Командующему полком Щучкину удалось вскочить в землянку и он спрятался было в темном углу у нар. Сейчас же за ним ворвались солдаты.
— Вот он! — крикнул высокий молодцеватый солдат с Георгиевским крестом на груди. — Волоки его, товарищи, наружу.
Землянка наполнилась людьми. Подполковник, старый, седой, с потрёпанной бородой, одетый в китель с погонами, при шашке и револьвере, опустился на колени.
— Братцы, — воскликнул он, старчески всхлипывая. — Братцы! Пощадите. Я ничем не виноват. Я всегда с вами.
— Волоки, говорят, наружу! — раздался грозный приказ у дверей. Это распоряжался тот самый солдат, который только что убил Кнопа. Грубые руки схватили Щучкина и поволокли к выходу.
— Братцы, — молил он, — во имя Христа, пощадите меня.
— Ишь, кого вспомнил!.. Христа! — проговорил мальчишка-солдат с бледным идиотским лицом. — А он был, Христос-то, по-твоему? А?
— Распять его товарищи, как Христа, тогда узнает, — предложил другой молодой солдат.
— Гвоздей таких нет, — сказал кто-то из толкавших Щучкина.
— Он, и впрямь, на Христа похож. Только борода седая. Старый Христос.
— Распять его. Вот тут, у стенки.
В лесу была построена из свежих сосновых стволов небольшая часовня. Раньше подле неё совершались очередным священником богослужения. Солдаты, ещё до революции стоявшие здесь, украсили её резьбою, и внутри висели написанные кем-то из офицеров образа. К ней подвели бледного Щучкина.
— Братцы! — молил он, — не душегубы же вы, а солдаты. Вместе кровь проливали.
— Что же, распинать, что ль, будем, — улыбаясь спросил высокий солдат, прижимая Щучкина рукою к стене. — Тут важно.
— Говорят тебе, гвоздей таких больших нет.
— Чего? Гвоздей?.. — протянул солдат, убивший Кнопа, — а штыки не гвозди? Вытягивай ему руки. Поднимай его!
В раздвинутую ладонь с размаха всадили штык и сняли его с винтовки. Пальцы инстинктивно сжались и ухватились за штык.
— О-ох! — воскликнул Щучкин. — Ужели крестную муку приму! Лицо его стало белым, но в глазах вместо ужаса появился странный восторг. Он уже не чувствовал боли. Он смотрел вдаль, и старый рот из-под седеющих сивых усов бормотал:
— Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небесного водворится!
Другой штык пронзил его левую руку, и он полуповис на стенке, поддерживаемый здоровым бородатым солдатом из запасных, смотревшим на него серьёзными, важными, задумчивыми, кроткими глазами. Так смотрел он всегда на быков и баранов, которых приводили убивать.
Третий штык пронзил грудь Щучкина посередине и, попав между брёвен, ушёл по самую трубку.
— Един от воин копией ребра ему прободе и абие изыде кровь и вода, — хрипло, но ясно выговорил Щучкин.
— Да замолчишь ли ты, старый пёс! — крикнул гневно солдат, убивший Кнопа.
Щучкин приподнял упавшую было на грудь голову, посмотрел прямо в глаза говорившему и прошептал: — аминь! аминь! аминь!
Что-то такое было в потухающем взгляде старого подполковника, что солдат, уже бледный, стал ещё бледнее, схватил винтовку и в упор выстрелил в висок Щучкину. Ноги Щучкина беспомощно дёрнулись, и он затих. Солдаты, распинавшие его, вдруг почувствовали страшный ужас и разбежались от места казни.
Стрельба затихла. Патроны были на исходе. Оживление и яростный подъем сменялись апатией, люди, дошедшие только что до крайних пределов озверения и дерзновения, чувствовали, как липкий страх заползает в душу и сердце останавливается в мучительных перебоях. Не заходя в землянки, они шли нестройными толпами в окопы, там, перед лицом неприятеля, надеясь найти спокойствие и оправдание.
Немецкие часовые стояли открыто и смотрели на странные события, происходившие на русской стороне.
Звёздная тёплая ночь спускалась над биваком. Казачья лошадь с перебитой ногой, запутавшаяся в проволоке, то вскакивала на три ноги, то снова падала и жалобно ржала, будто звала на помощь своего хозяина. На пороге землянки ничком, в нарядном френче лежал Кноп, заглохший автомобиль с криво вывернутыми передними колёсами стоял неподалёку. У часовни висел распятый Щучкин с разбитой головой. Луна серебристым светом отражалась в его седых волосах, и издали казалось, что над его головою сияет венец.
Бивак был пуст.
Только Верцинский лежал в командирской землянке, закрывшись с головой шинелью и стараясь ничего не слышать и ни о чём не думать.
XXIII
События на биваке, бешеная стрельба отразились далеко кругом. Казаки, конвоировавшие арестованных и уже отошедшие на восемь вёрст, разбежались, а за ними разбежались и арестанты. Казаки, прискакавшие с позиции, в таких страшных красках рисовали то, что там произошло, что штабные команды решили немедленно арестовать командира корпуса и послать сообщение о происшествии в штаб армии и в местный совет.
Поздно ночью из штаба армии к штабу корпуса прибыло две броневые машины. Офицеры, прибывшие с ними, освободили командира корпуса, но сообщили ему, что команды машин не надёжны и рассчитывать на них нельзя. Под утро явились командир казачьего полка с начальником дивизии, проплутавшие по лесам целую ночь. Командир полка собрал казаков, но те в категорической форме заявили ему, что против солдат и трудового народа они не пойдут. Казаки собрались в сотни и отправились на место своего ночлега, где выставили сторожевое охранение. Они опасались мести со стороны солдат Морочненского полка. Полки всего корпуса волновались. Повсюду стало известно об убийстве комиссара и командовавшего полком и о том, что сила осталась на стороне солдат, и ни начальство, ни комиссары ничего не могли поделать.
Часов в одиннадцать утра к притихшему штабу, возле которого грозно стояли два броневика, подкатили власти на трёх больших машинах. Это были члены местного совдепа. Ими руководил Коржиков, присланный из Петроградского совета солдатских и рабочих депутатов. С ним было семь человек. Два еврея — один Гоммель, солдат-студент, другой — Зельберфант, часовых дел мастер, рабочий, солдаты Лосев и Било, оба молодые, кончившие четырёхклассное училище, солдат Ломов, тупой упрямый человек из крестьян, Павлуцкий — молодой парикмахерский подмастерье и Лихачёв — аптекарский ученик. Одному Ломову было за тридцать лет, все остальные были моложе двадцати одного года. С важными, преисполненными серьёзности лицами они расселись за столом, вынули тетрадки и приступили к допросу командира корпуса, его начальника штаба и офицеров, свидетелей убийства Кнопа и бежавших от полка.
Коржиков сидел в голове стола и умными злыми глазами смотрел на всех, ничего не говоря. Допрос снимал Гоммель. Он был притворно ласков, часто называл офицеров и генерала по чинам, но не прибавляя слово «господин», а прямо — «генерал», «поручик», «капитан». Этим он показывал, что хотя он и солдат, но как член совдепа — он власть и даже что-то вроде начальства.
— Я полагаю, товарищ Виктор, — сказал он Коржикову, — что нам здесь допрашивать больше нечего. Картина ясна. Полное бездействие власти. Офицеры вместо того, чтобы остановить солдат от насилия и прекратить эксцессы, трусливо бежали. Не поедем ли на место действия? Мне кажется, нам необходимо вывести полки с позиции, чтобы перебрать их и выделить несознательные элементы.
Коржиков кивнул головой.
— А вам, господа, — сказал он, обращаясь к офицерам, понуро стоявшим в большой комнате штабной избы, — я предлагаю немедленно отправиться к своим частям и стать поближе к солдатам. Я считаю, что во всём этом тяжёлом деле вы — главные виновники.
Поручик, кадровый офицер, с бледным исхудалым лицом и горящими глазами, выдвинулся вперёд и твёрдо сказал:
— Вы не правы! Мы делали, что могли. Доказательством этого замученные и убитые наши товарищи. Надо вернуть дисциплину, заставить уважать…
Коржиков прервал его.
— Но вы ещё не убиты? — с иронией сказал он. — Значит, вы не исполнили свой долг до конца.
— Ах, так! — сказал поручик.
— Заставить уважать нельзя. Вы должны приобрести это уважение.
— Надо знать, что сделали с солдатом…
— Я с вами не разговаривать приехал, — сказал, вставая, Коржиков. — Я указываю вам ваше место. Едемте, товарищи.
Коржиков в сопровождении других членов совдепа вышел из избы.
В лесу у резервных землянок было пусто. Лошадь, притихшая было на проволоках, увидев автомобили и людей, снова шарахнулась и звонко, заливисто заржала. Машины остановились около кноповского автомобиля, и члены совдепа сошли и сейчас же увидали убитого Кнопа.
Ломов, Лосев и Било спустились, чтобы вынести его, остальные оставались наверху. Коржиков равнодушно смотрел на лицо убитого. Он вспомнил совместную службу в запасном гвардейском полку, волнение Кнопа во время революции, его страстные речи на митингах и в совете, его святую веру в правильность и непогрешимость революции и его поворот от народа к власти, которая должна принадлежать лучшим людям, интеллигенции.
Ломов, Лосев и Било спустились, чтобы вынести его, остальные оставались наверху. Коржиков равнодушно смотрел на лицо убитого. Он вспомнил совместную службу в запасном гвардейском полку, волнение Кнопа во время революции, его страстные речи на митингах и в совете, его святую веру в правильность и непогрешимость революции и его поворот от народа к власти, которая должна принадлежать лучшим людям, интеллигенции.
— Достукался, — сказал он.
— Чаво? — спросил, оборачивая к нему своё глупое лицо, Ломов.
— Ничего, — ответил Коржиков и подумал: «Вот таким, как Ломов, дать власть! Эти разделают!»
Коржиков отошёл от столпившихся в почтительном благоговении над телом убитого товарища членов совдепа и, заложив руки за спину, пошёл бродить по биваку.
«Диктатура пролетариата, — думал Коржиков. — Да, Ленин прав, — диктатура пролетариата, потому что это обозначает нашу диктатуру над пролетариатом, потому что пролетариат пойдёт, как раб, за тем, кто поразит его воображение. Как это все умно придумано и в какой строгой последовательности ведётся работа».
Вдруг странный, дикий, так неподходящий к пустынному месту, совершенно брошенному людьми, звук поразил Коржикова.
— Ха, ха, ха!.. — смеялся кто-то грубо и злобно… — Ха… ха… ха!
Коржиков пошёл на звуки этого смеха. Ели и сосны расступились, образовав небольшую прогалину. На прогалине стояла бревенчатая часовня. Видны были старые гирлянды из елей и листьев омелы, висевшие на ней, и иконы Спасителя и Божией Матери, двух ангелов и Николая Чудотворца, прибитые в особых нишах.
— Ха… ха… ха! — неслось из-за этой часовни. Коржиков зашёл за неё. Странного вида человек в широкой, без клапана сзади, солдатской шинели, со смятыми, золотыми когда-то, капитанскими погонами, без фуражки, со всклоченными редкими жёлтыми волосами, пробитыми сединою, с бритым сухим морщинистым лицом, смотрел на заднюю стенку часовни и дико, как сумасшедший, хохотал.
На задней стороне часовни, с руками, раскинутыми накрест, прибитыми штыками, с грудью прикреплённой штыком к стене, с разбитой головой, опущенной на грудь, висел труп распятого офицера.
— Товарищ! — задыхаясь от смеха говорил Коржикову странный человек, — а, товарищ! Ведь придумали же! А? Солдатики-то наши! Народ-богоносец! Как Христа, распяли командира своего… Щучкина, а? Поди-ка в Царствии Небесном теперь… А? Святая Русь! С попами, с чудотворными иконами, с мощами — а… Распинает, как Христа! Понимаете, товарищ, силу сей аллегории. Царя не стало, и Бога не стало. Аминь. Крышка. Христа-то кто распял? Жиды? Ну и Щучкина… Не жиды же? Нет. Православное христолюбивое воинство. Ловко. Это на шестой месяц революции! И заметьте себе, бескровной! Что же дальше-то будет. Что будет? Полюбуйтесь, товарищ, на сие падение. Ведь уже пропасть такая, что глубже и падать некуда. От таких-то пропастей до каких же звёзд-то мы прыгнем. Вот она, русская революция! Подполковника Мишу Щучкина, как Христа, распяли! Миша! Святым будешь! Канонизируют тебя попы-то, коли останется хоть немного их на развод. А!? Святителю отче Михаиле, моли Бога о нас… Ха… ха… ха… Какова аллегория-то?
XXIV
После ареста солдатами и освобождения в штабе фронта Саблин поехал в Петербург с твёрдым намерением добиться своей отставки. В Петербурге он нашёл тревожно выжидательное отношение к революции. Вся надежда была на Керенского. В него верили, к нему подыгрывались, думали, что он сможет быть тем мостом между Временным правительством, составленным из буржуазии, и Советом солдатских и рабочих депутатов, где неистовствовал Чхеидзе.
Отставка Саблина была отклонена. Только что вышел приказ военного министра Керенского, воспрещавший старшим начальникам даже проситься в отставку. Напрасно Саблин доказывал, что он не может вернуться в корпус, в котором сидят оскорбившие его солдаты. «И не возвращайтесь, — сказали ему в штабе. — Мы вам дадим другой корпус, другое назначение. Это так понятно. Армия переболеет и выздоровеет». Ему приводили в пример французскую революционную армию, которая тоже началась с санкюлотов, а преобразовалась в наполеоновских чудо-богатырей, покоривших всю Европу. Саблину льстили. «Нам, — говорили ему, — Мюраты нужны». — «Где же Наполеон?» — спрашивал он. Одни говорили: «Явится и Наполеон, погодите», другие таинственно молчали и подмигивали на висящий повсюду портрет Керенского, то в профиль, то en face[4], большинство безнадёжно махало руками. Как-то слишком быстро штабы изменили свою физиономию и потеряли торжественность. Их заполнила улица.
Там, где была тишина, где сидели важные генералы, чтобы дойти до которых, нужно было проходить через опросы адьютантов, писарей и курьеров, где были совсем недоступные постороннему глазу комнаты с надписями «Оперативный отдел», «Управление генерал-квартермистра», в которых висели громадные карты фронта, разрисованные акварельными красками, и где с точностью до одного человека были показаны все наши части и части противника, где хранились все секреты, и где работали офицеры генерального штаба с важными замкнутыми лицами, теперь свободно ходили какие-то молодые люди во френчах, или рубашках с солдатскими погонами, то тупые озабоченные солдаты-русаки, то юркие еврейчики расспрашивали офицеров генерального штаба, и те отрывались от работы с кистью в руках и разведённой краской на блюдечке, перед разложеными секретными ведомостями что-то толковали этим молодым солдатам. Все это были делегаты от фронта и от Петроградского гарнизона, которые старались проникнуть во все тайны наших действий для доклада пославшим их частям. «В демократической армии нет тайн» — был лозунг по военному министерству, и председатель какого-нибудь полкового или дивизионного комитета с двумя-тремя делегатами, по предъявлении мандата, грязного клочка бумаги, на котором удостоверялось, что они, действительно, посланы в штаб за справками, имел право требовать отчёта от всех управлений. Настоящая работа остановилась. Она стала фактически невозможной. Некогда было заниматься, всё время уходило на удовлетворение вопросов делегатов и комитетов, по сто раз приходилось доказывать, что тот или иной приказ начальника на фронте вызван необходимостью и боевою обстановкой, а не является актом, направленным против революции. И только начальник отделения, окончив разъяснения и пожав десяток грубых, грязных, потных рук, принимался в тишине и в спёртом воздухе кабинета за срочную работу, как дверь распахивалась, молодой прапорщик-адьютант торжественно заявлял: «Делегаты от N-ской дивизии, северо-западного фронта», и партия солдат, чающих объяснений, вваливалась в кабинет, и начиналась новая беседа. Весь день проходил в сказке про белого бычка. «Была революция, и дана народу свобода?» — «Была». — «Должен приказ номер первый исполняться на фронте?» — «Должен». — «Так… А нас начальник дивизии выгнал окопы рыть и заставил по колено в грязи лопатами ворочать. Имел он на это право?» — «Конечно имел» — «Да ведь была революция?» — «Была»… И так далее продолжалось часами. Просидев часа два в комнате одного штаба и не получив желаемого ответа, делегаты заявляли, иногда между собою, иногда вслух: «Ну, товарищи, нам здесь делать нечего, здесь ещё старым режимом пахнет», — и шли в другое место искать таких людей, которые сказали бы им, что после революции наступило такое блаженное время, когда можно ничего не делать. Такое место они находили. Это был совет солдатских и рабочих депутатов. Там к делегатам выходил солдат или прапорщик, и начиналась волнующая душу беседа на ту тему, что, конечно, приказ начальника рыть окопы есть приказ правильный постольку, поскольку вообще правильно продолжать войну. Россия не нуждается ни в каких завоеваниях и стремление рабоче-солдатского правительства заключить мир без аннексий и контрибуций, но это можно сделать постольку, поскольку мы не связаны договорами с нашими союзниками, в полном согласии с которыми мы и должны продолжать войну. Но договоры с союзниками обязательны для нас лишь постольку, поскольку вообще обязательны какие бы то ни было договоры Царского правительства. Временное правительство их признало, но Временное правительство не есть правительство, избранное народом, а настоящим правительством являются советы. Добейтесь, товарищи, перехода всей власти в наши руки — советов рабочих и солдатских депутатов, только тогда мы сможем предложить не на словах, а на деле демократический мир всем народам.
Такая туманная философия очень нравилась солдатам. Тех же, кто хотел категорического, определённого ответа на все недоумённые вопросы, мучившие их в окопах, отсылали в партию большевиков. Там они получали такие ясные, определённые ответы, там открывались перед ними такие широкие возможности, что делегаты ехали на фронт, повторяя слова учителей и заучивая их имена, как имена апостолов.