пальцами до щеки дочери, погладила, отвела неловко упавшую прядь волос. Девушка все еще не приходила в себя. И Марина Григорьевна продолжила рассказ:
– После того как я вышла из больницы, у меня внезапно появился смысл жизни. Я бешено, до кровавых мальчиков в глазах, хотела отомстить тем выродкам, что отняли у меня любимого. В милиции одуревший от безделья следователь лишь пожал плечами: «Ваше дело типичный висяк, найти троих случайных грабителей, которых вы даже в лицо не запомнили, практически невозможно, чего вы от нас хотите?»
Это было самое начало девяностых, бандитские разборки случались чуть не каждую неделю, и у ментов хватало забот и без моего «висяка». Правда, когда я уже выходила из отделения, меня поманил пальцем один блюститель порядка. Сейчас я не помню его фамилии, помню лишь, что он был похож на жадную крысу. Крыса намекнул мне, что за хорошую плату он найдет для меня тех, кому я так яростно мечтала отомстить. Вернее, выяснит, где я смогу их найти. Большего он не обещал, но больше мне было и не нужно. Я продала все, что у меня было – все драгоценности, машину, еще немного заняла, – и отнесла ему. И через несколько недель он назвал мне адрес – там был какой-то подвал, место тусовки районной неблагополучной молодежи. Через друзей я разжилась оружием – новеньким «макаровым» – и, все еще хромая, отправилась мстить. Да, я оказалась не только живучей, но и очень дерзкой, практически сумасшедшей…
Это было самое начало девяностых, бандитские разборки случались чуть не каждую неделю, и у ментов хватало забот и без моего «висяка». Правда, когда я уже выходила из отделения, меня поманил пальцем один блюститель порядка. Сейчас я не помню его фамилии, помню лишь, что он был похож на жадную крысу. Крыса намекнул мне, что за хорошую плату он найдет для меня тех, кому я так яростно мечтала отомстить. Вернее, выяснит, где я смогу их найти. Большего он не обещал, но больше мне было и не нужно. Я продала все, что у меня было – все драгоценности, машину, еще немного заняла, – и отнесла ему. И через несколько недель он назвал мне адрес – там был какой-то подвал, место тусовки районной неблагополучной молодежи. Через друзей я разжилась оружием – новеньким «макаровым» – и, все еще хромая, отправилась мстить. Да, я оказалась не только живучей, но и очень дерзкой, практически сумасшедшей…
Я нашла их там, в провонявшем мочой и химическим яблочным запахом подвале. Их было двое. Третьего, как они рассказали мне, уже успели поймать с поличным на месте какой-то мелкой кражи. Опустившиеся наркоманы, сидевшие на «винте», – вот кем оказались мистические злодеи, чью смерть я так явственно предвкушала, почти чувствовала губами и пальцами. Совсем молодые, едва за двадцать, несчастные больные животные, проторчавшие мозги и душу, готовые убить родную мать ради очередной дозы.
Я смотрела на них, пресмыкающихся передо мной, и понимала, что не смогу застрелить их. Наказать их сильнее, чем они сами себя наказали, было не в моих силах. Мой любимый погиб как праведник, он и в предсмертной икоте остался человеком. Этим же быстрая смерть принесла бы лишь облегчение, стала бы актом милосердия с моей стороны. Оставить их жить – такими – вот это и было настоящей жестокостью. Я ушла оттуда, лишь пару раз выстрелив обоим по ногам. Я не обернулась, знала, что они останутся живы, и сколько им еще осталось бродить исколотыми тенями по земле, столько они и будут хромать. Так, как хромаю я.
Теперь ты знаешь настоящую причину моего увечья. Вовсе не сложный перелом сделал меня хромой.
Что же дальше? Я осталась жить, искалеченная, постаревшая, лишенная даже мечты о сладостной мести. С балетной карьерой было, конечно, покончено, но со временем мне удалось стать хореографом, вести балетные классы у детей. Впрочем, это ты все знаешь.
Аллауди мне все равно не снился, а в январе и феврале мне нет покоя. Впрочем, тут я лукавлю. Мне раз в год обязательно снится один сон, яркий, очень счастливый, радостный. Каждый год, как ты знаешь, летом я езжу в горы навестить одну пожилую женщину. Я лгала тебе, когда говорила, что это мама моей погибшей в юности подруги. На самом деле это Малика, мать Аллауди.
Приезжая к ней, я прихожу на могилу своего любимого, который только и начал по-настоящему жить в сорок лет, только начал строить планы и осуществлять мечты.
Я рано утром приезжаю на кладбище, захожу в ворота, сажусь на дощатую скамью возле могилы и часами рассказываю моему любимому, как прожила этот год, что мне удалось увидеть, какие люди мне встретились, какое нынче удалось небо над моей головой и как жарко сейчас в предгорье, не то что в Москве, как тепло, спокойно и хорошо мне сейчас.
Рассказываю, как ощущаю его присутствие рядом, что не ропщу на судьбу, что не стремлюсь искусственно приблизить нашу встречу и что точно знаю, когда это все-таки произойдет, увижу его длинноволосым, тридцатитрехлетним[1], в том голубом пиджаке, что мы приглядели ему в модном тогда магазине на свадьбу. Аллауди как будто бы мне отвечает, – впрочем, мне трудно сказать это точно, возможно, что за годы внутреннего одиночества и отшельничества я втайне от всех давно сошла с ума.
Он отвечает мне, что не надо печалиться, что он будет меня ждать, сколько потребуется. А тебе, любимая, ласково приказывает он мне, надо жить за двоих, я твое дыхание, твои глаза и руки – это все я, и с тобой ничего не случится, ибо я всегда с тобой рядом, любимая моя девочка.
Он даже немного укоряет меня за то, что я не уделяю должного внимания своим двум детям, как если бы это были наши с ним дети, и не дарю своему прекрасному и великодушному мужу столько теплоты, сколько он заслуживает. Мужу, который подобрал меня на развалинах жизни, хромую, полубезумную, совсем старуху в 33 года. В ответ я начинаю плакать и глажу горячий могильный холм. Земля под руками высохшая, прожженная солнцем и горячечным ветром с гор… Голос Аллауди в моей голове становится все тише, тише, пока не замолкает окончательно.
Потом я обычно сажусь в машину и еду к совсем старенькой матери моего Руслана-Аллауди. Я умываюсь теплой водой из ее рук, затем, в беспамятстве, падаю на железную кровать, на старинную перину, на которой мой мальчик спал много лет назад, утопаю в ней и мгновенно засыпаю.
И мне наконец-то снится этот сон, ради которого я проделываю каждый год такой долгий путь и встречи с которым жду так яростно и жадно.
Я вижу Аллауди, своего мужа, таким, как и много лет назад, и так же на его гордом волевом лице играют разноцветные огоньки. Присмотревшись повнимательнее, я понимаю, что мы с Аллауди сидим на террасе, увитой плющом и крупными янтарными кистями винограда, а это просто солнечные зайчики, прорвавшиеся сквозь зеленую ограду, ласкают его лицо. Наконец-то мы с ним выстроили свой дом, который задумали той зимой, когда решили пожениться.
Мы держимся за руки, как тогда, в Волоколамске, но снега нет, стоит лето, из кустов доносится стрекот цикад, дивно поют какие-то неизвестные мне птицы. Солнце стоит в зените. И я вижу, каким прекрасным хозяином своему дому стал Аллауди, как гладко выкрашены стволы деревьев, какие резные ступени на нашем крыльце, как все слаженно и красиво у нас.
Со ступеней кухни сбегает красивая маленькая девочка и виснет на отце, он же подхватывает ее и кружит неистово, весь объятый солнцем, светом, детским смехом.
Я вижу, как наша дочь любит моего мужа, своего отца, как она во всем похожа на него, какие пронзительно-голубые глаза у нее, и как счастлива я сама, что не отказалась тогда от него, когда он был бродягой и не хотел иметь ни семьи, ни детей.
Я вижу, как моя моложавая и любимая свекровь Малика, исполненная игривого коварства, сманивает мою дочь за обеденный стол, показав ей из-под занавески край воздушного, аппетитного ежевичного пирога.
Наконец мы остаемся с мужем одни. И так же, как я делала это уже сто тысяч раз, я кладу ему голову на плечо, обнимаю двумя руками его крепкий стан и спрашиваю:
– Руслан, ты не жалеешь, что женился на мне? Мы ведь очень счастливы с тобой, так ведь? Теперь-то ты никуда от меня не сбежишь? Ведь я ни разу не предала тебя! – и чуть просяще заглядываю в его светлые васильковые глаза снизу вверх.
Руслан в ответ чуть хмурится, сдвигает брови к переносице и тут же, усмехаясь, целует меня крепко, прижимает к сердцу, как будто не собираясь отпускать больше никогда.
– Конечно, Мариям. Конечно, мы счастливы. Все так получилось, как я и говорил, – это у нас навсегда.
Окончив свой рассказ, Марина Григорьевна спрятала лицо в ладонях и несколько секунд сидела молча, ощущая кожей горячее движение век. Она не видела, как зашевелилась на постели бледная пятнадцатилетняя девушка. Как дрогнула ее тоненькая рука, затрепетали веки и глаза, огромные, голубые, вдруг открылись и с недоумением оглядели больничную палату:
– Мама! Мама, ты здесь? Мне ужасно хочется пить!
Марина Григорьевна дернулась, метнулась к кровати и, издав горлом короткий судорожный звук, припала лицом к плечу пришедшей в себя дочери.
Стая
– Федя, сволочь, а ну назад, кому говорю!
Я слышу ее любимый голос, но все равно плыву дальше. Прозрачная, прохладная, темная вода приятно холодит тело. Время раннее, солнце только взошло над лесом, до завтрака еще далеко. Слышу, как ветер колышет верхушки высоких сосен. Как в лесу поет утренняя птица. Как гудит подо мной вода и пахнет ночным туманом, только что развеявшимся над лесом. Весь мир открывается мне, я все вижу, чувствую, осязаю. Я стала частью этого мира, а меня прежней как будто вовсе не существует.
Я гребу, конечно, зная, что Любимая переживает за меня там, на берегу. Но мне так сейчас хорошо. Вольготно, радостно, подо мной колышется плотная тугая вода озера, если посмотреть вниз, то можно увидеть мелких блестящих рыбешек, снующих по своим делам. А надо мной бесконечное небо и первые лучи восходящего розового солнца.
Свобода. Предки мои были свободны, когда-то давно, я точно это знаю. И могли плавать себе, сколько душе угодно. И бегать по лесам, и охотиться, и смотреть на восход. Они никогда не носили этой штуки на шее и не бывали привязаны к дереву. Счастливы они были по-своему, я так думаю…
Плыву себе дальше, уже не слышны разгневанные вопли, доносящиеся с берега. Берег этот, песчаный, кажется отсюда золотым, но все дальше он становится, одинокой фигуры моей Любимой теперь не видно.