«Только бы узнать, помирился ли он с Надей, рисует ли… – думала она иногда. – Хоть бы письмо мне прислал, что ли?»
Но никакого письма не было.
Однажды, уже поздней осенью, когда деревья стояли уже голые, а размокшая листва чавкала под ногами, мать снова отбыла в командировку. И на этот раз все деньги на хозяйство были выданы Кате, Максу же сделано было строгое внушение, которое он, разумеется, пропустил мимо ушей.
В отсутствие матери компании он больше домой не водил. Наверное, опасался, что Катя ей позвонит, и теперь-то она поверит и примчится снова брать его в оборот. Но дома не появлялся иногда по несколько дней подряд, а возвращался с видом отсутствующим и вороватым.
В тот день Катя нашла в почтовом ящике извещение о бандероли. По дороге из школы она забежала на почту и получила в руки небольшой плоский сверток. Что пряталось под несколькими слоями оберточной бумаги, ей и в голову не могло прийти.
Распаковывать таинственную посылку на улице было слишком холодно. Катя добежала до дома и только собралась распечатать бандероль, как из комнаты выплыл Макс.
– Явилась? – Он прищурил красные воспаленные глаза. – Мне деньги нужны.
– Зачем? – склонила голову к плечу Катя. – Весь холодильник продуктами забит. Ты что, опять на наркоту подсел?
– Не твое дело – зачем! – рявкнул брат. – Кто ты такая, чтоб я перед тобой отчитывался? Я старший брат, между прочим.
– А мне наплевать, – отрезала Катя. – Деньги мама оставила мне, и я не дам тебе ни копейки.
– Ах ты тварь!
Макс бросился на нее и начал выкручивать руку. Катя охнула от боли, но не испугалась. Наоборот, вместо парализующего испуга ею овладела бешеная ярость. Глаза залило белым светом, по спине пробежали холодные мурашки. В ушах зазвучал голос дяди Гриши: «Хватай его за палец и дергай в сторону, поняла?»
Почти не соображая, что делает, она вцепилась в указательный палец Макса и изо всех сил вывернула его против ладони. Что-то хрустнуло, Макс взвыл от боли, и Катя, воспользовавшись моментом, пальцами другой руки ткнула его в глаз.
Он заорал, схватился здоровой рукой за лицо. Указательный палец на другой руке раздувался на глазах.
– Я ничего не вижу! Ты мне глаз выбила! – вопил брат.
– Не выбила, – уверенно кивнула Катя. – Так, резкость навела немножко, чтоб лучше видел, с кем дело имеешь. А вот если посмеешь еще раз на меня руку поднять – выбью! Уяснил?
– Да-да! – Макс, зажимая лицо руками, прошлепал в ванную, хрипя на ходу: – Пошла ты в задницу… Ведьма!
Катя удовлетворенно усмехнулась, прошла в свою комнату и закрыла дверь.
Потом торопливо вскрыла упаковку бандероли. Сквозь разодранную бумагу на нее вдруг глянуло ее собственное лицо. Катя тихо пискнула и стащила остатки упаковки.
В бандероли оказалась книга.
На обложке стояло: «Аркадий Гайдар «Тимур и его команда». А под названием нарисованы были загорелый мальчишка со штурвалом в руках и девочка.
Девочка в выгоревшем сарафане, с длинными косичками, но – с лицом Кати. С круглыми, близко посаженными воробьиными глазами, с острым носиком и растрепанной челкой на лбу.
Чуть пониже, более мелким шрифтом, выбито было: «Иллюстрации – Григорий Морозов».
Катя раскрыла книжку, жадно втянула запах свежей типографской краски и вдруг увидела на форзаце, в уголке, надпись:
«Катюше, моей маленькой дочке».
Рассказы
Навсегда
Из больничного коридора пахло хлоркой и перловым супом. Лязгали металлические каталки, доносились обрывки разговоров медсестер. По стене, выкрашенной в тоскливый желтый цвет – и почему в больницах всегда красят стены этой краской? – изредка пробегали светящиеся зигзаги от фар проезжавших под окном машин.
Марина Григорьевна поднялась со стула, припадая на правую ногу, прошла к окну и плотнее задернула шторы. В палате стало почти совсем темно, лишь через застекленный прямоугольник над дверью просачивался голубоватый мертвенный свет.
Она вернулась на место, опустилась на стул и нашарила поверх одеяла тоненькое девичье запястье. Сжала, ощущая под пальцами слабое биение пульса. Подавив стиснувший горло спазм, согнулась, прижалась лицом к холодной, почти прозрачной ладони.
На лицо дочери, утонувшее в подушках, синевато-бледное, с ввалившимися глазами, серыми губами и заострившимся носом, смотреть было слишком страшно. Марина Григорьевна перебирала ее почти еще детские пальчики с облупившимся ярко-желтым лаком на ногтях и тихонько раскачивалась из стороны в сторону.
Врач сказал ей:
– Все, что можно, мы сделали. Промывание желудка, другие процедуры. Теперь все зависит от нее.
– Но ведь у нее молодой, сильный организм, она здоровая девочка, – с надеждой заглянула в лицо врачу Марина Григорьевна.
– Попытка суицида – это такое дело… – дернул плечами доктор. – Непредсказуемое. Важно, чтобы пациент сам захотел жить.
– А мне? Что делать мне? – не отставала Марина Григорьевна.
– Поезжайте домой и попробуйте поспать, – устало посоветовал доктор. – Если она придет в себя, вам позвонят.
«Если… если…» – гулко отозвалось в висках.
– Я никуда отсюда не уеду, – покачав головой, низко, с угрозой в голосе произнесла Марина Григорьевна.
– Ваше дело, – пожал плечами доктор. – Если вам себя не жалко, ради бога… Ну что ж, в таком случае – разговаривайте с ней, рассказывайте что-нибудь, все равно что. Науке неизвестно, слышат ли больные что-нибудь в бессознательном состоянии. Но есть гипотеза, что голоса близких как бы помогают человеку вернуться к реальности, удерживают в этом мире, если хотите. Попробуйте, хуже не будет…
И, ссутулив плечи под мешковатым халатом, он пошел прочь по коридору.
Марина Григорьевна судорожно глотнула – в горле пересохло, и язык не желал ворочаться во рту. «Разговаривайте, разговаривайте… Он сказал – разговаривайте…» Она подняла руку дочери к лицу и заговорила, касаясь запекшимися губами нежных пальцев:
– Сашенька, ты слышишь меня? Сашенька, дочка, соломинка моя… Послушай! Я не буду тебе говорить, что он – этот Макс – к тебе вернется. И не стану утверждать, что у тебя таких, как он, будут еще сотни. Не буду, потому что… это все не важно, понимаешь? Тебе только пятнадцать лет, тебе кажется, что эта боль – самая сильная, что тебе ее не пережить. Но это не так, Шурик! Боли в жизни будет много, очень много, со временем ты научишься не захлебываться в ней, глотать изо дня в день. Но даже когда тебе будет очень больно, помни – пока все живы, все еще можно поправить.
Марине Григорьевне казалось, что она говорит что-то не то, и поэтому лицо на подушке остается все таким же бледным и безучастным. Это ее вина, не может она достучаться до своей отчаявшейся, не желающей переступать через первую любовную драму маленькой девочки.
Марина Григорьевна отпустила руку дочери, провела сухими ладонями по лицу, сказала глухо, почти безнадежно:
– Я расскажу тебе о себе, хорошо? Расскажу то, о чем никогда не рассказывала раньше. Про день, который был в моей жизни самым счастливым, и другой – самый черный день, в который я страстно желала умереть, но отчего-то не умерла.
В коридоре задребезжала, подскакивая на неровном линолеуме, каталка.
– Люся! Восемнадцатая освобождается, иди – мой! – рявкнула на все отделение медсестра.
Марина Григорьевна негромко заговорила, не мигая, уставившись в сплетающиеся прямоугольники на застиранном казенном пододеяльнике:
– Ночь была странная. Шел снег, и белые хлопья окутывали голову Аллауди светлым нимбом. Было совсем не холодно, казалось, зима в этом году наступила необычная – легкая, беззлобная, нежная, как дыхание моего любимого.
В ночном прозрачном воздухе пахло ледяной хвоей и сумасшедшим, морочащим голову счастьем.
Аллауди шел рядом со мной – веселый, молодой, голубоглазый. Смеялся, ловил ладонями острые снежинки. Все белое было вокруг – дома, городские изгороди, скамейки в парке. Сугробы стояли большие, величественные и очень нарядные.
Наш декабрь был тихим и радостным. Мы шли по ледяной, освещенной блеклым светом фонарей улице, взявшись за руки, и молчали. Мы были очень счастливы тогда. Влюбленные и дерзкие, как два хищника, вырвавшиеся на свободу.
Ночной Волоколамск казался самым прекрасным местом на земле. Я и Аллауди были бездомны в этот момент и совершенно свободны от всего. Где-то там, далеко, осталась Москва, проблемы, заботы, другие люди и другая жизнь. Но мы с ним были наконец-то счастливы и шли к своей заветной цели – номеру в гостинице, который нам удалось отвоевать за сущие копейки.
Любовь жила с нами, семенила рядом, обнимала за плечи, склоняла наши головы друг к другу. Мы с любимым остановились, поддавшись внезапному порыву, обнялись крепко, не прикасаясь губами, щека к щеке, сердце к сердцу, и стояли так долго-долго.
– Ты любишь меня? – спросила я лишь для того, чтобы нарушить тишину.
– Ты любишь меня? – спросила я лишь для того, чтобы нарушить тишину.
– Ты же знаешь, – спокойно ответил Аллауди и, помолчав, добавил: – И боюсь, что это со мной уже навсегда.
– Я знаю, – согласилась я. – Пошли, холодно стало, я замерзла.
Мы наконец-то добрались до теплой гостиницы, стряхнули снег с курток, скинули шапки. Сердитая консьержка не хотела пускать нас, но Аллауди обаял ее своей улыбкой, вручил шоколадку и намекнул, что его жена, то есть я, беременна.
«Беременная» жена тем временем, добравшись до номера, высвободилась из теплой куртки и с размаху бухнулась на сдвоенную жесткую кровать, в изнеможении закатив глаза и закинув на батарею ноги, при этом так, чтобы Аллауди мог легко стянуть с «жены» узкие сапоги на высокой шпильке. Когда итальянские сапоги-убийцы оказались на полу, я с облегчением вздохнула, взобралась к Аллауди на колени, щекой прижалась к его груди.
– Отвечай, когда мы поженимся?
– Марияшка, ты же знаешь, у меня ничего нет сейчас… а вот осенью мы начнем строить дом, и тогда…
– Начинается, – сморщила нос я и, ухватившись за густую гриву Аллауди, увлекла его за собой на постель.
Потом мы до исступления целовались, раздевшись же наконец, долго рассматривали друг друга. Не было в этом никакой стыдливости, смущенных взглядов, всего того мирского и животного, что убивает любовь и является лишь наслаждением для тела на один миг.
Мы смотрели друг на друга, как будто желая запомнить каждый сантиметр любимого тела, каждый шрамик, каждый изгиб. Я не выдержала первой и со стоном впилась в его губы.
Когда мы проснулись, за окном стоял солнечный, не по-зимнему теплый день. Надо было собираться в Москву. Сутки, выделенные на любовь, подошли к концу.
Затем я долго вела свою маленькую машинку по заснеженной трассе и рыдала в голос. Так жаль мне было себя, тридцатилетнюю, уже довольно старую для балерины, влюбленную и любимую, но до самых краев души несчастную.
Ведь мы с Аллауди были бедны как две церковные мыши, он по идейным соображениям, я же по причине того, что деньги никогда не держались в моих руках. Наше будущее предугадать было невозможно, но и представить, что этого будущего у нас может не быть, было выше моих сил.
Мне никогда не хотелось нести хоть какую-то ответственность за другого человека, вот еще в чем было дело. Только выйдя замуж, через три месяца я уже подумывала о разводе и мысли свои всегда в итоге воплощала в жизнь. По той же простой причине я никогда не хотела иметь детей, мне нравилось быть бродягой, вечным странником, не особо сетовавшим на судьбу и не ждущим от нее особых подарков. Я понимала, что молодость не вечна, хотя отражение в зеркальце все еще доказывало, что я «чудо как хороша». Однако я понимала, что и это уйдет, моя женская привлекательность и карьера моя балетная уже на исходе – ведь балерины, ты же знаешь, уходят на пенсию в 35 лет, и тем не менее крепкого тыла строить не собиралась. Одна только мысль о завтраках, выглаженных собственноручно рубашках и борщах наводила на меня вселенскую тоску.
Вот только в прошлом мае я познакомилась с ним, похожим на Демона Врубеля, и упала в роман, по правде говоря, не сулящий мне ничего хорошего. Ибо Аллауди, то есть Руслан, так звали моего героя все друзья, был беден, не имел собственного угла, больше того, и не желал его иметь. То, что при рождении ему дали двойное имя, я узнала, только когда согласилась стать его женой. Это «да» до сих пор звучит у меня в голове, спустя столько лет. Да, любимый мой, да, мой единственный, да…
В палату заглянула медсестра, молодая, улыбчивая, в белом халате. На ногах у нее были яркие махровые носки и пластиковые шлепанцы. Марина Григорьевна оцепенело смотрела на эти полосатые носки, снующие взад-вперед у постели. Медсестра проверила капельницу, поправила иглу, торчавшую из руки Саши. Потом обернулась к Марине Григорьевне:
– Вы держитесь, пожалуйста. Если вы сляжете, лучше никому не будет.
– Со мной все в порядке, спасибо, – через силу ответила женщина.
– Может быть, вам успокоительное накапать? – предложила медсестра.
– Нет, спасибо, – покачала головой Марина Григорьевна.
Девушка вышла в коридор, тихо притворив за собой дверь. Дождавшись ее ухода, Марина Григорьевна продолжила свой рассказ. Голос ее звучал монотонно, мягко вплетаясь в синеватый больничный полумрак.
– Руслан был веселым, добрым, смешливым, но никак не давал себя прогнуть, уходил от расставленных мною коварных женских ловушек, как глубоководная щука со стажем. Выныривая на поверхность, тут же залегал на дно, исчезал и появлялся через некоторое время, вкусно пахнущий, искрящийся весельем, обжигая меня огнем своего озорного мальчишечьего счастья.
И я неслась за ним, как наивная влюбленная школьница, с лихорадочным блеском в глазах. Я была влюблена в него дико, страстно, это и сравнивать нельзя со всеми прежними моими влюбленностями.
Были и слезы. Много слез. Слезы из-за того, что Руслан опять уехал с друзьями и забыл о нашей встрече, слезы из-за того, что он явился пьяным и нагрубил, слезы счастья, слезы ревности. О последнем стоит сказать отдельно. Этот мерзавец был настолько хорош собой и настолько обожал очаровывать женский пол, что не пропускал ни одной юбки. Или это «юбки» мимо него не проходили… Словом, благодаря Руслану я испытала все, от самого глубокого, дивного и настоящего счастья до самой бездны отчаянья и скорби.
Признаюсь, я даже резала из-за него себе вены. Не всерьез, конечно, но так, острастки ради. Кровь, однако, очень живописно капала с моей бессильно свисавшей с кровати руки, и Руслан немного испугался, и не отходил от меня пару дней, и даже по телефону со своими многочисленными «братьями» говорил тихо, поминутно оглядываясь на меня, «умирающую».
А мне и в самом деле было плохо. Я поняла, что влюбилась по-настоящему и любовь теперь эту не смогу вытравить из себя ничем. И тогда я поговорила со своей матерью, так сказать, имела весьма серьезный с ней разговор, в ходе которого выяснилось, что свою-то квартиру я профукала, а гостей с горных предместий она в своих двухкомнатных хоромах терпеть не собирается ни в коем случае.
Однако бой был дан и частично выигран, и Руслан довольно-таки скоро стал пробираться ко мне под покровом ночи. Мы тесно сплетались телами, укрывшись с головой двумя одеялами. Нам казалось, что таким образом мы, как два великовозрастных ребенка, спрятаны прочно от всех жизненных неурядиц, что нас никто не найдет.
Однажды, уже зимой, мы кантовались у дяди Руслана, в сторожке, больше похожей на домик лесника. Близился Новый год, и бревенчатые стены этого зимнего храма любви Руслан украсил гирляндами. Я поначалу фыркала и не хотела здесь оставаться, и даже отказывалась снять шубу, в которую предусмотрительно укуталась намертво. Руслан погасил свет и произнес:
– Пройдет время, и ты будешь вспоминать эту ночь с улыбкой.
Руслан был прав. Прошло столько лет, многие мои воспоминания давно пережились и стерлись, а эту ночь я помню. Руслан тогда мне впервые сказал:
– Марина, ты даже себе не можешь представить, как я тебя люблю.
Я ответила:
– Я могу себе представить, что я люблю тебя больше жизни, – и почему-то смущенно отвела глаза.
Он в ответ начал исступленно целовать мое лицо, шею, руки, бормотать что-то милое, бессвязное, что он сам не понимает, что с ним случилось, и как он умудрился так влюбиться в сорок лет, и что боялся этого как огня, и что бегал от меня, пока хватало сил. Теперь же его силы иссякли, и он готов начать жить по-другому, обзавестись домом, остепениться, жениться на мне и родить обязательно девочку.
– Почему девочку, Аллауди? – удивилась я.
– Чтобы она была копией тебя и любила бы меня.
– Но разве я тебя не люблю? – обиделась я.
– Ты… ты нет. Ты любишь и всегда любила только себя, свою профессию, себя в профессии и прочее. Тебе хочется только танцевать и собирать аплодисменты. Ты даже чайную ложку за собой ленишься помыть. Из тебя выйдет плохая хозяйка, но я все равно женюсь на тебе, знаю, деваться мне от тебя уже некуда. Ты своего добилась, любимая… Прошу только об одном: не предавай меня. Я боюсь этого не пережить, ведь я-то уже старый, смотри, седой уже весь, – со смешком закончил он.
А дальше была сумасшедшая ночь, его гордое, прекрасное лицо, освещенное мигающими цветными огоньками, склоняющееся надо мной.
– Моя, моя, моя, – охрипшим от страсти голосом повторял он.
Мне казалось, что все в моей жизни теперь решено и эта волшебная ночь станет главной в череде тех ночей, что мы подарим друг другу. И все у нас будет: и работа, и семья, и куча симпатичных родственников, и обязательно, обязательно у нас родится дочь с такими же васильковыми глазами, как у ее отца…
Страшное случилось на следующий вечер, в первый день наступившего нового года. Смотав гирлянды и заперев дачу, мы шли с ним по улицам пустого поселка к станции электрички. Как всегда, очередные сутки нашей любви кончились и повседневная жизнь предъявляла свои права. На проходившей через перелесок тропинке нас остановили трое.