«Почему я не поверил тогда Хоруженко? — говорил Петр Федорович себе. — Потому что я не личность. В том смысле, что я не сам. Я, как и другие, — нечто вроде собеса, военкомата, райисполкома… Кто там я еще? Кто еще отказал, гонял Хоруженко по кабинетам?.. Все это, — как и я, общее, без своего голоса, лица, цвета волос, походки… И сын мой такой же… Добрый, мягкий, отзывчивый. Но лишь до предела, за которым надо быть самим собой. А потом вступает в силу «я — как все». Как гирздрав, как райком, как… как… Человек-государство… Неужели и Алешу ждет та же судьба?.. Я обязан ему открыть!.. Чтоб ни случилось потом, у человека можно отнять все, кроме того, что он знает…
Троллейбус подкатил к станции метро, где вчера Петр Федорович прощался с Лущаком. Он поискал глазами дом комиссара и вспомнил его слова: «В Город батальон послали, заранее зная, что ему хана. Еще по дороге туда мы стали трупами в сознании Уфимцева: выжить в тех условиях считалось немыслимо. Нам ведь и названия не дали, сами придумали себе: 1-й СБОН. Вопрос, зачем нас послали? Прикрыть уход войск, облегчить?.. Но нам-то сказать надо было! Хотя бы какой-нибудь след в бумагах оставить о батальоне, упоминание. А так — круг замкнулся…»
Все дальнейшее Петр Федорович делал с обыденностью командированного, который, решив один вопрос, принимался за следующий, попутно возникший: поехал на вокзал, сдал билет на поезд и в кассе «Аэрофлота» обзавелся другим на утренний рейс.
31
Определили Алешу на «тридцатку» — в неврологическую спецбригаду, на машине которой стояла цифра «30». Таскать больных приходилось с кем-нибудь из их домашних, шофер отказывался — ему не платили санитарской надбавки.
Постепенно вживался Алеша в быт станции, ни с кем без нужды не вступал в беседы, был молчаливым, исполнительным.
С воскресенья на понедельник работы обычно больше: дни гуляний, выпивок, обжорства — свадьбы, юбилеи, хождение в гости. Диабетики, гипертоники, аллергики, предынфарктники позволяли себе то, от чего в будни воздерживались…
В нынешнее дежурство с девяти вечера до трех ночи — выезд за выездом, из одной квартиры в другую, адреса брали по радиотелефону. Три свежих инсульта, тяжелый гипертонический криз, острый дискогенный радикулит, еще что-то… Потом наступила пауза, вернулись на станцию, разошлись: шофер — в водительскую, врач — в свою, к докторам, Алеша — в санитарскую.
В комнате стояло шесть медицинских топчанов, застеленных простынями. На одном кто-то посапывал, отвернувшись к стене. После недавнего ремонта еще не выветрился запах олифы, поэтому окно держали открытым.
Из ночной тишины раздельно доносились звуки. Кто-то подкачивал скат. Переговаривались шофера на площадке у машин. Беседа их иногда прерывалась командой, вырывавшейся из динамика громкой связи: «Восьмая на вызов!» Выходила линейная бригада, взвывал двигатель, и «рафик», шаркнув шинами, выскакивал за ворота. Под окном, покуривая, что-то обсуждали врачи. Алеша узнал голос своего доктора с «тридцатки»:
— Я говорю ему, что лазикса не хватает. А он мне: «А где я вам возьму?» Загоняет в пятый угол. Если у меня на вызове умрет больной, прокурору не скажешь: «Не выдали». Он тебе влепит: «Вы врач «скорой», обязаны иметь все, чтоб спасти человека».
— Демагогия.
— Никуда не денешься. Покупаю за свои трудовые с рук, трояк за десять ампул. А госцена им рубль сорок. В аптеках-то нет…
— Ну и дурак…
— Ишь ты, храбрый…
И снова по громкой связи: «Двадцать четвертая на вызов!»
— Это меня, ребята, — кто-то с подвывом зевнул, удалились шаги…
Под утро, в начале седьмого, позвонили из охраны мясокомбината: недалеко от проходной подобрали мужика. Когда «тридцатка» приехала, он лежал на скамье у трамвайной остановки. От него густо разило спиртным, под головой лужа крови. Пришлось забирать и везти в городскую больницу скорой помощи…
Алеша сидел на длинном подоконнике в холле приемного отделения. Сегодня по обеим неврологиям дежурил Юрий Петрович. Они уже дважды виделись тут за ночь. «Теперь отца вызовут к этому чмуру», — думал Алеша. И точно — звякнул, останавливаясь, лифт, вышел Юрий Петрович.
Предзоревая серая дымка, сочившаяся сквозь огромные окна, смешалась с белесым светом трубчатых светильников, и лицо отца показалось Алеше старым, измученным, охватила тоскливая злоба на пьяного, которого они только что привезли и над которым хлопотал сейчас Юрий Петрович, решая, куда его: в неврологию или в нейрохирургию. Он вызвал дежурного нейрохирурга.
— Ну что? Забираешь к себе? — спросил Юрий Петрович. — У меня мест нет.
— Давай пока к нам, там разберемся, чей он, — согласился нейрохирург.
«В вытрезвитель его, а не сюда», — подумал Алеша, наблюдая, как пьяного, словно мертвеца, кладут на носилки-тележку и катят к грузовому лифту, как отец усталым движением сунул блеснувший хромом молоточек в карман и потер ладонями лицо.
Алеша подошел к нему.
— Юрий Петрович, — позвала сестра, сидевшая у телефона. — Вас срочно просят в отделение.
— Ну я побегу, сынок, — Юрий Петрович направился к лифту…
Отоспавшись, побрившись, Алеша позвонил Тоне.
— Привет, активистка. Сегодня-то ты как?
— Давай у бассейна через час, — сказала она.
После возвращения Тони из отпуска виделись они только дважды, все она была чем-то занята. В ее отговорках Алеша начал улавливать увиливание. Он доискивался — с чего бы? Но не находил, поводов вроде никаких, ничем не обидел. «Может, беременна? — возникла мысль. — И не хочет навязываться, гордость демонстрирует?.. А если действительно?.. Папа и мама… вот пойдет скулеж!..» Ничего не придумав, он вышел из дому.
Встречались они иногда в большом саду лесотехнического института у бассейна; летом его заполняли водой — из трубы «А» втекало, из трубы «Б» вытекало, к осени воду спускали, на цементном дне оставались склизлые гнилостные лужи, в них валялись ржавые консервные банки, снесенные ветром, отмершие, как жестяные, листья, обрывки размокших газет и еще какой-то хлам. У бассейна стояло несколько скамеек…
— Как дежурство? — спросила Тоня.
— Нормально.
— Завтра я дежурю.
— В ночь.
— Да.
Он скосил на нее глаз. Лицо Тони после Крыма еще хранило гладкость загара, но на скулах уже пятнами просветлело. И Алеше эти желтые пятна показались намеком на иное ее состояние. Спросить не решился. Произнес, посмеиваясь:
— Что-то ты в последнее время деловая стала? Особенно по вечерам. То курсы, то семинары.
Опустив голову, Тоня молчала, сняла прилипшую к туфле веточку, затем, распрямившись, положила ему руку на колено.
— Тебя, Алеша, обманывать нельзя, — тихо сказала. — Я выхожу замуж.
— Вон что… — растерялся он. — Здорово ты это…
— Что «здорово»? Не советуешь?.. Ну и Тонька: трах-бах и — замуж? — старалась она втянуть его в веселый тон.
— Нет, почему же… Всем, наверное, надо… — Алеша нервно пытался найти независимые, обыденные слова.
— Ты парень хороший, честный. Но у нас с тобой ничего бы не получилось… Жизнь идет. Надо в ней устраиваться на постоянно… Я не могу метаться, как ты. Все копаешься, разбираешься? Зачем? Живой — значит, живи, радуйся. Ты уже исполнил долг… Ты уже свободен…
Тоня говорила, произносила то укоряющие, то подбадривающие, то нравоучительные напутственные слова. Все больше о том, что там он исполнил, и потому здесь уже свободен, значит, может честно спокойно жить. А он, с неприязнью понимая, о какой свободе речь, думал, почему бросает его, как на полдороге, и пытался вместе с тем оправдать Тоню, — но оправдание давалось через силу, и снова ощущал предательство. И в этой суете мыслей никак не мог добраться до простого существа происшедшего, как каждый мужчина, которого оставляла женщина…
— Ладно, Тоня… — он поднялся. — Пойдем?
— Ты иди, Алеша… Не провожай…
— Будь счастлива…
Она смотрела, как он, прихрамывая, пошел не по тропинке, а через газон…
32
Остановился Петр Федорович в той же гостинице, что и прошлый раз, когда приезжал на торжества. В Городе осени еще не чувствовалось. Где-то на подступах, в пустевших полях она, может, уже и выжелтила ежик стерни или потемнила пашню ровными, быстро подсыхавшими полосами земли, вывернутой лемехами под озимь…
Сперва Петр Федорович намеревался отправиться в горком партии. Взяв свежую сорочку, примерил к ней поочередно галстуки — какой лучше подходит. Во внутреннем кармане чемодана обнаружил орденские планки, валявшиеся там с предыдущей поездки. Поколебавшись, нацепил их — двенадцать штук, ощутив при этом некоторое грустное смущение. Он знал: вид их давно никого не впечатляет, у иных вызывает иронию. Никто не хочет вникать, что «За отвагу», «Славу», «Красное Знамя» давали только на войне и только за то, что связано с кровью, с риском для жизни. Большинство людей, глядя на планки, даже не знают, где медаль, где орден да какой, и потому на их разноцветность смотрят, как дальтоники…
И все же он надел их в расчете на психологию людей официальных. С этой мыслью и вышел из гостиницы…
— Олег Константинович готовится к докладу на пленуме, — секретарша вытащила из машинки несколько бумажных закладок. — Я запишу вас на следующий вторник.
— Я приезжий, — сказал Петр Федорович. — И завтра улетаю. Доложите, пожалуйста, — и поразмыслив, добавил: — Я участник обороны Города. Был тут недавно на торжествах.
Она едва пожала плечами, поднялась из-за стола:
— Силаков Петр Федорович.
Секретарша ушла за высокую мягко и беззвучно открывшуюся дверь. Петру Федоровичу давно не случалось быть в таких присутственных местах, где тишина казалась частью строгого интерьера и как бы имела свой инвентарный номер, где на стенах ничего, кроме одного-двух портретов, меняющихся раз в двадцать-тридцать лет…
— Пройдите, — вернулась секретарша, оставив дверь в кабинет приглашающе приоткрытой…
Самым сложным оказалось, расслабившись, независимо одолеть всю ковровую длину от входа до письменного стола, за которым стоял ждавший Петра Федоровича человек. Идя, Петр Федорович успел заметить, что и здесь ничего лишнего: красиво собранные салатного цвета шторы, много стульев, книжный застекленный шкаф, где сияли чистыми корешками толстые разноцветные тома, своей нетронутостью похожие на витринные муляжи…
— Садитесь. Слушаю вас, товарищ Силаков, — секретарь горкома, стоя, указал на кресло у стола. Затем сел сам, облокотился, рукава пиджака пошли вниз, широко обнажив белейшие манжеты, туго схваченные металлическими запонками. Движения глаз его оставались медленными, изучающими.
— Я постараюсь быть краток, — сказал Петр Федорович. Без лишних эмоций, последовательно, пытаясь убедить логикой, он за пять минут изложил заботу, которая его привела в этот кабинет.
— Вы кто по профессии… — секретарь быстро глянул в бумажку на столе, — Петр Федорович?
— Адвокат.
— Чувствуется, — улыбнулся секретарь. — Коротко и неотразимо. — Он минуту помолчал. — Чем же мы можем помочь вашему Хоруженко?
— Он больше ваш, чем мой.
— Пожалуй… Но, как я понял, — никаких документов?
— Похоже… — не очень уверенно ответил Петр Федорович.
— Давайте сделаем так: пусть он возьмет все, что есть и зайдет ко мне. Либо вы вместе. И будем думать… Что-то, конечно, надо делать… Но что? Это ведь собес, финансы. Там нормативные указания очень жесткие.
— Я завтра после полудня улетаю.
— Приходите с утра с ним. Я предупрежу… Что же касается памятника… Не вырубать же нам сейчас эту цитату из сводки Совинформбюро, что Город был сдан.
— Это вам решать… А что с останками, найденными в песчаном отвале?
— Пока захоронили в общей могиле на городском кладбище… Будем пытаться искать, кто и что… Ну, и в отношении этого 1-го СБОНа будем что-то думать. Пятьсот человек… установить имена людей надо.
И хотя секретарь произнес последнюю фразу по-деловому, Петр Федорович понял безнадежность этого обещания.
— Вот, собственно, и все, — поднялся Петр Федорович.
— Значит, до завтра. Жду вас с Хоруженко к девяти.
Петр Федорович вышел и, спускаясь по лестнице мимо постового милиционера, подумал: «А ведь Хоруженко, наверное, пытался попасть сюда…»
Еще накануне у администратора гостиницы Петр Федорович выяснил, что до Крутоярова надо ехать сперва троллейбусом до «Сельмаша», оттуда автобусом до совхоза «Пролетарий», а дальше еще одним автобусом. Он прикинул, что в оба конца не менее четырех часов. Брать такси накладно — туда и обратно около двадцати рублей. Все же решился взять такси хотя бы в одну сторону.
Дорога была хорошая, односторонняя, ухоженный асфальт, и шофер выжимал за девяносто. Петр Федорович иногда поглядывал в боковое окно. Убегали назад городские новостройки, потом пошли аккуратные дачные домики с мансардами, при них сады и огородики.
Монотонное движение убаюкивало, и возникали разные мысли, вопросы: «Зачем я здесь?.. Выхлопотать Хоруженко инвалидность?.. Похоже, ни документов, ни справок у него… К тому же был потом то ли в плену, то ли в оккупации… А это все еще, как проказа… Ох-хо!.. Прошиби-ка!..»
Когда подъехали к совхозу «Пролетарий», Петр Федорович глянул на спидометр и спросил шофера:
— Сколько до Крутоярова?
— Восемнадцать.
«Как могла рота держать оборону полосой в восемнадцать километров? Хороша оборона, — подумал Петр Федорович. — Наврал Уфимцев, наврал!.. Не был он тут. Прав Лущак!..»
Въехали в Крутоярово. Рассчитываясь, он опять посмотрел на спидометр. Точно, восемнадцать.
— Да вы не сомневайтесь, на счетчике все точно, — не понял водитель подсчетов Петра Федоровича.
Адрес Хоруженко у него имелся, у Лущака взял. И двинулся Петр Федорович к темному двухэтажному деревянному дому, отштукатуренному и покрашенному в лилово-серый цвет, полусмытый дождями. Грустно смотрели маленькие окна с трухлявыми наличниками. Во дворе рыжий мальчик лет пяти в штанишках на перекрещенных помочах, зажав двумя руками молоток, пытался вбить гвоздь в толстую кругляшку. Узнав у него нужную квартиру, Петр Федорович поднялся по взвизгивавшей деревянной лестнице, постучал в дверь с грубо синей краской намалеванной цифрой «3». Отворила старая женщина, невысокая, круглолицая, в длинной черной юбке, обвязанной грязным вафельным полотенцем.
— Вам кого? — она ладонью убрала со щеки свалившуюся седую прядь.
— Здесь живут Хоруженко? — спросил Петр Федорович.
— Входите…
Это была и кухня и комната одновременно: шкаф, пролежанный диван, топилась плита с чугунными, плохо подогнанными комфорками, в щелях меж ними светилось пламя. Пахло чесноком и распаренным укропом. На столе, крытом клеенкой со стертыми узорами, стояли трехлитровые банки с огурцами. Высокий сильный мужчина лет сорока в измятой майке, в заношенных солдатских бриджах, заправленных в толстые носки, заливал из эмалированной кастрюли в банки кипяток, пар окутывал лицо.
— Мне нужен Иван Мефодиевич, — сказал Петр Федорович.
Старуха повернулась к мужчине. Тот не поднял головы, сосредоточенно сцеживал рассол через марлю, и лишь заполнив банку и накрыв крышкой, тернул ладони о штаны и шагнул к Петру Федоровичу, спросил угрюмо:
— По какому делу?
— Хотел кое-что уточнить… Помочь… — сесть Петру Федоровичу не предложили, и он продолжал стоять у двери.
— Из собеса, что ли? Или из горсовета? — ухмыльнулся мужчина. — Дак поздновато проснулись. Помер отец. Неделю, как схоронили. Долго, однако, он вас ждал. Все вы… — он полез в карман, вытащил двумя широкими пальцами сигарету без фильтра, спиной к Петру Федоровичу присел на корточки у плиты, откинул дверцу, щепочкой подгреб на край уголек и, почти сунув лицо в красный жар, стал прикуривать. Делал все долго, медленно, а поднявшись, пыхнул дымом и сказал: — Сорок лет он вас ждал. А вы завсегда с красивыми словами только к могилам и поспеваете… Так что, дорогой товарищ, не знаю, кто вы и откуда, да и знать не хочу, несите свои красивые слова обратно. В свои письменные столы. Может, кому еще сгодятся, а нам ни к чему… Давай, мать, заниматься делом, — обратился он к женщине, за все время не раскрывшей рта.
— Я не из горсовета и не из собеса… Считайте, частное лицо, — обескураженно сказал Петр Федорович. Он понимал, что соболезновать сейчас глупо. Но что-то надо было сказать, предложить. — Воевал я там, где и ваш отец… Может, хоть чем-то смогу помочь… вам, — он посмотрел на женщину, угадав, что это и есть вдова Хоруженко, не очень соображая, чем именно сможет помочь.
— А что, Сёма, ежели какую льготу определят мне? — робко обратилась она к сыну.
— Не нужно нам подачек, мать. Не суйся в это дело, — грубо оборвал Семен. — Не помрешь с голоду, прокормим.
— Что ж, извините, — Петр Федорович открыл дверь. — До свидания.
— Провожу вас, — вышла следом женщина. — Тут осторожно, одна ступенька выбилась.
Они спустились во двор.
— Он гордый, — сказала она о сыне. — Вы его не слушайте… Может, какую пенсию мне за Ивана и выторгуете… И жилье у меня… сами видели…
— Да-да… До свидания… — Петр Федорович угнетенно заторопился к калитке и, как бы прозревая, тоскливо осознал: пока не будет доказано существование 1-го СБОНа, ничего вдова Хоруженко не получит…
В горком он решил больше не идти — бесполезно. С чем идти? Слова эмоции?..
Назавтра он съехал из гостиницы до двенадцати, до расчетного часа, чтоб не платить за лишние полсуток, и рейсовым автобусом отбыл в аэропорт…
33
— Дед, плохо ведешь себя, — Алеша переписывал набело график своих дежурств на следующий месяц. — Посмотри, на кого похож!
— Что, похудел? — спросил Петр Федорович.