Не встретиться, не разминуться - Глазов Григорий Соломонович 3 стр.


— Какую?

— Значит, не читал. «Огненная стена» называется. Про эти события. Пять лет назад вышла, в Москве. И сразу же опровергатели нашлись. Одни примазываются, другие завистники, — говорил Уфимцев, густо сдабривая горчицей упрятанный в желе ломтик языка…

Петр Федорович гадал, чем может быть недоволен его собеседник. Чего недодали ему, чем обошли, чему еще завидовать генерал-майору при хорошей пенсии, льготах, уважении к его красивому кителю и штанам с лампасами? Понимал Петр Федорович, что разговор их — не беседа двух внезапно понравившихся друг другу людей, а просто какое-то раздражение, разбухавшее в генерале, требовало выхода, Петр Федорович был, видимо, не первым, с кем Уфимцев уже делился этими своими мыслями, а сейчас оказался еще один повод — свежий человек, сосед по столу.

— Явился тут, понимаешь, плюгавый опровергатель-проситель, — продолжал генерал, заталкивая пухлыми пальцами салфетку за ворот, когда официант поставил перед ним тарелку и стал наливать в нее из горячего судочка жирную, помидорного цвета солянку. — Так я его, — Уфимцев махнул рукой, словно с силой сбрасывал что-то. — Нашел, понимаешь, время… Семья большая? — неожиданно спросил генерал.

Тон фразы вспомнился Петру Федоровичу. Так, походя, между прочим, но чтоб звучало по-отечески, заботливо спрашивали солдата большие начальники из штаба армии или политотдела, посещая роту перед наступлением, когда люди, измаявшись в окопах и землянках в долгой обороне, пересчитывали патроны, подвязывали куском кабеля отвалившуюся подошву, нарезали прямоугольнички для самокруток из читанной и перечитанной газеты…

— Один я. Овдовел, — ответил Петр Федорович.

— Вовсе один? — кивнул генерал на протез Петра Федоровича.

— Сын с невесткой. Живут отдельно. — И после паузы добавил. — Внук вернулся из Афганистана.

— Не так надо было… в Афганистане этом. Я-то знаю. С двадцать шестого по тридцатый я в Туркестане служил, басмачей ловил. Мусульманская природа — это тебе не устав строевой службы.

— А как надо было? — Петр Федорович задержал у рта вилку с куском мяса.

— Скоро тебе скажут. Всем скажут… Официант! — командно позвал Уфимцев, вылив в фужер остатки «пепси».

Подошел официант. Уфимцев велел подать счет. На прощание кивнул Петру Федоровичу и, ни на кого не глядя, заслоняя проход, втиснулся в дверной проем, на секунду остановился и крикнул Петру Федоровичу:

— Будешь в Киеве, заходи. А книгу прочитай… Телефон я тебе у дежурного администратора оставлю…

6

Алеша всегда считал своих родителей людьми порядочными, часто слышал, как осуждали чью-то подлость, неблагодарность. Они никогда не ссорились, не повышали голос. Деньги — зарплата обоих — лежали в незапиравшемся ящике письменного стола, это были деньги семьи, и каждый брал сколько нужно было, не ставя в известность друг друга. Разве что Алеша говорил: «Мама, я взял три рубля на шарики для настольного тенниса», или: «Папа, дашь мне девять рублей на кассету?..»

Родители охотно выполняли чьи-нибудь просьбы, даже хлопотные. К этим людям старались потом не обращаться со своими нуждами, чтоб не выглядело «я — тебе, ты — мне». Скажем, треснула чешская раковина — слесарь, набивавший сальник в кране, уронил в нее тяжелый гаечный ключ. Долго пользовались, заклеив трещину лейкопластырем. Купить новую было невозможно. И все же мама осторожно однажды сказала: «Юра, у тебя же лежал с воспалением тройничного управляющий базой стройматериалов». — «Неудобно», — ответил папа. Но раковина нужна. И выход был найден: вспомнили, что сестра коллеги работала товароведом на этой базе.

Характер отца иногда удивлял Алешу. Знал, что отец не позволял хамить себе, на прямую грубость отвечал жестко, чьему-то наглому напору противопоставлял неуступчивость, но почему-то мягко сникал, становился беспомощен, растерян, согласен, когда на него давил не кто-то конкретный, а нечто всеобщее, подчинявшие всех обстоятельства, официальное мнение, массовое послушание, которым один человек, считалось, противостоять не в силах…

Теперь, после возвращения, возникло что-то жалостливое к родителям, порой раздражавшее. Алеша старался умерить эти чувства. В чем он может упрекнуть отца и мать? Как и все, рос сытым, обутым, одетым. У кого-то джинсы итальянские, а у кого-то похуже — индийские. Но были! Магнитофон. Кому-то купили «Шарп», а кому-то наш. Не суть важно. Зато почти у всех. Страдания, переживания. Какие? От чего? Вокруг — незыблемая, радужная жизнь, благодать. Урожай, неурожай — понятия не имели. Да и не интересовался. Политика? Кто-то там ею занимается?.. О’кей! Вдолблено было: все идет путем! Ну и прекрасно! Поезда с рельсов не сходили, не обрушивались шахты, не тонули теплоходы. А слухи — так это же слухи! «Би-би-си»! Пошептались в школе и забыли назавтра. Со школьной скамьи усвоено: такая жизнь и есть настоящая, самая-самая, единственно возможная и достойная. Ничто не нуждалось в доказательствах. Все считалось общепринятым, массовым — и сознание, и цели, и средства. Все стало привычкой. И родители передавали ее детям, как гены. Ложь в семье считалась пороком. Алеша никогда не лгал. Но всеобщая ложь существовала, как среда обитания: не замечаешь, дышишь, — другой не дано. Это была та самая жизнь, о которой родители, их друзья во время застолий рассказывали анекдоты, плотно прикрыв дверь, за которой находились дети, чтоб упаси бог… Но детки знали эти анекдоты, рассказывали в школе, будучи уверенными, что анекдоты придумываются только ради веселья, потом забываются, уходят, чтоб уступить место новым.

Обо всем этом теперь не поговорить ни с папой, ни с мамой. Зачем загонять их в угол и слышать лепет оправданий? Вот с дедом — это можно. Пусть у деда, как и у родителей, свое время, но дед хоть верил в него, когда на войну уходил… С ним можно обо всем…

Да… Что-то произошло… Тот же дом, те же папа и мама… Стены в тех же обоях — в углу у окна вздувшийся кусок, куда не попал клей. Тот же неполированный югославский стол. Если наклониться, смотреть вдоль столешницы, на ней еще заметно несмывающееся пятно от пролитого вина во время проводов в армию. В ванной те же, отслоившиеся на вытяжной трубе от жара серебристые лохмотья эмали. И та же на кухне черная от времени и въевшегося жира «лапа», ею мама снимала с плиты сковороду. И в чуланчике на гвозде тот же ярко-красный тренировочный костюм, черно-белые кроссовки. Все это давно сошло с размера, было привезено ему родителями из Алжира, где они работали три года в каком-то госпитале, оставив Алешу с бабушкой и дедушкой…

Ничего не изменилось и в его комнате: полки с книгами, кассетный «Панасоник» (тоже из Алжира), в ящике письменного стола целлофановый пакет с запасными штеккерами и предохранителями…

По-прежнему отец, придя с работы, суется на кухню, заглядывает в кастрюли на плите и, потянув носом, весело спрашивает: «Чем нас сегодня угощают?» И при этом посматривает на Алешу. Или распечатав пачки сигарет, укладывая их под подоконником на отопительную батарею, знакомо сетует, обращаясь к Алеше: «Не пойму, как они впитывают влагу. Ведь смотри: фольга да еще картон и целлофан…» Обычные слова. Как прежде. Но сейчас даже в них Алеша улавливал какую-то фальшь, заигрывание, желание отца что-то напомнить ему, внушить, что ничего не изменилось. «А ты бросай курить, и сушить не надо будет!», — отвечал Алеша, поскольку ответить что-то надо, и перехватывал понимающий сочувственный взгляд мамы, посланный отцу…

Натянулся какой-то нерв, по душам прошла невидимая трещина, все напряглось, словно с возвращением Алеши в квартире поселился незнакомый человек, и теперь шло взаимное узнавание…

Вскоре Алеша с удивлением понял, что отец как-то робеет перед ним, странно заискивает. И стало жаль его, доброго, бесхитростного. Но что-либо изменить сразу казалось невозможным, не бросишься на шею: «Прости, папа, мне надо прийти в себя, понять, что происходит тут, в вашей жизни, в этом городе, со всеми в этой стране». Выглядело бы неискренним, а, главное, потребности такой Алеша не ощущал. Потом возникло новое — отец порой говорил: «Сынок, мне нужно с тобой посоветоваться». Или — мать: «Юра, спроси у Алеши». Алеша вскидывал глаза и недоумевал, чего же от него ожидают эти двое взрослых людей, прежде дававших советы ему. «Не перенести ли нам полки с книгами из твоей комнаты в столовую, твою старую тахту выбросить, а поставить там диван-кровать?» — Юрий Петрович улыбался, но уголок губы вздрагивал. Алеше было совершенно безразлично, что будет в его комнате: старая жесткая тахта, покрытая зелено-желтым шотландским пледом, или новый диван-кровать. Но ответить полагалось, чтоб не обидеть. И он отвечал: «Оставим тахту. Чего ее выбрасывать? Диван, наверное, мягкий, а я люблю спать на жестком».

Как-то вечером смотрели программу «Время», а потом фильм о битве под Курском. Алеша видел его еще в девятом или десятом классе. Тогда дед сказал: «Как вы можете смотреть это? Клюква!». И вот опять бежали в полный рост в атаку чистенькие выбритые солдаты, волосы до воротничков, и пилотки едва держались на них; генерал в землянке подавал какие-то команды по телефону, сытый, очки в модной оправе (форцы продавали такие по четвертаку). Посмотрев минут десять, Алеша не выдержал: «Папа, выключи. Это фуфло, липа». — «Хорошо, Алешенька, — поспешно согласился Юрий Петрович. — Ты, наверное, прав… Тем более, мы с мамой этот фильм уже видели… Он действительно несколько театрален… Да, знаете, новость! — весело, чтоб смять неловкость, воскликнул Юрий Петрович. — Вот хотел с вами посоветоваться. Мне предложили перейти в областную больницу. Заведовать отделением. Как считаете?» — Он посмотрел на Алешу. Это уже не про тахту. Со своими делами отец к нему никогда не обращался. — «Не знаю, папа… А в чем, собственно, разница? В зарплате? А что мама говорит?» — «В областной есть свои преимущества, — сказала Екатерина Сергеевна. — Положение, близко от дома, меньше ургенции, в основном плановые больные…» — она говорила что-то еще, но Алеша почти не слушал. Он догадался, что вопрос этот решен, отец никуда не уйдет из своей больницы, не такой он человек, чтоб рисковать чем-то устоявшимся, готовым и что разговор затеян лишь бы втянуть Алешу в обсуждение семейных проблем…

Но случалось, с ним советовались без игры, — когда приходилось решать: вступать с кем-то в конфликт или нет. Уже несколько лет, как прохудилась водосточная труба, намокала наружная стена, в комнате над окном появилась плесень. Юрий Петрович звонил в жэк — не помогало. «Ну что, написать на них жалобу? — спросил Юрий Петрович. — Или не стоит ссориться? Потом вообще ничего от них не добьешься, будут мстить». — «Я сам», — коротко сказал Алеша. Через три дня проржавевшие колена заменили новыми из оцинкованной жести.


Пока Петр Федорович отсутствовал, Алеша маялся. Первую или вторую половину дня он обычно проводил у деда. Было о чем говорить. Петр Федорович, знавший толк в этих делах, с нелицемерным любопытством расспрашивал про наше оружие, про его скорострельность, убойную силу, как оно ведет себя в афганской пыли и зное, сравнивал вслух с тем, что прошло через его руки. Чаще всего сидели на кухне. Алеша либо чистил картошку, либо отдирал со сковороды шершавой металлической мочалкой подгоревшие кусочки яичницы и охотно рассказывал, отвечал на неназойливые вопросы Петра Федоровича, поглядывая и дивясь, как тот изловчился одной рукой, придерживая протезом, молоть в мясорубке кусочки говядины.

— Дед, ты сразу привык к протезу? — спрашивал Алеша.

— Не сразу, но приспособился, как видишь.

— А я не могу, трет зараза. Допотопный, наверное, еще с вашей войны. В космос гоняем, а такое говно сделать не могут…

После обеда или ужина они иногда садились в комнате за круглый стол, и Петр Федорович, достав большой черный конверт от фотобумаги, вываливал из него старые фотографии — довоенные, где он школьник в белой матроске, коротких штанишках, гольфах и в сандалиях; военной поры — паренек в кубанке, модно сдвинутой на правую бровь, держит автомат за цевье стволом вниз, в кругу таких же ребят, все очень серьезные; более поздние — студенческих лет: в длиннющем пальто с высоко подложенными плечами, в широченных брюках; с Алешиной бабушкой и с друзьями на пикнике на берегу реки, бабушка красивая, в купальнике, видно, только вышла из воды, — наклонившись, отжимает волосы. На обороте снимка дата: «1956».

— Двадцать девять…

Уходил Алеша успокоенный общением с дедом, но чем ближе к дому, тем медленней становился шаг, и какой-то нервный страх охватывал его: устал он от поспешной предупредительности родителей, от их слов, мучительной деликатности. Даже во фразе матери: «Алешенька, сегодня у нас твое любимое: свинина, запеченная в тесте» он улавливал какое-то заискивание, хотя он действительно любил такое мясо, и слова ее эти произносились и прежде, но тогда звучали для него иначе…

В тот день, накануне отъезда Петра Федоровича, вернувшись от него, ужинать Алеша не стал, заявил, что сыт, назвал, чем его потчевал Петр Федорович. Согласился лишь выпить чаю.

— Ма, дай меду, а? — попросил Алеша.

Екатерина Сергеевна воспарила от просьбы, но не успела подхватиться, как отозвался Юрий Петрович:

— Катя, Катя, подожди! — он вскочил, подмигнул Алеше радостно: — У меня в загашничке баночка горного! Мама уже забыла о нем. В прошлом году, на Пицунде… — Юрий Петрович вдруг запнулся и уже обыденно, без восторга закончил: —…у одной женщины-армянки, у нее пасека в горах… — он вышел в кухню, где был чуланчик, прикрыл дверь и, остановившись, обхватил ладонью лоб, грустно укорял себя: «Как я мог? Как мог ему — о Пицунде?! Мы на Пицунде, а мальчик мой, сын, в это же время был там! Под пулями, измученный, грязный, харкающий пылью!»

И перед Юрием Петровичем возникла дуга пляжа с разноцветными матрасами, на них в разных позах, полусонные от безделья, жары и беспрерывного купания полуобнаженные лица; солнечные вспышки, как судорога, пробегали по мелким волнам, а со стороны берега пахло испарениями могучих древних сосен и ароматным кофе. День кончался, небо загустевало, быстро задергивалось южной тьмой, и где-то далеко, будто из самой воды, выскальзывала полнощекая рыжая луна. Возвращались в пансионат, размякнув от духоты, чувствуя на губах шершавую обветренность, а на коже, — если лизнуть, — рапной привкус моря. Юрий Петрович шел босой, закатав штанины, а Екатерина Сергеевна — в мокром купальнике и поверх — распахнутый махровый халат. Их комната с лоджией выходила на море. Постели были теплые от дневного зноя. Свет не зажигали, боясь комаров — хватало лунного сияния. Ополаскивались под душем и ложились рано, любили друг друга, как в молодости, подолгу, забыв обо всем… Екатерина Сергеевна отправлялась опять — в который раз за день — под душ, а Юрий Петрович в одних трусах выходил в лоджию, садился в шезлонг, истомно откидывался на тугую выгоревшую парусину, с наслаждением курил и бездумно смотрел в засасывающую черноту ночи, где далеко и медленно перемещались огни сейнеров или пограничного сторожевика…

Из кухни он вернулся с виновато погасшими глазами, молча поставил банку перед Алешей. Но тот ничего не заметил в состоянии отца. Екатерина же Сергеевна все поняла еще тогда, когда муж запнулся, упомянув Пицунду, и сейчас в душе разделяла муку Юрия Петровича, мысленно брала часть вины на себя, несмотря на то, что сын их теперь уже с ними, вот он, за столом, живой, сильный, красивый… Она незаметно, сквозь сетку сомкнутых ресниц с любовью до слезливой дрожи в губах наблюдала, как он, наклонив крупную голову с каштановыми — её! — волосами, выскребывал из блюдечка мед и по-детски облизывал ложечку… Живой!.. Вот только нога… Екатерина Сергеевна работала акушером-гинекологом в роддоме, где рожала Алешу. За двадцать лет она приняла сотни детей, с ее первым ласковым шлепком они входили в жизнь… «Неужели кто-то из них уже убит там?» — с содроганием думала она…

— Слава богу, ты дома, — не выдержав, сказала Алеше. — Все кончилось.

— Что кончилось, мама?

— Война.

— Придумают другую. Для других.

— Что ты, Алешенька! Не то время… И вообще… так говорить… — она посмотрела на мужа.

— Конечно, не следует так, Алеша, — подтвердил Юрий Петрович.

— Мне бояться нечего, за чужие спины не прятался, — вставая, жестко сказал Алеша. — Спасибо, мед действительно вкусный.

— Как нога, сынок? — спросил Юрий Петрович. — Я все же хочу показать тебя доктору Гольцеву.

— Не нужно, папа, — нахмурился Алеша. — Все нормально.

Но это была неправда. Он просто жалел их. У себя в комнате, разувшись, морщился от боли, растирал ногу, перевязывал свежие шрамы бинтом.

— Почему ты не пойдешь куда-нибудь? — спросила Екатерина Сергеевна.

— Куда, мама?

— Ну… не знаю… Раньше ты в дискотеку ходил…

— В дискотеку? — он помолчал и, стоя у окна к ним спиной, сказал: — Можно и туда…

В своей комнате он распахнул дверцу шкафа: что надеть? В форме не хотел, старый костюм стал кургузенький, жал в плечах. К его приезду родители купили югославский костюм и светло-голубую индийскую сорочку, за ней Екатерина Сергеевна отстояла час в очереди. Но ему не хотелось надевать их ни сейчас, ни носить вообще. Он вытащил из ящика синий мятый комбинезон, купленный в Ташкенте в магазине «Рабочая одежда». Оторвав картонную бирку, натянул, глянул в зеркало. «В самый раз», — усмехнулся и вышел, крикнув родителям:

— Я ненадолго…

7

Вечером в номер к Петру Федоровичу явился корреспондент местной газеты, попросил интервью. Петр Федорович стал отказываться. О чем, собственно, говорить? Все давно сказано, все известно, сегодня на площади повторено. Кому нужны опять общие слова, уже не воспринимающиеся и потому раздражающие людей? Но корреспондент — молодой парень в джинсах и в расстегнутой почти до пупа (мода такая, что ли?) сорочке — стал упрашивать.

Назад Дальше