Не встретиться, не разминуться - Глазов Григорий Соломонович 14 стр.


— Садитесь, коль уже пришли. Я сам только что заявился, — он был в сорочке, пиджак с пятиярусным набором орденских планок висел на стуле. — Я пойду скомандую внучке, — Лущак вышел.

Петр Федорович огляделся. На стенах висело много фотографий молодых людей и девушек в тренировочных костюмах, несколько грамот в тонких рамочках и треугольники вымпелов. На полированном серванте с обычной посудой стояло три хромированных спортивных кубка. Ничего лишнего: стул, стулья, неширокая тахта, застеленная гуцульским ковром из длинной светлой шерсти.

Вошла высокая девушка в джинсах, поздоровалась, накрыла стол зеленой, пластиковой скатертью, расставила посуду, удалилась и вновь вернулась с подносом, где в два этажа стояли селедочница, тарелки с оладьями, колбасой, розовым салом, салатница с огурцами, банка сайры и две бутылки минеральной воды.

Явился Лущак, достал из серванта графин, в водке плавали какие-то корешки и стебельки.

— Ну, что бог послал, — не спрашивая, он налил Петру Федоровичу, поднял рюмку. — Будем знакомы…

Не такой виделась Петру Федоровичу эта встреча после телефонного разговора, не предполагал, что начнется с застолья, и отказываться уже не годилось.

Выпили.

— Что же это вы влезли в это дело? — спросил, жуя, Лущак. — Зря. На резиновую стену поперли. Уж я нахлебался дерьма с этим! По уши. И сказал себе: «Баста, Андрей!» Вы ведь тоже не верите в существование 1-го СБОНа? Что же затеяли?

— Андрей Захарович, для начала вы должны знать: я лично доставил секретарю обкома партии пакет от генерала Уфимцева, что Город будет сдан. Это что касается моего неверия. Иные соображения пришли из этих писем, — Петр Федорович отложил вилку и достал из кармана конверты.

Лущак читал медленно, иногда подергивая головой.

— Ишь, засуетились, — он возвратил письма. — Разведку боем устроили. На «ура» берут, засранцы, — Лущак опять наполнил рюмки. И вдруг перешел на «ты»: — Давай. И закусывай, закусывай. Сало с чесночком. Сам выбирал на Бессарабке. — Он выпил. — Брось ты это все к хренам! Ничего не существовало! И пятьсот человек, что там полегли, их тоже не было! — с горьким отчаянием вскрикнул Лущак.

— Не понимаю вас.

— Я на это столько лет ухлопал, столько бумаги, стены вместо обоев оклеить можно! А что толку? Отовсюду одно гундосили: «Нет», «не было», «не значится». Людей наград лишили! — Он встал, подошел к двери, крикнул: — Света, помидоры забыла!

— Вас-то наградами не обошли, — Петр Федорович посмотрел на лущаковский пиджак.

— Это все потом, Сталинград, Курская дуга, Днепр, Польша, Вена… А вот те, августовские, бои… Их вроде и не было. А за них знаешь, какие ордена полагались!.. И те, кто нахомутал в той неразберихе, кто не верит, что Город мы не сдали, еще и ордена за это огребли! «После упорных боев с превосходящими силами…» Как же им признать, что они оставили, а мы — нет? Всю его промышленную часть держали в руках! Вот и получается, что все бессмысленно… — он утер ладонью рот, багровый взгляд уставился в лицо Петру Федоровичу.

Вошла Света, поставила на стол глубокую тарелку с солеными помидорами, перевитыми сельдереем и укропом. Осенне запахло рассолом, Лущак пальцами выловил из него стручок красного перца и, откусив половину, быстро задышал, помахал перед ртом ладонью.

— Почему же бессмысленно? Город не был сдан, — возразил Петр Федорович.

— А кто об этом знает? Я? Ты ведь тоже сомневаешься! От тех полтыщи погибших и похоронок не осталось. Куда отправлять? В ротах и списков-то полных не имелось, строевки отсылать некуда было. Потому как 1-й СБОН нигде не значился, не числился. Вот и идут уже сорок шесть лет мертвецы по графе «пропавшие без вести». Часть документов, медальонов лежало у меня в вещмешке, да он сгорел, когда немцы начали нас огнеметами…

— А вы не пытались объясниться с генералом Уфимцевым?

— Объясниться! — Лущак мрачно рассмеялся. — Ходил к нему, а как же! Знаешь, что он сказал? «Раз написано в сводке Совинформбюро, значит, так и было. Отныне и навеки. Я за те бои «Красную Звезду» получил. Мне что же, снять ее и отправить в Президиум Верховного Совета? Или тебе отдать?..» Вот и весь разговор… И понял я тогда: бросать это дело надо, не прошибешь, не докажешь. Я за кого хлопотал? За себя, что ли? — Он снова встал, подошел к двери, крикнул: — Света, принеси-ка ту книгу!.. Внучка у меня мастер спорта. Все мои дела знает.

Вошла Света, положила на стол книгу, завернутую в газету.

— Это — генеральское сочинение, — сказал Лущак. — Читал?

— Читал.

— А я почти на память вызубрил. Про всю писанину ничего сказать не могу, не свидетель. А вот про оборону Города — сплошная брехня, — он вытащил из книги листок и протянул Петру Федоровичу.

«1. Уфимцев: «13 августа проехал на машине от центра до «Сельмаша». Не встретил ни души, всюду было тихо, немцы, видимо, прошли «Сельмаш» с ходу, и я вроде ехал по их тылам».

Опровергаю: 13 августа туда можно было добраться только на пузе. Мы заняли оборону на «Сельмаше» еще 11-го. Немцы били по каждому метру, все горело, грохотало. Ничего не заметить и не услышать 13-го мог только слепой и глухой. Батальон в шестьсот человек — это не малек в водорослях.

2. Уфимцев: «Рота лейтенанта Мудрика держала оборону от совхоза «Пролетарий» до поселка Крутоярово».

Опровергаю: Мудрик погиб еще по дороге в Город, и роту принял лейтенант Гаджиев. Похоронку на Мудрика я отправил там же, с дороги с шофером, увозившим раненых и убитых. Уфимцев вообще не знает местности: от совхоза «Пролетарий» до Крутоярово 21 км. Если в роте имелся даже полный состав, сто человек, получается, что на каждый километр обороны — пятеро. Ничего себе оборона!

Вывод: Уфимцев там просто не был, все писалось с чужих лживых слов».

— А вы не могли спутать даты? — осторожно спросил Петр Федорович.

— Я? Да я те дни могу по часам и минутам разложить! — он открыл створку серванта, выдвинул ящик и достал пакет, порылся и хлопнул по столешнице ладонью с какой-то бумажкой в ней. — Это единственный документ, единственная строевая записка командира первой роты Гаджиева. Смотри, на чем написана: шматок от цементного мешка.

Химический карандаш на записке имел металлический от давности лиловатый отблеск. Было всего три фразы: о минувшем дне боев, о потерях, о наличии боеприпасов. Подпись и дата: «…13 августа 1942 г. 21 ч. 40 м.»

— Вот так-то, — Лущак спрятал записку в пакет. — Зачем же лишать людей, которых сам же послал туда, хотя бы упоминания?..

— Действительно, зачем?

Лущак придвинулся к Петру Федоровичу и, шевельнув красными глазами, жарко зашептал:

— Эти… списали нас еще до того, как батальон добрался до Города. Понимаешь? — многозначительно спросил он и достал из пакета пачку сшитых бланков. — Это корешки похоронок. Отправлено только четыре: на Мудрика и еще троих. Прямо там, с дороги. Вот моя подпись и дата…

Чай они пили молча. Лущак вприкуску, прихлебывая, посасывая кусочек сахара.

— Ну что, будешь писать? Куда? — погодя усмехнулся Лущак.

— Хочу повидаться с Уфимцевым.

— Пустое дело. Не примет.

— Попробую.

— Адрес знаешь? Он тут недалеко.

— У меня записано.

— Не станет он с тобой говорить. Тут ведь еще одно открылось. Про трупы слыхал?

— Про какие? — подобрался Петр Федорович.

Лущак подозрительно посмотрел на него.

— После твоего отъезда с этих торжеств получил я от Хоруженко письмо. Пополз по Городу слух, будто накануне открытия памятника, когда брали песок, ковшом выгребли кости и черепа. Много. А я-то все гадал: почему Гаджиев не добрался тогда до «Казачьего поста», куда исчез с людьми? Разное подозревал… В общем поехал я к Хоруженко. В горисполкоме показали мне, что там выгребли — фляги, бляхи от ремней, ложки… Лежала и командирская целлулоидная линейка. Как увидел, сразу признал: Гаджиева, один уголок обломан. Я не раз держал ее в руках еще тогда. — Лущак взглянул на Петра Федоровича, мол, какова новость? И победно сказал: — Погоди, чай потом допьешь, сперва дослушай. — Конечно, и совпадения бывают, мало ли таких линеек, и обломанный уголок — еще не факт. Так и я себе говорил. Однако, — он порылся в пакете, сунул под нос Петру Федоровичу кулак, разжал его. На ладони лежал мундштук. — Гаджиева мундштук. Храню. Когда прощался с ним, обменялись на память. Я ему свой, а он мне этот. А там, вместе с линейкой, флягами и прочей дребеденью лежал и мой мундштук. Я знал на нем каждую царапину, потому как точил и шабрил плексиглас собственноручно, еще до войны. — И заметив, как вздрогнули надбровья Петра Федоровича, Лущак произнес: — А знаешь, чего там, среди ложек и фляжек не нашли? Ни одной единицы оружия! Ни одного ствола! Какая-то сволочь разоружила их!.. Знать бы кто, ух!.. — набычившись, он бессильно замотал тяжелой шеей… — А потом их, уже как голеньких — в расход…

Петр Федорович почувствовал, что онемели пальцы, он попытался пошевелить ими. Мрачная догадка чиркнула по памяти и высекла огонек, осветивший ту давнюю ночь, когда он принял командование заградотрядом.

— Кто же мог расстрелять… безоружных? — млеющими губами выдавил он.

— Знать бы… Могли немцы. Если считать, что Гаджиев даже безоружных повел к «Казачьему посту». Где-нибудь в балочке фрицы их и перехватили… Или — наши, — посчитали дезертирами. Что Гаджиев мог объяснить? Идем, мол, не в тыл, а меняем позицию. Зачем? Кто приказал? Комбат 1-го СБОНа? Что еще за СБОН? Нет такого…

Силаков вошел в метро. Почти пустой вагон раскачивало. От скорости что-то свистело. Мелькали огни в черных тоннелях. Откинувшись на спинку сиденья, Петр Федорович прикрыл глаза, обессилила внезапная усталость. Он думал: не хитрил ли Лущак, не допрашивал ли, рассказывая, как мог погибнуть Гаджиев и его люди, зная откуда-то, что он, Силаков, стоял тогда с заградотрядом на дороге?.. Ерунда!.. Где было узнать это!..

Петр Федорович успокаивал себя мыслью, что разоружить группу Гаджиева могли еще до его, Петра Федоровича, прихода на шоссе или после ухода оттуда. Да и заградотрядов выставили три: у шоссейки, у моста и на грунтовке… Зря не спросил Лущака, в каком из этих мест Гаджиева скорее всего мог остановить заградотряд… Не исключено, конечно, что в ту ночь Гаджиева разоружал именно он… И это саднило больше всего… Но что теперь гадать, казниться? Какую вину брать на себя? Свою или чужую?..

Ночью Петр Федорович спал плохо. Ныла кость культи, болели коленные суставы. Такое часто начиналось перед сменой погоды. В шесть утра, уже потеряв надежду уснуть, он смотрел на посветлевшие окна и гадал: захочет ли Уфимцев разговаривать, каким может быть этот разговор? Но теперь Петр Федорович знал кое что от Лущака.

Генерал был старше намного. Сейчас разницей, конечно, можно пренебречь. Но тогда, в августе сорок второго, существовала и иная дистанция: генерал-майор Уфимцев командовал Оборонительным районом, лейтенант Силаков — резервной ротой. Таких лейтенантов у Уфимцева в подчинении имелась тьма, он даже не видел их в глаза и не знал по фамилиям… И где было понимать юному лейтенанту, что двигало тогда поступками командующего?


Погода действительно поменялась. Небо по-летнему засинело, к полудню стало просто жарко, солнце размягчало битум.

Сидя в комнате Уфимцева спиной к окну, Петр Федорович чувствовал, как солнце печет в спину, и сожалел, что надел пиджак. Генерал ходил перед ним высокий, огромный в коричневой с серыми полосами пижаме с широченными штанинами, и Петр Федорович заметил, что большие ступни, неестественно белые, сильно отечны, словно накачаны, и едва вмещаются в шлепанцы.

— Ты хочешь опровергать меня? — шевельнул Уфимцев черными бровями. — Трус Уфимцев, сдал Город, хотя там еще шестьсот человек держались. А теперь врет, что там никого не было. Так? — Вдруг поманив Петра Федоровича пухлым пальцем, сам приблизил к нему лицо. Петр Федорович близко увидел большой угреватый нос, мелкие насечки морщин под глазами, на скулах. — Ты знаешь, откуда я приехал на фронт? Меня посадили в апреле сорок первого. А в июле сняли с этапа в Бугульме и — в Москву. И опять в своей генеральской форме я и отбыл воевать под Смоленск… Вот и скажи, мог ли я, возвращенный оттуда, допустить малейшую ошибочку, ничтожно оплошать?.. Чушь все это! — Уфимцев шагнул к столу и брезгливо отодвинул бумаги, которые, придя, положил перед ним Петр Федорович, захлопнул книгу с его закладками. — Забери!.. Ты что же думаешь, я так просто сдал Город? Я ждал, пока эту необходимость поймут и прикажут мне…

Уфимцев говорил о себе, о своем, и Петр Федорович почувствовал, что разговор свернул в сторону от главного, ради чего он тут — о 1-м СБОНе Уфимцев и не вспоминал.

— Но в книге вы пишете, что решение было принято вами, — все же сказал Петр Федорович.

— А ты хотел, чтоб я в своей книге себя же и обгадил? — он налил себе полный стакан боржоми и залпом выпил. Растревоженный прошлым генерал, словно забыв о присутствии гостя, думал вовсе не о деле, с которым пришел к нему бывший командир одной из десятков его рот. Уфимцев знал, что не был трусом и не раз доказал это. Но… Даже будучи уже в возвращенной ему генеральской форме и получив дивизию, как бы ощущал, что прежнее клеймо проступает на мундире и, незримое, оно все же видно начальству и подчиненным. Намекни он своему начштаба и комиссару о целесообразности оставить Город, даже если бы оба признали его правоту, все равно ему бы казалось, что в глубине души они с подозрением вспомнили бы, из каких мест он только что отпущен. С этим чувством, въевшимся, как отметины оспы, с ощущением постоянного психологического надлома, с болезненным ожиданием, что за любым его словом, приказом, поступком сослуживцы будут искать второй смысл, он и вступил в войну. И потому жестко решил не сдавать Город, даже если самому придется погибнуть, объективно сообщать в штаб фронта ситуацию — пусть там дозреют, поймут, прикажут, только бы не дать повода усомниться в его честности, преданности родине, в справедливости воли Верховного вернуть ему, Уфимцеву, генеральский мундир. Ибо существовало главное: доказать всем, что Верховный поверил ему не зря…

Но ничего этого Петр Федорович не знал, как не знал и того, что возвращенный с этапа и надевший генеральский китель Уфимцев, надел и вериги вечного сомнения: до конца ли поверил ему Верховный?..

— Ну, идем, посмотришь мой приусадебный участок, — очнулся Уфимцев.

— Далеко? — спросил Петр Федорович.

— Не очень, — генерал шагнул к балкону. — Иди сюда, — он невольно пригнулся в дверном проеме. — Нельзя человеку иметь такой рост, как у меня.

— Почему?

— Начальство не любит смотреть на подчиненных снизу вверх…

Они вышли на балкон. В аккуратных, наново покрашенных ящичках, опоясывавших его, пестрели невиданные прежде Петром Федоровичем цветы, росли маленькие помидоры. С боков и сверху балкон прикрывали подлакированные щиты, по натянутым лескам вился дикий виноград. Отсюда, с одиннадцатого этажа, далеко просматривался новый жилой массив с четким пересечением улиц, бульваров, засаженных деревьями и кустами, поблескивали каналы и озерца. По белому песку небольших пляжей бегали в трусиках дети, а мамы сидели под грибками, сняв босоножки и сунув ступни в теплый песок.

— Вот она, жизнь, — сказал Уфимцев. — А ты, понимаешь, как крот, куда-то роешь дыру да все во тьму, назад. Кому и что надеешься доказать? Пошло оно все… — и он сочно, как сплюнул, выматерился. — Хочешь, чтоб я тебе подтвердил про какой-то СБОН, про который я и не слыхивал, подтвердил, что я говно: отдал немцам Город, когда в нем еще до самого освобождения держался целый батальон…

Петру Федоровичу стало вдруг скучно. Он понял, что ничего не добьется от Уфимцева. Тот либо не понимает, либо не хочет понять, что Петра Федоровича не заботит не чья-то коллективная посмертная слава. Его интерес попроще, поуже, — если удастся, установить имена и фамилии и сообщить родным, для живых выхлопотать какие-то льготы… Вот и все…

— Кому нужна вся эта твоя история, — вел между тем свое Уфимцев. — Им, что ли? — указал он вниз на копавшихся в песочке детей, на людей, вывалившихся из троллейбуса на конечной остановке, на пешеходов, входивших в магазин. — У них своих забот, сегодняшних, полон зоб. А ты им трухлятину из сорок второго суешь. А на кой она им? Подумай сам. У них голова болит про что? Про жилье, про заработки, про детсадик, как достать колбасы, как аборт сделать. Ну не узнают они про твои открытия, — лучше или хуже жить станут?.. Чудак ты. Все ли ты знаешь про войну 1812 года? А живешь. То-то же… Хочешь восстановить справедливость? Дак ведь мы скоро помрем, все воевавшие. А какой от нее прок мертвецам?..

Уйдя в общем-то ни с чем от Уфимцева, Петр Федорович не зло, но убежденно решил: хорошо, что генерал «засох», выше комдива не поднялся. Люди, которым страх перебил хребет, опасны. Чем большей властью начинают обладать, тем сильнее в них раздувается пузырь прежнего страха из-за боязни все потерять. Даже многие совестливые люди начинают сомнительные цели признавать добрыми, но для этого приходится оправдать и любые средства…

Пока он шел от дома Уфимцева до троллейбусной остановки, возникло трезвое и странно спокойное решение ехать в Город, к Хоруженко, попробовать чего-то добиться хотя бы для него. И когда сидел уже в троллейбусе, ощутил состояние схожее с тем, с каким бывало готовился к выступлению в судебном заседании на каком-нибудь интересном процессе, страстно желая выиграть дело…

«Почему я не поверил тогда Хоруженко? — говорил Петр Федорович себе. — Потому что я не личность. В том смысле, что я не сам. Я, как и другие, — нечто вроде собеса, военкомата, райисполкома… Кто там я еще? Кто еще отказал, гонял Хоруженко по кабинетам?.. Все это, — как и я, общее, без своего голоса, лица, цвета волос, походки… И сын мой такой же… Добрый, мягкий, отзывчивый. Но лишь до предела, за которым надо быть самим собой. А потом вступает в силу «я — как все». Как гирздрав, как райком, как… как… Человек-государство… Неужели и Алешу ждет та же судьба?.. Я обязан ему открыть!.. Чтоб ни случилось потом, у человека можно отнять все, кроме того, что он знает…

Назад Дальше