— Чем порадуешь? — спросил коллега, вытаскивая из кейса фонендоскоп и молоточек. — Как ночка прошла?
— Весело. Два свежих инсульта. Мужчины. Старушка, — не ясно: сильные головные боли, до тошноты. Нужна консультация нейрохирурга, нет ли там опухоли. И дискогенный радикулит, острый. Спортсмен-штангист.
— И все — в мои палаты?
— Нет. К тебе старушку.
— Места остались?
— У нас одно — женское, и два мужских в первой неврологии.
— И это — после пятницы, после выписки! Три места на два отделения на субботу и воскресенье! Куда я класть буду? К себе на квартиру?! Или в приемную облздрава?! — кипятился коллега…
Знакомые слова, знакомая реакция. У Юрия Петровича уже давно все умолкло в душе. Кто услышит? Что толку? Кто поможет?.. Беспросветность, нищета… Всеобщее беспалатное убожество… Что же я тут могу?..
Юрий Петрович позвонил отцу:
— Папа, Алеша у тебя?
— Нет.
— Тогда я заеду.
Сняв туфли и пиджак, Юрий Петрович улегся на диван и, смежив веки, потянулся.
— Устал? — Петр Федорович всматривался в осунувшееся за ночь лицо сына.
— Побегал. В приемный покой дергали… Пока описывал, то да се… Часа три подремал… Папа, что Алеша?
— В каком смысле?
— Он с тобой не делился, чем собирается заняться? У нас с ним как-то разомкнулось… Не будем сейчас искать причины.
— Он мне ничего не говорил о своих планах.
— Меня и Катю это тревожит.
— Пока не вижу оснований. Пусть адаптируется… Так мне кажется. Впрочем, вы родители, вам решать.
— Зачем ты так? Сейчас у тебя больше возможности влиять на него… Мы не ревнуем. Зачем же эти игры?
— Ты меня не так понял, — Петру Федоровичу стало жаль сына, не тот случай, чтоб наслаждаться своим превосходством. — Если хочешь знать мое мнение, — не торопите Алешку, — уже искренне сказал он.
— Хорошо, посмотрим, — Юрий Петрович смиренно пожал плечами, с болью понимая, что выбора у него нет.
Глядя на измученное лицо сына, — на обведенные усталостью смуглые скулы, на оттянутые морщинками книзу уголки рта, на выпуклые залысины и мешки под глазами, Петр Федорович с нежностью вдруг тоскливо осознал, что этот забеганный, задерганный многими дневными и ночными думами, далеко уже ушедший из молодости и беззаботности черноволосый седеющий человек — его сын… Юрочка, теперь уже ясно — навсегда оставшийся всего лишь врачом-ординатором, который изотрет еще не одну пару подошв, носясь по длиннейшим коридорам огромной тысячекоечной больницы. Добираться до нее от дома сложно: трамваем, троллейбусом и маршруткой. Десять километров туда и столько же обратно. Ежедневно. Семь-восемь дневных и ночных дежурств в месяц. Пока был молод, вроде пустяк, ну помнут в транспорте, летом попыхтит в давке, зимой померзнет на остановках — не беда. А сейчас уже видно: все стало даваться тяжелее… А что будет, когда за пятьдесят перевалит?.. Защитился бы в свое время — кандидат, доцент на кафедре. И денег больше, и все полегче… — И тут Петр Федорович улыбнулся.
— Ты чего, папа?
— Помнишь, каким я был двадцать лет назад? Быстрый, поджарый. Я снимал протез, и мы с тобой наперегонки бегали в парке. Помнишь? Ты даже маме говорил: «Отец у нас еще молоток»… И я тогда думал: не дай бог дожить, когда в глазах сына станешь развалиной, поймешь, что он переживает, вспоминая тебя иным. И дожил…
— Ты что, плохо себя чувствуешь?
— Нет… Неважно выгляжу?
— Я просто так спросил… Может, ляжешь к нам? Прокапаем тебе что-нибудь сосудики подкормить. Курс массажа. Кардиограмму сделаем. Обследуешься, в твоем возрасте раз в год нужно.
— Не хочу, сынок. Ляжешь в больницу — чего-нибудь найдете, и выйдешь оттуда хроником…
— Как ты съездил? Удачно?
— Съездил… Что тут может быть удачно или не удачно? — поморщился Петр Федорович. — Обычная ветеранская затея.
— Ты давно к нам не заходил. Катя обижается.
— Так уж обижается!
— Зря ты… Она искренне…
Петр Федорович не верил в искренность невестки. И хотя отношения внешне вроде и благопристойные, он и покойная жена видели, как сын мечется между ними и Катей, стараясь все сглаживать, устранять, гасить, примирять. Но всю жизнь человек не может быть «между», когда-нибудь устало опускает руки и уже навсегда остается в одном из лагерей. Сыновья чаще уходят в стан своих жен. Такое случилось и с Юрой. Силаковы-старшие молча, но обиженно ревновали, потом смирились и, чтобы не возникало маленьких и больших конфликтов, часто шли на компромиссы. Не потому, что всегда чувствовали свою вину. Сын считал, что ради него, ради его спокойствия родители могли бы и уступить. Они и уступали…
— Останься, ляг поспи. Может, Алеша придет, пообедаем вместе, — мягко попросил Петр Федорович.
— Нет, па, пойду. Уйма работы. Взял домой истории болезней, ночью не успел, — тяжко, с неохотой поднялся Юрий Петрович.
— Ты зарос, постригся бы.
— Катя тоже говорит, — это означало: она заботлива, следит за мной. — Тебе ничего не нужно? — как обычно спросил он. И в этой в сущности пустой фразе именно слово «ничего» предрешало такой же привычный отказ Петра Федоровича:
— Нет, ничего…
Сын ушел, а Петр Федорович, поглаживая мертвую желто-восковую кисть протеза, разглядывал, будто впервые увидел, давние царапинки на ней и жалостливо думал о сыне: добрый, деликатный, хороший, и врач способный, но без хребта — как идет, так и ладно, что есть — то слава богу. Как многие из этих, кому за сорок. Петр Федорович четко делил их: одни хваткие, напористые, циничные, шкурная цель ясна и — прут. Важно достичь, употребив для этого государственную службу, профессию, знакомых, начальство, подчиненных. Делают все точно, азартно, потому что это — высокопроцентный вклад на личный счет. Нужно ли их дело обществу — не интересует. Хотя вкалывают до изнеможения, из подчиненных выдавливают все, приказы начальства выполняют безоговорочно, с ангельскими мордами соглашаются с выговорами. Главное — удержаться на плаву, выжить, чтоб, поднявшись на одну служебную ступеньку, крутить с большим усердием педали и снимать вкусную пенку. Исполнители, они не умеют оскорбляться, улыбки, где надо — уживчивые, где надо — снисходительно-победительные. О себе не стесняются сказать: «Мы опора тех, кто решает, арматура в бетоне. А как и зачем решают — не наше дело». Иначе не могут или не хотят, в новое уже не верят, боятся — слишком опасны его сложности. Другие же, вроде Юры, честные, совестливые, могли бы немало, но по привычке бунтуют лишь в стенах собственных квартир, лежа рядом с женами, обсуждают, как было бы лучше. Ночные теоретики. Но за порогом дома их жизнь снова жует пожухлую солому вчерашнего страха: пусть уж будет, как шло, лишь бы не хуже… «Уживчивое поколение», — называл Петр Федорович и тех и других. Иногда он обвинял их, иногда миловал… Имел ли он право судить сына, его друзей, знакомых, кому столько наобещали в отрочестве, но лживое время опрокинуло и понесло мордой о донный песок. Опрокинуло, отравило. Одних — страхом, других — безразличием, третьих цинизмом… Его, Петра Федоровича, поколение верило. Слабое, конечно, утешение. Но хоть как-то можно оправдаться на вопрос: «А где же вы были?» А эти, ровесники его сына, не верят, потому что все ведали…
Время делало людей или люди делали его? Непростой вопрос… Какие же силы и сколько лет понадобится, чтоб растопить этот слой вечной мерзлоты?!
16
Алеша все еще находился в состоянии существа, оказавшегося в странном зазеркальном мире. То, что два года назад держало его в обычной своей среде, распалось и теперь раздражало: улицы, казавшиеся слишком праздничными, пестрота одежды, лица людей, представлявшиеся ему беззаботными и потому преступно веселыми. Наглым стало выглядеть цветное снование «Жигулей» с пижонскими побрякушками и нашлепками «Sport-ralli», «Michelene», даже пыльные товары на витринах своим множеством и не имевшим спроса разнообразием вызывали ощущение бессмыслицы, даже некоего предательства, а — главное — ненужности.
В армейском далеке многое, покинутое в гражданской жизни, стало мелким, мельчайшим, смешным, ненужным. Теперь все это опять выросло, иное стало силой, но отвратной, обладавшей властью и над ним: туповатый военкоматский чиновник, девчонка-паспортистка с каракулевой химической завивкой и многие, многие, сидевшие в казенных креслах, но служившие, казалось, не людям, даже не государству, а утолению своей жажды властвовать хоть чуть-чуть, хоть над кем-нибудь, гонять из кабинета в кабинет, от стола к столу, в особенности беззащитных, беспомощных или тех, кто не желал признавать своей зависимости от подписи, штампика в жэке или какой-нибудь печати.
Алеше казалось, что такие люди существуют, чтоб лишить его силы, уверенности в себе, переломить его особое право и желание делать то, что он считал правильным, и думать так, как он хотел. Они как бы дергали его за какие-то ниточки, повелевали. Это вызывало в нем бешенство, бычий напор идти напролом, отбиваться словом, а случись что — и кулаком. Жизнь, с которой он столкнулся, представлялась ему запустевшим глухим лесом, куда он попал с завязанными глазами, а когда повязку сняли, ни дороги, ни тропинки не оказалось — сплошная глушь, заросли, и он, не зная, в какой стороне просвет, за которым всегда ожидается дорога, упрямо попер через бурелом, сухостой, сросшиеся стеной кусты. Но ничего этого он не мог сказать родителям.
Алеше казалось, что такие люди существуют, чтоб лишить его силы, уверенности в себе, переломить его особое право и желание делать то, что он считал правильным, и думать так, как он хотел. Они как бы дергали его за какие-то ниточки, повелевали. Это вызывало в нем бешенство, бычий напор идти напролом, отбиваться словом, а случись что — и кулаком. Жизнь, с которой он столкнулся, представлялась ему запустевшим глухим лесом, куда он попал с завязанными глазами, а когда повязку сняли, ни дороги, ни тропинки не оказалось — сплошная глушь, заросли, и он, не зная, в какой стороне просвет, за которым всегда ожидается дорога, упрямо попер через бурелом, сухостой, сросшиеся стеной кусты. Но ничего этого он не мог сказать родителям.
И только деду Алеша мог бы сказать, да и то кратко:
— Ну и бардак тут у вас.
На что дед отвечал:
— А у вас там что, сплошной порядок был? Ты помнишь, что такое сообщающиеся сосуды? Не может в единой их системе половина воды мутнеть, а половина оставаться чистой…
Родителей не было дома, и он первый раз примерял перед зеркалом костюм, купленный к его приезду, — солидный, темно-серый. Примерял не без интереса и все же с каким-то внутренним сопротивлением, смягчая его ироничностью человека, просто отвыкшего за два года от цивильной одежды: «Я в нем, как автомат в футляре для виолончели». Галстук решил не надевать. Взял из своей пенсии четвертной, вытащил сумочку, засунутую под белье. Ею он тоже еще не пользовался — мягкая искусственная кожа блестела и пахла пропитавшим ее лаком. Сумочка от Тони. Однажды, увидев его у гастронома с распертой свертками красной авоськой, откуда торчали мерзлые куриные лапы с лохмотьями облупившейся кожицы, Тоня сказала:
— Ты что, не можешь себе сумку купить?
— Какая разница! — отмахнулся.
— Делай, что хочешь, ходи в чем угодно, — кивнула на его комбинезон. — Но не до смешного.
— Смешно? — он поднял до уровня ее лица авоську, чувствуя, как напряглись мышцы. — Смейся…
Как-то в очередной раз оставшись у нее, сидел на кухне, нарезал на дощечке кубиками картофелины, отваренные в мундире, соленые огурцы и докторскую колбасу, Тоня обдирала с яиц скорлупу — готовили салат-оливье, его любимое кушанье.
— Подставь бадью. Где майонез?
— Неужели ты все это съешь? — смеялась Тоня, глядя, как он ссыпает все с дощечки в большую эмалированную кастрюлю. — Мы с мамой столько салата делаем, когда гости, человек пять-шесть.
— Могу и ведро.
— Тебя легче убить, чем прокормить.
— Пробовали…
За завтраком она вдруг спросила:
— Когда у тебя день рождения?
— Уже отметил, когда лежал в госпитале.
— Родители что-нибудь подарили?
— Угу, — кивнул он, жуя. — Майонезу маловато… Подарили… Всякое там…
Она внезапно поднялась, вышла в другую комнату, он слышал, как скрипнула дверца шкафа.
Тоня вернулась.
— Это тебе, — она держала за ремешок черную сумочку размером с книгу.
Он знал такие — со множеством «молний», разнимавшиеся настолько, что кабана уместить можно.
— Где купила?
— Давно еще. На чеки. Японская.
— Зачем? Это же мужская.
— Понравилась. Красивая. Вот и купила.
— Я не возьму.
Тоня встала, подошла сзади, обняла его за шею, прижалась лицом и, щекоча теплым дыханием, зашептала в ухо:
— Возьми, возьми, возьми… Обижусь, обижусь, обижусь, родненький.
От этого слова почему-то дернуло. Но сдержался, только приподнял голову, освобождаясь из петли ее обнаженных теплых рук, однако Тоня притиснулась сильнее.
— Хорошо, спасибо, — буркнул он…
С черной сумочкой через плечо он шел в магазин-салон для инвалидов Отечественной войны. Шел впервые. С неохотой, с робостью человека, не знающего языка людей, с которыми пригласили общаться.
— Алеша! — окликнул кто-то.
Он обернулся. Доктор Гольцев! Вовкин отец! «Вот это ни к чему», — успел подумать.
— Ну здравствуй, — Гольцев протянул руку. — С возвращением! Хорошо выглядишь.
— Спасибо…
Оба умолкли. Алеша предчувствовал такую паузу обоюдной неловкости и решил: «Пусть выкручивается, раз уж остановил меня… Не дурак же, понимал, что толковать будет не о чем».
— Работаешь? Учишься?
— Нет еще. — «Знает же от папы, что не работаю и не учусь… Чего спрашивать?.. А Вовка здорово похож на него. И голос какой-то шершавый, и большие уши врастопырку… Папа говорил, что хирург он сильный…»
— Ну правильно, отдохни, успеешь, — как бы посоветовал доктор Гольцев. — Ты бы зашел, Алеша, — осторожно начал он. — Вы же учились с Вовой вместе, сидели за одной партой. И потом… Ты же знаешь его состояние.
— А что я могу сделать?
— Помоги нам… Мы теряем сына… Он совершенно не выходит из дому, лежит…
— Какой я тут помощник? — Алеше хотелось скорее закончить этот разговор.
— Разве вам не о чем поговорить? — у доктора Гольцева что-то хлюпнуло в горле.
— Ладно, как-нибудь зайду, — сказал Алеша.
— Жестокий ты стал, — доктор Гольцев погладил себя по редеюшим волосам.
— Уехать ему надо отсюда, — Алеша перебросил сумочку на другое плечо откровенно нетерпеливым движением — так смотрят на часы, намекая собеседнику, что разговор затянулся.
— До свидания, — руки доктор Гольцев не подал, одернул между пуговиц пиджак и быстро зашагал прочь…
Алеша не был готов к встрече, забыл, что она может произойти, и сейчас старался успокоить себя: «Что я мог… Ну, пожалуется папе, что я груб… А то и не захочет об этом… Темочка-то деликатная… А что я должен был? Ох и ах, жалко Вовочку… Зайти, конечно, надо будет… — и он подумал: В общем-то хорошо, разговор состоялся, и теперь все позади»…
В магазине-салоне из пяти неоновых трубок горели две, дневной свет почти не проникал сквозь вылинявшие кремовые полотнища на окнах. Удивило скопище людей — пожилые и старые, мужчины и женщины… Сперва Алеша опешил: не знал, зачем все это, ради чего?! Тот же лоток яиц, майонез, брикетик масла, кусок вареной колбасы можно купить в ближайшем к дому гастрономе, пожалуй, даже побыстрее. Бессмыслица какая-то!..
Процедура получения продуктов оказалась сложной: сперва выстоять очередь к конторке, за которой здоровенная молодка в замызганном халате доставала из ящичка персональные карточки, отмечала в них, кто что станет брать, тут же на клочке бумаги выписывала. Стоял галдеж: кто-то требовал еще раз взвесить ножки для холодца, кто-то просил поменять пакет с мясом, кто-то захотел, чтоб килограмм конфет расфасовали по трем кулькам. На этих людей, задерживавших движение, раздраженно набрасывались, шикали те, кто потом, приблизившись к прилавку, морочил голову продавщицам подобными и другими требованиями и просьбами. И опять — уже на них — шумели задние…
Его поразило: старики и старухи, инвалиды Отечественной войны, их жены, вдовы, но что произошло с ними?! Почему задирают друг друга, оскорбляют? Опустились, озлоблены, агрессивны!.. Неужели это они — молодые, веселые, отчаянные в касках и пилотках, лихо сдвинутых кубанках, с медалями и орденами, нашивками за ранения, симпатичные тоненькие девчонки-санинструкторши и поварихи из артдивизиона, — которых он видел на фотографиях у деда?..
Ему не пришло на ум, что и тогда они были не все одинаковыми, ангелами, что воевали и трусливые, и хитрые, и недобрые, и изворотливые, и скупые, и неряхи, и наглые. Но война на какой-то срок просто затолкала мерзкое и темное в невидимую глубину душ, потому что ей нужна была честность, совесть, надежность; она внушила: если ты сегодня подведешь, не выручишь, струсишь, завтра сам можешь оказаться в нужде, ждать и молить о помощи соокопника, у которого так же вымокли в болоте ватные брюки, так же приморожены ноги и с которым хорошо лечь для обогрева спина к спине, подстелив на лапник твою шинель и накрывшись его…
— Молодой человек, вы за кем стойте? — услышал Алеша прерывающийся хриплый голос. — Что-то я вас здесь не видел, — пожилой человек с засаленными матерчатыми орденскими планками на пиджаке строго смотрел на него.
— Я за этой женщиной.
— Он за мной, — подтвердила толстая женщина в зеленой вязаной кофте, пузырившейся на локтях.
Но из конца очереди уже понеслось:
— Почему пускаете?
— Эй, парень, совесть надо иметь!
— Все они теперь, бугаи, норовят так!
— Да стоял он!..
Алеша почувствовал, как от этой перебранки, несправедливости внутри начало что-то злобно и гадливо дрожать, хотелось все и всех обматерить и уйти. Но дома, понимал он, придется что-то объяснять, выдержать жалеюще-смущенный взгляд отца: «Не надо туда ходить, сынок, обойдемся…»
И тут из подсобки вышел мужчина с каким-то ветеранским значком на лацкане.
— Молодой человек, — подошел он к Алеше, — это магазин для инвалидов войны.