Не встретиться, не разминуться - Глазов Григорий Соломонович 2 стр.


— Мужики! Да это же Алеха Силаков! — гаркнул кто-то.

— Привет, старик!

— Когда вернулся?

— Отметить надо!

— Ого-го!.. «И вошел граф с орденом «Почетного легиона» в петлице», — актерствовал щуплый парень с заячьей губой, проводя пальцем по выпуклой свеженькой эмали Алешиной «Красной Звезды».

— Я когда-то кадрил одну. Тонька-«Верста». Училась в двадцать седьмой школе. Медсестричка сейчас. Тоже вернулась оттуда, вольнонаемная. Кучу чеков навезла. Я у нее успел взять на две банки финского масла для «Жигулей».

— Выползай, Алеха, из этой шкуры. Новые ляли подросли. Выстроим — выбирай любую. Героям положено без очереди!..

А он молча слушал их, приятелей по прежней, такой ясной тогда и доступной жизни, и вроде ничего не понимал, хотя смотрел на них в упор. А они продолжали:

— Говорят, Вовка Гольцев тоже вернулся?

— И не звонит гад! Отсиживается в хате.

— Он вроде с тобой был?

— Вроде, — ответил Алексей так, что на это «вроде» переглянулись.

— Вы что, расплевались? Сидели же на одной парте?

— Слушай, Алеха, у вас там, говорят, промедольчик давали?

— Давали, — кивнул Алексей. — Чего же ты тут задержался? Тебе бы «духи» отстрелили твой… Вот и кольнулся бы. Возможность была, чего же не поехал?

— Меня не брали, сильный астигматизм.

— А может, это у твоего папы сильная дальнозоркость? — Алексей дернул головой.

— Не заводитесь, — сказал который с заячьей губой.

Дальним холодившим чувством Алексей улавливал, что парни эти в модных сорочках с низеньким двухцветным воротничком-стоечкой, в белых изящных кроссовках «Пума», делавших ходьбу кошачьей — неслышной, — парни эти не фиглярствовали сейчас, все было естественным, от нутра. Вот в чем дело!.. И со дна души всплывал крик, Алексей успел сглотнуть ком, удушить рвавшиеся слова: «Дерьмо! На вас бы «Кимры» напялить!.. — вспомнились кроссовки фабрики в Кимрах, которые десантники покупали в военторге. Лучшей обуви для пешего хода по жесткой тропе, зыбучему песку или пересохшим каменистым руслам не придумаешь. — Обуть бы вас в «Кимры»!» — И, царапая горло сухими словами, он сказал:

— Тусуетесь? В тир лучше сходите, пригодится, — и чуть раздвинув плечом стоявших, протиснулся, не прощаясь и стараясь меньше хромать, ушел.

— Чокнуло его, — засмеялся кто-то. — Железку нацепил и думает, что хозяин.

— Да пошел он…

А он, оглянувшись на них, уже спокойно подумал: «Даже десять этих лбов не стоят одного «черпака»[1]… Но мы уже не нужны… Неужели нужны эти попки в цветных перьях?..»

4

Что-то произошло в их семье, прежде надежно соединенной, как полагал Юрий Петрович, откровенностью, общностью дум, прямым смыслом слов, обращенных друг к другу, пониманием забот каждого. Юрий Петрович всегда чувствовал себя главой, его советы казались всем — ему в том числе — нужными, полезными и не тягостными. Он не был ни самоуверен, ни деспотичен, всегда оставался неподчеркнуто заботлив, внимателен. Одним словом — кормилец. Он естественно получил, а не узурпировал право главенствовать, жена не противилась: пусть, если человеку так хочется. Однако делала, что считала нужным, но мягко, и Юрию Петровичу не приходило в голову ни возразить, ни возмутиться. Алешу же он просто считал мальчиком, о котором надо заботиться, что-то дарить неназойливо, не очень вникая, что сын думает по поводу этих подарков.

Никто из них не оглядывался: мол, когда, с чего началось такое тихое счастье? Казалось, так было всегда и, значит, — навсегда, что-либо измениться не смеет. Впрочем, об этом даже не думалось.

В доме в те времена часто сиживали гости — врачи, коллеги Юрия Петровича и Екатерины Сергеевны, — инженеры и юристы, друзья юности. Велись веселые или серьезные разговоры; о том, где лучше отдыхать — в Крыму, где не так влажно, или на Кавказе, там все-таки праздничней, о больничных новостях, о том, что не хватает коек для ургентных больных, потому что много «плановых» и «блатных». Ругали Юрия Петровича, что он опять уступил заведующему отделением, когда на днях в его палаты положили двух «блатных», и к ночи не осталось ни одной койки для тех, кто поступит по «скорой»; что надо было идти к начмеду жаловаться. Юрий Петрович не спорил, не возражал, лишь отвечал: «Я уже говорил другим ординаторам, что нечего шуметь, начмед только обозлится, ведь на него жмут из горздрава, а он уже на нас»… — «Все беспомощны», — резюмировал кто-нибудь, вздыхая. И никому не приходило в голову, что кто-то из них может начать и его, возможно, поддержат другие. Словно где-то существовала некая третья сила, которая должна в нужное время вмешаться и все исправить. Но дальше этого смутного ощущения их бунт не проникал…

Когда в доме собирался особо узкий круг, возникали и политические споры. Почти одни и те же. Горестно посмеивались над бахвальным телевизионным выступлением своего министра. Осведомленно называли цифры астрономических хищений на железной дороге. Гость — директор завода, усмехнувшись, говорил: «Это что! Вот у нас в отрасли бардак так бардак!» — «Все съедает армия», — вздыхал Юрий Петрович. — «А ты уверен, что хоть с пользой? — спрашивал юрист. — Не может быть, чтоб в пределах одной системы где-то было плохо, а где-то хорошо». — «Проверить это сможет только война», — мрачно шутил юрист. — «Не дай бог!» — восклицала кто-то из женщин…

Мог ли думать тогда Юрий Петрович, что через несколько лет ответит на этот вопрос его собственный сын, вернувшийся с войны.

Гости и хозяева смелели в разговорах. Никого не смущало, что темы повторялись, варианты были незначительными. В такие минуты Юрий Петрович оглядывался на комнату Алеши и делал выразительно глазами: «Потише вы, он дома, возможно, еще не спит, я бы не хотел…»

Гости уходили, искали у вешалки рожок для обуви, выясняли, где чьи перчатки, женщины клали туфли в целлофановые яркие мешки с полустершимися рекламными надписями каких-то заморских товаров, надевали сапоги, мужчины закуривали, вызывали лифт. Пронзая затихшие этажи, он полз снизу, пустой и громкий…

Наконец Юрий Петрович распахивал окно, сырой ветер надувал тюлевую занавесь. Юрий Петрович, стоя в одной сорочке с закатанными рукавами, вдыхая ночную свежесть, вытряхивал за окна крошки со скатерти, шел на кухню помогать Екатерине Сергеевне мыть посуду…

Утром отправлялись на работу, продолжалась привычная жизнь с бессмысленными собраниями, посвященными очередной кампании в защиту какого-нибудь африканского лидера. Со всеми вместе Юрий Петрович голосовал «за», поглядывал на часы — скорее бы все это кончилось: тяжелого больного из четвертой палаты должен смотреть профессор из мединститута. А Юрий Петрович опаздывал, боялся, что профессор обозлится, уйдет, значит снова кланяться, просить. Но сидел и голосовал «за», понимая, что его поднятая рука поможет этому лидеру из Африки так же, как поднятая рука африканца помогла бы Юрию Петровичу выбить в больничной аптеке хотя бы двадцать ампул церебролизина для перенесшего инсульт старика из одиннадцатой палаты.

Шла привычная жизнь. Люди вросли в нее, как корни многолетней травы, глубоко вцепившейся в грунт, который им достался, и где казалось так надежно.

Если бы им сказали, что они беспринципны, могли бы обидеться, как обиделся бы горбун за попрек в плохой осанке…

Как недавно все это было!

Иногда теперь на ночных дежурствах, сидя после обхода в пустой ординаторской, где по углам растыканы облупившиеся столы, заваленные стопками истрепанных историй болезней, он думал, удачно ли сложилась его жизнь, чего еще можно пожелать, когда есть любимая работа, хорошая семья; думал, в то ли время родился? Юрий Петрович позволял себе не отвечать определенно, и из какого-то суеверия как бы увещевал себя общей фразой: «Не гневи бога, грех жаловаться». Он был легко внушаемым. И если в какой-то раз ход его размышлений зависел от того, что накануне перечитывал любимого писателя Юрия Трифонова, то в следующий раз в нем, обеспокоив, отозвалась мысль из книги Селье: когда существовала только неодушевленная материя, ее атомы и молекулы соприкасались, но не соперничали. Им были чужды радость победы или горечь поражения и, значит, чувство унижения, что «коллеги» оттирали их. Они еще не испытывали ни себялюбия, ни стремления защитить свою неприкосновенность, ни потребности бороться за выживание. Но потом, в процессе эволюции, возникло два способа выживания: борьба и адаптация…

Юрий Петрович как бы примерял эти соображения Селье на себя и своих знакомых, вернее все само примерялось, потому что охватывало все, что вокруг. Но тут по внутреннему телефону его вызывали в приемное отделение — привезли больного. Затем еще три или четыре вызова за ночь. И пока Юрий Петрович обследовал, размещал, описывал, наступало утро, появлялись голоса, и все ночные думы меркли…

Юрий Петрович как бы примерял эти соображения Селье на себя и своих знакомых, вернее все само примерялось, потому что охватывало все, что вокруг. Но тут по внутреннему телефону его вызывали в приемное отделение — привезли больного. Затем еще три или четыре вызова за ночь. И пока Юрий Петрович обследовал, размещал, описывал, наступало утро, появлялись голоса, и все ночные думы меркли…

Теперь, когда с войны вернулся Алеша, что-то произошло в их семье. Возникло напряжение, каждый как бы прислушивался, нервно ожидая, когда раздастся треск. Прежние слова казались неестественными, вымученными, от них оставалась окись во рту. Радость, что Алеша уже дома, живой, выглядела измученной. Они начинали не понимать друг друга…

5

Всех гостей разместили в отдельные номера лучшей в Городе гостиницы. В холодильнике Петр Федорович обнаружил три бутылки «боржоми». Разгуливая в майке и трусах по просторной комнате, он рассматривал гравюры местных художников, воспевавших свой Город, но ничего знакомого на них не нашел, ничего в памяти не откликнулось. Затем побрился в ванной, с удовольствием ощущая босыми ногами холодные пупырышки резинового коврика, приняв душ, надел свежую сорочку. Порывшись в чемодане, подбросил на ладони колодку с орденскими планками и, зачем-то пересчитав их, бросил обратно…

Завтракали прибывшие в маленьком банкетном зале ресторана при гостинице. Войдя, Петр Федорович огляделся. Почти все столики оказались уже заняты. Люди его возраста и постарше с орденами и планками на пиджаках. Два отставных полковника в форме. Официанты, растопырив пятерни, увертливо жонглировали подносами. Петр Федорович нашел свободное место. Перещупав напрягшимся взглядом лица, он убедился, что знакомых нет. Да и почему-то не надеялся встретить. После августа сорок второго вся война была еще впереди, люди гибли. Сам он из полка выбыл в ноябре с первым ранением. А за сорок с лишним послевоенных лет сколько бывших солдат перемерло!..

Позавтракав, томились в вестибюле. Прибыли автобусы. Молодой человек с черной сарацинской бородкой, несколько прикрывающей затвердевшие бугорки шрамов от давних отроческих фурункулов, был приставлен к гостям как гид-распорядитель. Он терпеливо отвечал на множество ненужных вопросов, сдержанно и деликатно подталкивал к дверцам автобуса: «Да-да… Конечно… Поторапливайтесь, рассаживайтесь, товарищи, опаздываем». Но по глазам его Петр Федорович тайно уловил муку нянчить этих занудливых, беспомощных и вздорных стариков.

Рассаживались долго, толклись в проходе, каждый выбирал себе место повыгодней, хотя что выгадывать, когда ехать-то пятнадцать минут. Наконец погрузились. «Икарусы» двинулись за патрульной машиной ГАИ. Ехали медленно, и Петр Федорович успевал разглядывать улицы, прохожих, которые никогда не видели свой Город иным, — когда, разбитый, он горел, черные жирные дымы зыбкими столбами подпирали синее жаркое небо и, растекаясь по нему, заволакивали непроглядной серой пеленой, а ехавшие сейчас в «Икарусах» старики были молодыми парнями, ползавшими, лежавшими, перебегавшими, стрелявшими среди завалов из битого кирпича, штукатурки, межэтажных перекрытий, дверных рам и разной домашней утвари…

На большой площади перед зданием обкома и облисполкома была установлена трибуна с микрофоном. Стояло городское начальство. Под белым покрывалом таинственно скрывался памятник. По трем сторонам площади пестрым каре выстроились горожане. Гости вылезли из автобусов, подбежали пионеры с цветами, закутанными в шуршащий целлофан. Митинг открыл председатель горисполкома. Выступавших оказалось много. К микрофону подошел генерал-майор Уфимцев, командовавший в те далекие годы Оборонительным районом. Петр Федорович помнил его фамилию. В ту пору Уфимцев был генералом, а Петр Федорович сопливым лейтенантом Петькой Силаковым, командиром резервной роты. Теперь они стояли на одной трибуне, и Петр Федорович искоса разглядывал генерала-отставника. В светло-сером парадном мундире, был он высоченного роста, тучный, с пышными, белыми до голубизны волосами и густо-черными при этом бровями. Все время вытирал потный лоб и глаза сложенным платком, хмурился, сдвигая к переносью словно выкрашенные тушью брови. С таким же недовольным лицом усаживался в «Икарус» подле гостиницы. Покамест ехали, сидел как-то брезгливо-отстраненно, не шевельнув тяжелой ожиревшей спиной, не повернув ни к кому головы, ни разу не глянув в окно. И Петр Федорович подумал тогда: Уфимцева, возможно, обидело, что не прислали персональную машину, как-никак — старший по званию и должности.

«Какое звание, какая должность? — усмехнулся про себя Петр Федорович, глядя, как Уфимцев, стоя перед микрофоном, перебирает странички с заготовленным выступлением. — Одно у нас звание теперь, одна должность — пенсионеры. Время всех сравняло, как баня: все голые… Сколько же ему? — прикидывал Петр Федорович. — Наверное, за восемьдесят…»

Голос у генерала оказался зычным, с хрипотцой многожды простужавшегося, пившего и курившего человека. Зачитав без пауз общие героические фразы, как ровно через месяц после сдачи немцам Города вверенные ему войска штурмом освободили его, Уфимцев сунул листки в карман и, отступив от микрофона, подозрительно оглядел стоявших — таких же, как и он гостей тут, — словно желал угадать: ну, кому не понравилась речь моя? Они встретились взглядом, и Петр уловил, что несмотря на возраст, на болезни, которые разъедали этого старого человека, разум его не помутнел, трезв, насторожен, пожалуй, сильнее и надежнее шестипудовой плоти…


Измученные трехчасовым торжественным стоянием на залитой солнцем площади, с глазами, слезившимися от обжигавшего блеска полированных булыжин, бывшие лихие солдаты и офицеры в тех же «Икарусах» сонно и безразлично возвращались в гостиницу.

Петр Федорович чувствовал, как под пиджаком прилипла к спине и подкладке сорочка, а набухший липким потом воротник туго и неприятно охомутал шею. Поднявшись в номер, глянул на термометр за окном. Было плюс двадцать пять. Он разделся, залпом до рези в ноздрях выпил стакан ледяного «боржоми» и зашлепал в ванную принять душ. Потом, не сняв покрывала, рухнул на постель и, борясь с дремотой, расслабленно лежал около часа, ругая бессмысленность поездки. Но поскольку заранее был готов к этому, нечего было пенять и растравлять свое разочарование…

В обеденный час Петр Федорович спустился в тот же зальчик, где их кормили утром. Народу уже было полно, но Петр Федорович увидел, что генерал Уфимцев сидит один за столиком. Поразмыслив, направился к нему.

— Разрешите, товарищ генерал?

— Садись, места хватит, — буркнул Уфимцев.

Перед ним уже стояли графинчик с водкой, бутылка «пепси». Вытянувшийся молоденький официант вроде ничего особого и не делал руками, но с подноса как бы сами бесшумно слетали к Уфимцеву тарелки с закуской — маслины, холодный язык, кета семужного посола, чуть влажные умытые помидоры без единой вмятинки или трещинки с зеленым бантиком в попках. Все это, как догадался Петр Федорович, в гостевой комплексный обед не входило — генерал гусарил. И Петру Федоровичу захотелось есть. Он заказал то же, кроме водки, порционную окрошку и баранью отбивную.

— Ты в какой дивизии у меня был? — спросил генерал.

Петр Федорович назвал.

— Кем?

Петр Федорович ответил, заметив, как недоверчиво генерал скользнул взглядом по пустым лацканам его пиджака.

Уфимцев потянулся к графину. Рука у него была пухлая, со старческими пигментными пятнами, но не дрожала.

— Не пьешь, что ли? — спросил он. — Может, налью?

— Благодарю, не пью.

— Нынче мусульмане и те пьют и свинину лопают, — одним выверенным наклоном графина генерал до краев наполнил рюмку, не пролив ни капли. — Я тоже не очень. Два инфаркта уже осилил… Но день сегодня такой. Уравновеситься надо, — он медленно выцедил холодную водку подрагивавшими губами, запил «пепси» и, бросив на ломоть хлеба кусочек кеты, тяжело жевал. — Чудеса творятся, — тернул он салфеткой рот. — Фронтовики помирают, время идет, а так называемых ветеранов все больше. Откуда? — зыркнул на Петра Федоровича. — Кто их плодит? По какому правилу?

— А вас это волнует?

— А тебя нет? — обозлился Уфимцев. — Всякая тыловая накипь поперла. Газетные писаки. Один раз съездил из Москвы в штаб фронта на два дня, а теперь он, видишь ли, ветеран! И некому завернуть ему оглобли. Ничему цены не стало: ни людям, ни фактам, — то ли от выпитого, то ли от возмущения лицо генерала побагровело, оттого еще более выделилась изморозь его легких волос и злее чернели молодцеватые брови. — Ты книгу мою читал? — вдруг спросил он.

— Какую?

— Значит, не читал. «Огненная стена» называется. Про эти события. Пять лет назад вышла, в Москве. И сразу же опровергатели нашлись. Одни примазываются, другие завистники, — говорил Уфимцев, густо сдабривая горчицей упрятанный в желе ломтик языка…

Назад Дальше