Истоки морали: В поисках человеческого у приматов - Франс де Вааль 11 стр.


Размытая грань между конфликтом и сотрудничеством не всегда понятна женщинам (для них «подруга» и «соперница» означают совершенно разные вещи), но для меня это вторая натура — ведь я вырос в семье, где было шестеро мальчишек, зато девочек не было вовсе. Надо сказать, мой интерес к процедуре примирения после драки у шимпанзе объясняется отчасти тем, что я не могу рассматривать агрессию исключительно как зло — а именно такой была преобладающая точка зрения в те времена, когда я только начинал свои исследования. На агрессивное поведение даже навешивали ярлык «асоциальное», а я никак не мог этого понять. Для меня потасовки и драки всегда были способом уладить отношения, а деструктивными они становились только в том случае, если у сторон отсутствовали сдерживающие начала или если после схватки никто не пытался навести мосты. Большую часть времени самцы шимпанзе прекрасно ладят друг с другом и во многом лучше, чем самки, умеют снимать напряжение в отношениях даже со злейшими соперниками при помощи долгих сеансов груминга. Копить обиды для самцов нехарактерно.

Но я вижу признаки сходства и с бонобо, особенно когда речь заходит об эмпатии и социальных функциях секса. Не то чтобы человек пользовался сексом так же свободно и публично, как они, но внутри человеческой семьи секс служит примерно тем же социальным клеем, как он примиряет бонобо. Я считаю их очень чуткими, гораздо более чуткими, чем шимпанзе. Стоит одной особи хотя бы слегка пораниться, и его тут же окружают сородичи, готовые осмотреть и вылизать рану или хотя бы разобрать шерсть и утешить бедняжку грумингом. Роберт Йеркс в книге «Почти человек» описал, как его бонобо заботился о серьезно заболевшем товарище, и отметил, что если бы он подробно описал поведение этой обезьяны, то его, по всей вероятности, обвинили бы в «идеализации приматов»[48].

Лишь недавно стало известно, как в мозгу бонобо встроена такая чувствительность. Первый намек дала особая группа нейронов, так называемые веретенообразные клетки. Предполагается, что эти клетки задействованы в механизмах самосознания, эмпатии, чувства юмора, самоконтроля и других человеческих привилегий. Первоначально их находили только у людей, но, как обычно бывает в науке, позже они были обнаружены и в мозгу человекообразных обезьян, в том числе бонобо. Затем пришло время исследований, в которых сравнивались конкретные зоны мозга у шимпанзе и у бонобо. Оказалось, что области, связанные с восприятием чужого страдания, такие как мозжечковая миндалина и передняя часть островко-вой доли мозга, у бонобо заметно крупнее. В мозгу этой обезьяны также хорошо развиты нейронные пути, позволяющие сдерживать агрессивные импульсы. Рассказывая об этих ней-рологических различиях, Джеймс Риллинг с коллегами делает вывод о том, что мозг бонобо имеет физиологическую основу эмпатии.

«Мы предполагаем, что эта нейронная система поддерживает у бонобо не только повышенную эмпатическую чувствительность, но и такие поведенческие схемы, как секс и игра, задача которых — снижать напряжение и таким образом уменьшать дистресс[49*] и тревожность до уровней, совместимых с просоциальным поведением».

Когда я впервые встретился с бонобо, об этом еще ничего не было известно, но теперь-то понятно, что я был прав: бонобо не такие, как остальные человекообразные обезьяны. Французы называют их «шимпанзе с левого берега» — как из-за необычного образа жизни, так и потому, что обитают они на южном берегу реки Конго, текущей на запад. Эта могучая река надежно отделяет их от шимпанзе и горилл, живущих на северном берегу. Тем не менее у бонобо и с гориллами, и с шимпанзе были общие предки, причем их общий с шимпанзе предок жил менее 2 млн лет назад. Вопрос на миллион долларов: на кого был похож этот предок — на бонобо или на шимпанзе? Иными словами, который из двух видов человекообразных обезьян ближе по внешности и поведению к тому примату, от которого происходим мы сами? На данный момент наиболее вероятным представляется вариант, по которому шимпанзе и бонобо нам равно близки, поскольку их ветви развития разделились много позже того момента, когда от их общего предка отделился человек. Согласно общепринятой оценке, ДНК у нас с ними общая на 98,8 %, хотя другие расчеты дают для этого показателя «всего лишь» 95 %.

Недавняя публикация генома бонобо подтверждает, что у человека есть общие с бонобо гены, которые отсутствуют у шимпанзе, — и наоборот, есть общие с шимпанзе гены, которых у бонобо нет. Более детальные сравнения ДНК еще впереди, но уже сейчас ясно: довод о том, что об эволюции человека нам может рассказать только шимпанзе, лишился всяких оснований. Бонобо способен рассказать не меньше. Наш вид мозаично схож и с теми, и с другими высшими приматами или, как я уже говорил, человек — «биполярная обезьяна». В хороший день мы можем быть милы и ласковы не хуже бонобо, а в дурной — не уступим шимпанзе по деспотичности и жестокости. Как вел себя наш общий предок, неясно, но изучение бонобо, вероятно, даст нам необходимую информацию. Дело в том, что бонобо никогда не покидали влажного дождевого леса, тогда как шимпанзе в свое время переселились в полуоткрытое редколесье, а наши предки вообще покинули лес. Так что бонобо, скорее всего, испытывали наименьшее эволюционное давление. У них было меньше стимулов к изменению, а потому они могли сохранить больше первоначальных черт. Американский анатом Гарольд Кулидж пришел к такому же мнению, когда в 1933 г. заключил по результатам многочисленных вскрытий, что бонобо напоминают «общего предка шимпанзе и человека сильнее, чем любой из ныне живущих шимпанзе».

Глава 4

Бог умер или просто впал в кому?

Бесполезно разубеждать человека в том, в чем он никогда не был убежден.

Джонатан Свифт

Однажды тихим воскресным утром я прогулялся из своего дома в Стоун-Маунтин (штат Джорджия) до дороги (а мы живем на вершине холма), чтобы взять из ящика газету. Рядом остановился кадиллак, и из него вышел крупный мужчина в официальном костюме. Он протянул мне руку и одновременно с крепким рукопожатием объявил гулким радостным голосом: «Ищу заблудшие души!» Я иногда бываю излишне доверчивым, но соображаю медленно, так что не сразу понял, о чем он говорит, и даже обернулся, подумав, что он, наверное, потерял собаку, но потом опомнился и пробормотал что-то вроде: «Я не слишком религиозен».

Разумеется, это было ложью, потому что я вовсе не религиозен. Тот человек, какой-то пастор, был ошарашен — правда, скорее моим акцентом, нежели ответом. Должно быть, он понял, что обратить европейца в свою веру — задача непростая, поэтому вернулся в машину и укатил, не забыв, правда, оставить мне свою визитку на случай, если я передумаю. Столь многообещающее утро теперь заставило меня почувствовать, будто я непременно попаду прямиком в ад.

Я был воспитан в католичестве. И был не просто формальным католиком, как моя жена Катерина — во времена ее молодости многие католики во Франции почти не бывали в церкви, появляясь там только на три главных события: на крестины, венчание и отпевание, причем только на второе — по собственному сознательному выбору. Напротив, в южных районах Нидерландов — «ниже рек», как тогда говорили, — католицизм во времена моей молодости играл важную роль. Он определял нашу индивидуальность, отделял от живущих «выше рек» протестантов. Каждое воскресное утро мы надевали лучшие одежды и шли в церковь, а в школе изучали катехизис; мы пели, молились и исповедовались, и на каждой официальной церемонии непременно присутствовал священник или епископ, кропивший всех и вся святой водой (мы, дети, радостно подражали ему дома, размахивая ершиком для унитаза). Мы были католиками до мозга костей.

Но я давно уже не католик. В общении равно с религиозными и с нерелигиозными людьми я теперь пользуюсь одним-единственным четким критерием — и определяется он не тем, во что конкретно верит человек, а лишь уровнем его догматизма. Я считаю, что догматизм угрожает нам гораздо сильнее, чем религия как таковая. Особенно же мне любопытно, как может человек перестать веровать, но сохранить при этом связанные с ней зачастую шоры. Почему сегодняшние «новые атеисты» так одержимы отрицанием существования Бога, что готовы неистовствовать в средствах массовой информации, носить футболки, декларирующие отсутствие у них веры, и призывать к воинствующему атеизму?[50] Что может атеизм предложить такого, за что стоило бы так яростно сражаться?

Как сказал один философ, быть воинствующим атеистом — все равно что «яростно спать».

Утрата веры

Мальчишкой я был слишком подвижен, чтобы высидеть спокойно мессу от начала до конца. Для меня посещение церкви было чем-то вроде аверсивной дрессировки[51*]. Я рассматривал происходящее там как кукольное представление с полностью предсказуемым сюжетом. Единственное, что мне по-настоящему нравилось, — это музыка. Я до сих пор очень люблю слушать мессы, страсти[52*], реквиемы и кантаты и не до конца понимаю, зачем Иоганн Себастьян Бах вообще брался писать светские произведения — ведь они откровенно хуже. Но помимо умения ценить великолепную церковную музыку Баха, Моцарта, Гайдна и других, за что бесконечно благодарен, я ничего не приобрел в церкви. Я никогда не чувствовал никакого влечения к религии, никогда не говорил с Богом и не ощущал с ним особой связи. В 17 лет я уехал из дома в университет, после чего быстро потерял все остатки религиозности. Никакой церкви. Едва ли это было сознательным решением — по крайней мерея не помню своих мучительных размышлений по этому вопросу. В то время меня окружали другие бывшие католики, но мы редко говорили на религиозные темы — исключая, разумеется, шутки над папами, священниками, обрядами и т. п. Лишь позже, переехав в другой город на севере страны, я обратил внимание на сложные отношения, возникающие у некоторых людей с церковью и религией.

Как сказал один философ, быть воинствующим атеистом — все равно что «яростно спать».

Утрата веры

Мальчишкой я был слишком подвижен, чтобы высидеть спокойно мессу от начала до конца. Для меня посещение церкви было чем-то вроде аверсивной дрессировки[51*]. Я рассматривал происходящее там как кукольное представление с полностью предсказуемым сюжетом. Единственное, что мне по-настоящему нравилось, — это музыка. Я до сих пор очень люблю слушать мессы, страсти[52*], реквиемы и кантаты и не до конца понимаю, зачем Иоганн Себастьян Бах вообще брался писать светские произведения — ведь они откровенно хуже. Но помимо умения ценить великолепную церковную музыку Баха, Моцарта, Гайдна и других, за что бесконечно благодарен, я ничего не приобрел в церкви. Я никогда не чувствовал никакого влечения к религии, никогда не говорил с Богом и не ощущал с ним особой связи. В 17 лет я уехал из дома в университет, после чего быстро потерял все остатки религиозности. Никакой церкви. Едва ли это было сознательным решением — по крайней мерея не помню своих мучительных размышлений по этому вопросу. В то время меня окружали другие бывшие католики, но мы редко говорили на религиозные темы — исключая, разумеется, шутки над папами, священниками, обрядами и т. п. Лишь позже, переехав в другой город на севере страны, я обратил внимание на сложные отношения, возникающие у некоторых людей с церковью и религией.

Значительная часть послевоенной голландской литературы написана бывшими протестантами, обиженными на своих родителей за суровое воспитание. «Все, что не предписано, запрещено» — таким было основное правило реформатской церкви. Настойчивые призывы к бережливости, обязательный черный цвет одежды, постоянное сражение против искушений плоти, частое чтение Библии за семейным столом и суровый Бог — все это несложно найти в тогдашних голландских книгах. Я пытался их читать, но мне никогда не удавалось далеко продвинуться — все это действовало слишком угнетающе! Церковная община внимательно следила за каждым и никогда не медлила с обвинениями. Мне приходилось слышать шокирующие рассказы из реальной жизни о венчаниях, с которых жених и невеста выходили в слезах (выслушав вдохновенную проповедь о наказании, ожидающем грешников). Даже на похоронах огнь неугасимый и сера могли быть призваны на голову усопшего, лежащего в свежевырытой могиле, — так, чтобы его вдова и остальные точно знали, что его ждет. Жизнеутверждающе, не правда ли?

В противоположность таким порядкам, если наш местный священник приходил в дом, он всегда мог рассчитывать на сигару и стаканчик местной можжевеловой водки — все знали, что духовенство любит хорошо пожить. Религия налагала кое-какие ограничения, особенно в репродуктивной сфере (контрацепция считалась недопустимой), но ад упоминался куда реже, чем рай. Южане гордятся своим жизнелюбием и считают, что нет ничего плохого в том, чтобы иногда получать от жизни что-нибудь приятное. На взгляд северянина все мы, должно быть, представлялись аморальными типами, для которых в жизни нет ничего важнее пива, секса, танцев и хорошей еды. Это объясняет историю, услышанную мной однажды от индуса, который женился на голландке-кальвинистке с севера. Родители девушки представления не имели об индуизме, но считали: зять-индуист — это ничего, главное, что не католик. Для них многобожие значило меньше, чем еретический и греховный образ жизни, якобы проповедуемый ближайшей к их собственным верованиям церковью.

Южноголландское отношение к жизни видно на полотнах Питера Брейгеля[53] и Босха, некоторые из них заставляют вспомнить карнавалы, предшествовавшие началу Великого поста. Карнавал в Ден Босе, который на это время переименовывается в Утелдонк[54*], проводится с размахом; он же празднуется в соседней католической части Германии, Кёльне или Аахене, откуда происходило семейство Босхов (фамилия его отца, ван Акен, отсылала именно к этому городу). Босху, должно быть, была прекрасно знакома шутовская карнавальная атмосфера, когда сословные различия исчезали за безликими масками. Как и известный Марди-Гра в Новом Орлеане, наш карнавал, по существу, представляет собой гигантскую сцену, где каждый может примерить на себя любую роль и вдохнуть глоток социальной свободы. «Сад земных наслаждений» достигает того же результата, изображая всех и каждого в чем мать родила. Я убежден, что у Босха это признак свободы, а не распущенности, как кажется некоторым[55*].

Возможно, религия, от которой человек отказывается, определяет отчасти, каким будет его атеизм. Если религия не имела особого значения в жизни человека, то и отступничество не станет катастрофой и пройдет практически без последствий. Отсюда общая апатия моего поколения бывших католиков, которые в детстве постоянно выслушивали критику Ватикана из уст людей старшего поколения; кроме того, мы выросли в культуре, где религиозная догма разбавлялась любовью к жизненным удовольствиям. Культура тоже имеет значение: католики, выросшие в папистских анклавах выше рек, рассказывали мне, что их воспитание было таким же строгим, как и в соседских семьях реформистов. Религия и культура взаимодействуют так тесно, что католик из Франции совсем не похож на католика из южных Нидерландов, а тот, в свою очередь, — на католика из Мексики. Никто из нас не пополз бы на ободранных в кровь коленях вверх по ступеням собора, чтобы испросить прощения у Пресвятой Девы Гваделупской. Я слышал также, что американские католики акцентируют внимание на понятии вины в таких формах, которые я лично понять абсолютно не могу. Вероятно, дело не столько в религии, сколько в культуре, поэтому бывшие католики юга оглядываются на свое религиозное прошлое с гораздо меньшей горечью, чем бывшие протестанты севера.

Два голландских социолога, Эгберт Рибберинк и Дик Хаутман, говорят о себе так: первый из них «слишком верующий, чтобы быть атеистом», второй «слишком неверующий, чтобы быть атеистом». Эти ученые различают два типа атеизма. Атеисты одной группы не хотят очень уж подробно разбираться в своих взглядах и еще меньше желают защищать их. Они считают, что и вера, и ее отсутствие — частное дело человека, уважают выбор каждого и не видят необходимости беспокоить других рассказом о своем выборе. Атеисты второй группы относятся к религии с негодованием и выступают против ее привилегий в обществе. Они не считают, что свое неверие следует держать при себе. Эти атеисты, заимствуя терминологию у гей-движения, говорят о том, что нужно «раскрываться», как будто нерелигиозность — это какая-то запретная тайна, которой они теперь хотят поделиться со всем миром. По существу, разница между двумя типами атеизма заключается в том, насколько частным делом они считают отношение к религии.

Такой подход к вопросу секуляризации мне нравится больше, чем обычный, при котором просто подсчитывается, сколько людей верит в Бога, а сколько не верит. Возможно, когда-нибудь он поможет мне подтвердить тезис о том, что активный атеизм отражает давнюю травму. Чем строже религиозное воспитание, тем сильнее стремление пойти против религии и заменить прежние постулаты новыми.

Последовательный догматизм

В США значение религии принимает угрожающие размеры, подобно слону. Отсутствие веры — едва ли не самый серьезный порок для политика, который рассчитывает победить на выборах; это хуже, чем гомосексуализм, отсутствие семьи, третий брак или неподходящий цвет кожи. Неприятно, конечно, и вполне объясняет, почему атеисты сегодня так громко заявляют о своих правах на место под солнцем. Они пытаются потыкать слона, чтобы посмотреть, не подвинется ли он немножко, не освободит ли местечко. Но и без слона им места нет, ибо какой смысл в атеизме, если нет религии?

Американское телевидение тоже не остается в стороне и иногда, будто для того, чтобы дать зрителям отдохнуть от этой неравной борьбы, вносит в нее комическую нотку в своей непревзойденной манере. Так, в студию передачи «Фактор О’Рейли», идущей на канале Fox News, был приглашен Дэвид Силверман, президент Американской атеистической организации. Темой обсуждения стали рекламные щиты, на которых религия объявлялась «надувательством». Во время интервью Силверман, сохраняя соответствующее выражение лица, утверждал, что беспокоиться не о чем, поскольку эти рекламные щиты всего лишь говорят народу правду: «Все мы знаем, что религия — это надувательство!» Однако католик Билл О’Рейли выразил свое несогласие с этим тезисом и по-своему пояснил, почему религия не является надувательством. «Вот прилив, вот отлив. Все слажено и устроено. Вы никогда этого не объясните». Я, честно сказать, впервые услышал, как приливы и отливы используют в качестве доказательства бытия Божия. Вообще, вся передача напоминала комедийную зарисовку, когда один улыбающийся актер говорит верующим, что они слишком глупы и потому не видят, что религия — чистый обман, но обижаться на правду глупо, а другой утверждает, что периодический подъем и отлив воды в океанах доказывает вмешательство сверхъестественной силы, как будто гравитационных сил и вращения планеты для этого недостаточно.

Назад Дальше