Последние дни Российской империи. Том 3 - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 34 стр.


— Боже! Боже! Что же это такое! А людей вы не видите?

— Нет, они, верно, за домом. Да чему вы так взволновались?

— Нет, ничего… Это так только. Я… загадал.

Люди приходили и уходили. Сёстры заглядывали к раненым, поправляли подушки, давали воду, хлопотали о чае. Внизу неровно шёл бой. Не было той постоянной стрельбы, которая была все эти четыре дня, но перестрелка вспыхивала в садах на несколько минут, вялая, безжизненная, и сейчас же обрывалась. Точно обе стороны не желали больше воевать.

— По-моему, — сказал Катов, — вчера перестрелка была глубже в улицах. Сегодня она больше по окраинам. Не отошли ли наши?

— Сегодня наши должны взять Екатеринодар, таков приказ Верховного, — вяло сказал офицер с перевязанною рукою.

От Екатеринодара подходили люди. Это были любопытные, подошедшие от станиц на разведку, раненые, могущие сами добраться до перевязочного пункта, но между ними попадались и здоровые добровольцы. Они подходили к обозам и садились подле телег. Их лица были землисто-серые, безжизненные, глаза смотрели в землю. Они неуверенными движениями доставали табак, сворачивали папиросы и закуривали. И по тому, как двигали они руками и ногами, вяло и машинально, можно было понять, что голова их не тем занята.

— Корнилов убит…

Кто сказал? Никто не заметил, но все услыхали. Посыпались вопросы.

— Нет, ранен, — сказал кто-то, не поворачивая головы.

— Убит, — сказал длинный кадет с совершенно иссохшим лицом. — Только скрывают. Я сам видал. Умер. Лежит на берегу Кубани.

— Как? Где?.. Вы сами видали?.. — раздались голоса. Кое-кто ближе пододвинулся к кадету.

— Ну даже!.. Пропала Россия… И флаг его, трёхцветный… Святой Русский флаг за фермой, в пыли лежит, весь грязью запачканный… Никому не нужный!.. Пропала Россия, — со слезами в голосе воскликнул раненый офицер.

— Да, постойте! Говорите же толком!.. Вы сами видали? Где же вы были?

— А подле фермы. Я помощник телефониста.

— Но позвольте, кто же вам позволил уйти? — грозно спросил Катов. — Это, молодой человек, дезертирство!.. Да! Вы ответите!

— Оставьте, право, — бледным усталым голосом сказал юноша. — Вы же ничего не понимаете. Наши отходят уже… Не к чему драться.

— Да скажите, в чём дело? — спросил раненый офицер.

— С утра начался его обстрел, — печально заговорил кадет. — По ферме бил. Он ещё с вечера пристрелялся. Штаб перевели ниже. Просили Корнилова перейти. Он остался. Он уже, господа, мёртвый был.

— Как? Да что вы говорите!

— То есть он ещё живой был, но как бы мёртвый. Я ночью пять раз ему телефонограммы подавал. Он все ходит и чай пьёт. На меня посмотрел — так, ей-Богу, господа, я много ужасов видал, а такого взгляда не забуду. Он на меня смотрит, а видит совсем не меня. Он уже, что там видит.

— Просто, устал человек, замучился, — сказала сестра Валентина.

— Нет, сестрица. Нет, я точно видел. Особенный это взгляд. Это не усталость!

— Ну… Дальше.

— Часов около шести сменялся патруль около фермы. И сейчас же начался и обстрел. Значит, заметили они патруль. Ведь, господа, там всего три версты до него было. Прилетело несколько шрапнелей, лопнуло — недолёт дали. Только пули, слыхать, пропели. Вторые закопались сзади фермы, значит: в вилку взяли… Вышел генерал Деникин и говорит другому генералу: «Ну, тут нечего дожидаться! Дело ясное!» И спустились они под горку, к реке. На откосе сели. За ними генерал Богаевский с адьютантом своим вышел, тоже сел с Деникиным. Я посмотрел: вижу флаг его стоит прислонённый к кустам и так от сотрясения, или что, вот-вот упадёт. Я и подумал: «Надо крепче поставить, а то не хорошо: Русский флаг и в грязи…» Да… А тут взрыв в самой ферме. Мы так и ахнули. Адьютант Верховного, Долинский, выбегает. Трясётся весь. Голос дрожит… «Верховный… Верховный», а что Верховный — и не сказал. Опять убежал в хату. Ну тут казаки и туркмены бросились. Долинский с туркменским офицером Резак-беком выносят Корнилова, крови нигде не заметно, только лицо белое, как у покойника. Понесли на берег. За доктором послали… Пришёл доктор, осматривал его долго. Потом… вижу: все шапки сняли… Крестятся… Ну, я понял… Кончился. Пошёл к его флагу. Гляжу: лежит в пыли, грязи… Знамя наше святое… Телефон разбило… Ну я пошёл… Слышу только: Деникин командование принял. Алексеев приехал. Он ему так и сказал: «У нас, мол, давно с Лавром Георгиевичем это условлено, ежели что случится…» Алексеев промолчал.

Раненый офицер порылся на груди, достал ржавый, старый, истёртый кожаный бумажник и вынул из него вырезку из газеты.

— Исполнил генерал Корнилов то, что давно решил, — торжественно сказал он. — Помните, что сказал он в августе: «Тяжёлое сознание неминуемой гибели страны повелевает мне в эти грозные дни призвать всех русских людей к спасению умирающей Родины, всех — у кого бьётся в груди русское сердце, кто верит в Бога, в право, в храм… Предать Россию в руки её исконного врага и сделать народ рабами немцев я не могу, не в силах, и предпочитаю умереть на поле чести и брани, чтобы не видеть позора и срама Русской земли…» И года не прошло. Корнилов умер! Ужели нам придётся увидеть позор и срам Русской земли?

В станицу въехал казачий офицер.

— Господа! — сказал он, ни к кому не обращаясь, — собирайте обозы и легко раненных, которые могут идти сами и кого можно везти рысью без перевязки… Приказано отступать от Екатеринодара.

— Куда? — спросили несколько человек.

— Туда! — неопределённо махнул рукою казак. Лицо его выражало отчаяние.

— А тяжело раненные? — спросила сестра Валентина.

— Главнокомандующий приказал оставить на попечение жителей. Взяты заложники…


XXVI


В сумерках Корниловский полк проходил через станицу. Он шёл, как всегда, в полном порядке, но без песен. За полком ехала казачья парная фурманка, на ней, на соломе, закутанное в шинель лежало тело Корнилова. Караул сопровождал тело.

Оля только что покончила погрузку раненых своей хаты и пропускала полк, чтобы ехать за ним.

Маленьким показался он ей. Поредели его ряды. Вот то отделение, где идут её братья и с ними рядом должен идти Ермолов. Но его нет. Братья идут одни. Их лица серы, скулы выдались, щёки запали. У Павлика один сапог разошёлся совсем и перевязан тряпками. Они смотрели вниз и не видали Оли.

— Ника, Павлик, — окликнула их Оля. — А где Ермолов?

Павлик мрачно посмотрел на сестру и точно не узнал её, прошёл мимо. Ника вышел из рядов.

— Собирайся, Оля, и поезжай, — сказал он.

— Где же Сергей Ипполитович? — воскликнула Оля.

— Да что тебе в нём! Мы все конченые люди. Раньше, позже, не всё ли равно.

— Ника! Что с ним?..

— Он ранен… Тяжело. В живот. Везти нельзя. Его оставили. Жители записаны, и, если что будет, они ответят.

— Где?

— На окраине Елизаветинской, у казака Кравченко… Да ты что же!

— Я пойду туда!

— Оля, ты с ума сошла!

— Нет. Это вы сошли с ума, что оставили его.

— Оля! Он всё равно умрёт.

— Тем более. Он умрёт у меня на руках. Умрёт без злобы и ненависти, благословляя вас.

— Оля, я не пущу тебя!

— Не посмеешь!.. Иди… делай свой долг до конца, а я буду делать свой. Я сестра милосердия прежде, чем сестра твоя, а ты солдат-корниловец прежде, чем мой брат. Твоё место в рядах полка, а моё при раненых. Я русская девушка и ты русский солдат и мы должны уметь смотреть в глаза смерти!.. Иди!

Оля обняла Нику и поцеловала его.

— Перекрести за меня Павлика, — сказала она. — Папа и мама видят нас! Они помолятся и заступятся за нас!.. Прощай… Родной!

Ника пошёл за полком. Он спотыкался и не видел под собою дороги. «Э! Все равно, — думал он. — Корнилова не стало, и мы погибнем». Оля пошла к сестре Валентине.

— На подвиг идёте вы, Олечка, — сказала сестра Валентина, развязывая уже увязанный аптечный чемодан. — Возьмите бинты и лекарства.

Она проворно завязывала пакет.

— А это, — сказала она, подавая маленький пузырёк Оле, — если вам будет угрожать что-либо худшее смерти.

— Спасибо, — сказала Оля.

Они простились просто, без лишних слов и без слёз. Все это было бы таким ничтожным перед тем, что совершалось в эту прекрасную весеннюю ночь, когда народилась молодая луна и сладко пахло древесными почками и землёю.

Оля шла по опустевшей станице. Жители попрятались, и из-за палисадников виднелись хаты с закрытыми наглухо ставнями. Оля одна шла туда, откуда все спешили уйти. Многие казаки торопливо укладывали повозки и спешили уезжать, боясь кровавой расправы. Оля спрашивала их, где дом казака Кравченко.

— Дальше, дальше, по этой улице, — говорили ей. — По правой стороне, второй с края.

Луна уже давала свет, и тени тянулись от набухших почками деревьев. Улица спускалась вниз. Попадавшиеся собаки не лаяли, но поджимали хвосты и убегали в калитки.

Поперёк улицы лежал человек с забинтованной головою. Это был раненый, которого бросили и который застрелился… В таком же положении был и Ермолов.

Оля встретила казаков с лопатами. Должно быть, они шли убирать труп самоубийцы.

— Где дом Кравченки? — спросила их Оля.

— К раненым, что ль? — сказал, останавливаясь, казак.

— К раненым.

— Двое осталось. Третий, вишь, не выдержал. Порешил с собою. Ну, помогай Бог. Второй дом отсюда. Там свет увидаете.

Через маленький палисадник была настлана деревянная панель в две доски. Сирень в больших бутонах, кистями висевшая с ветвей, протягивалась к Оле и холодными свежими, ещё не пахнущими, но нежными шариками мазала по щекам. Оля поднялась на рундучок, открыла дверь и вошла в комнату. На столе горела лампа. За столом сидели казак с казачкой. Они пили чай. Вдоль стен хаты были положены снопы соломы и на них — два человека. Один, с тёмным лицом, лежал, закатив глаза, и непрерывно, мучительно стонал. Он был без памяти.

— Ура! — крикнул он, услыхав шаги Оли. — Ура! Все помрём, а возьмём!..

Другой был Ермолов. Его лицо было белое и странно чистое в этой грязной обстановке. Большая пуховая подушка была положена ему под голову. Он широко раскрытыми страдающими глазами смотрел на Олю. Он был в сознании и узнал её.

— Ольга Николаевна, — сказал он и попытался поднять руки. Но они упали снова на шинель. Оля заметила, что кисти рук стали большими и резко выделялась кость запястья и голая по локоть худая рука.

— Нас бросили? — сказал он и повёл глазами по сторонам.

— Милый мой, — сказала Оля. — Никто и никогда вас не бросал. Все будет хорошо.

— Правда?.. — смотря в самую душу Оли, спросил Ермолов.

— Правда, родной! Все будет, как Богу угодно. Казак и казачка смотрели на Олю.

— Вы что же, сестрица, проститься, что ли, пришли? — спросил казак.

— Нет. Я ходить за ними буду. Это мой жених, — сказала Оля.

— Ну так вот что, — вдруг засуетился старик. — Это не дело! Не дело это, говорю тебе, старуха. Придут эти самые большевики, хорошего не будет. Схоронить их надо, слышь, старуха.

— Да где схоронишь-то? — спросила старуха.

— Где? А на клуне, старая. Теперь тепло. И сестру с ними поместим, а вещами заставим. По утрам молочка принесём, все душу христианскую спасём.

— Эх, старый, в ответ бы не попасть.

— У, молчи! Молчи, мать! Говорю, душу спасать будем! На её, мать посмотри, молодая, да красивая пришла, себя не пожалела, а мы что, мы то старые. Много ли нам и надо-то! А тут душу спасём. Душу!

Всю ночь Оля со стариком и старухой устраивали на заднем дворе за птичнею и сараями помещение для раненых. Достали постели, матрацы, не пожалели чистых простынь и позднею ночью, когда луна уже скрылась, раненых устроили в большом сарае за молотилкой и плугами. С ними устроилась и Оля.

Ермолов лежал в жару, и дыхание его было едва заметное, другой раненый, тридцатилетний капитан, метался и стонал. Бред не покидал его.

Оля, у которой от усталости ломило руки и ноги, вышла из сарая. Ароматная свежесть была разлита в воздухе. Последние звёзды догорали в холодном небе. Восток клубился розовою мглою. Со степи несло старою полынью, чернозёмом, могучим запахом земли. Тихие стояли деревья сада. Яблони, как невесты, украсились нежным пухом бело-розовых бутонов, и сладкий волнующий запах шёл от них. Внизу широким голубым простором в зелёной раме озимей и ивовых деревьев текла Кубань. Птицы радостно пели на ветвях, приветствуя нарождающееся солнце. Рядом в курятнике встряхивался и кричал ещё хриплым голосом петух. За стеною вздыхали лежащие коровы и бык тихо сопел. Кругом были мир и радость бытия. Кругом были богатство и простор, и мать-земля дышала плодородием и могучими животворящими соками, ожидая солнца.

На низине, у входа в станицу, грянул выстрел… Другой… Раздались пьяные крики и вопли. Оттуда пробежала, поджав хвост, собака и пугливо озиралась, ничего не понимая.

Большевицкие орды входили в станицу.


XXVII


Саблин шёл, спотыкаясь о кочки и корни деревьев. Его толкали сзади, к нему забегали спереди и дышали ему в лицо зловонными ртами. Кто-то схватил его руки, оттянул их назад и туго связал их платком. Каждую секунду Саблин ожидал выстрела, спереди или сзади, который прикончит его жизнь. Выстрелы раздавались, но стреляли вверх. Всем распоряжался молодой солдат.

— Погодите, товарищи! — кричал он, — погодите! Это не такой генерал, чтобы его можно было так сразу прикончить. Нет, мы с него допросик снимем, все форменно… Не трогай! Не сметь! — грозно крикнул он на солдата со злобными светло-серыми глазами, хотевшего колоть штыком Саблина.

— Что же беречь его, что ль, будем? Во фронт его превосходительству становиться! — сказал тот, но отступил под окриком молодого солдата.

— Не ваше дело, товарищ, — властно сказал молодой солдат. — Признаю нужным, и во фронт станете. Генерал Саблин — моя добыча, и я сделаю с ним то, что нужно.

Одно мгновение Саблину показалось, что молодой солдат хочет спасти его, что он не враг его, а друг, но эта мысль его не порадовала. «После пинков и оскорблений как жить?! Для чего жить? Это русские люди, это русские солдаты, которых я так любил, — подумал Саблин, — это Русская армия, которая была для меня всем».

— И вы, товарищи, полегче. Это и при царском режиме не дозволялось, чтобы арестанта оскорблять, а когда народно-крестьянская власть — покажи революционную дисциплину. Мы одни можем судить его и знаем, какой муки достоин этот человек.

— Ишь ты! Комиссар! — протянул солдат со злыми глазами.

— Да, и не только комиссар, но и член ЦИКа, — с достоинством сказал молодой солдат. — Будете безобразничать, я самому Троцкому напишу.

— А нам плевать на твоего Троцкого! Что он, жид паршивый, предатель! — сказал солдат с бледными глазами.

— Товарищ! В вас говорит темнота и ваше пролетарское происхождение, только потому я не предпринимаю никаких мер. Помните, что это уже контрреволюция.

— Оставьте, товарищ, — заговорили кругом солдаты. — Ну что в самом деле шебаршишь. Он комиссар, не знаете, что ль.

— Те же, господа, только из хамов, — прошипел солдат, но оставил Саблина в покое. Он отошёл от него и издали погрозил кулаком. — Ну подожди, — он выругался скверным русским словом, — ну подожди! Выпусти ты мне только генерала, своими руками разорву.

— Не беспокойтесь, товарищ, — сказал молодой солдат, и такая усмешка скривила его лицо, что Саблин понял, что его не только ожидает смерть, но и самые ужасные муки. И он стал мысленно молиться Богу.

Саблина привели на поезд и посадили со связанными руками в вагон, куда набились вооружённые солдаты. Молодой солдат продолжал распоряжаться. Поезд сейчас же тронулся и минут через двадцать пришёл на большую станцию. Здесь Саблина вывели и перевели в классный вагон mixte, посадили в купе второго класса, и с ним село четыре вооружённых солдата, два — у окон и два — у дверей. В соседнем купе поместился комиссар.

Вагон долго стоял на месте, потом его передвигали с одного пути на другой, прицепляли и отцепляли, и он снова стоял. В окно то видна была небольшая станционная постройка, то голые ветви акации сада, то степь, по которой гулял и мел снежинки ветер. Солдаты сидели молча и клевали носами. Воздух в купе становился тяжёлым и спёртым. У Саблина от голода, побоев и дурного воздуха кружилась голова, и временами он терял сознание. Странная вещь — он о смерти не думал. Он так примирился с нею, что она выпала из его дум. Он думал о том, что его знает в России множество солдат, что среди тех, которые его арестовали, нашлись люди опознавшие его, что он всегда был честным и заботился о солдате, как никто, а теперь его обвинили солдаты в том, что он продал свою позицию за сорок тысяч. Но злобы против солдат у него не было. Ему казалось, что все они сошли с ума, не выдержав напряжения трёх лет войны, окопной жизни, ожидания смерти, удушливых газов, потеряли веру в Бога и теперь захвачены бредом безумного учения.

Лицо комиссара не шло у него из головы. Оно отталкивало, оно и притягивало. «Неужели, — думал Саблин, — это говорит во мне животное чувство благодарности за то, что он не дал солдатам убить меня». Саблин вспоминал усмешку, искривившую рот комиссара, и понимал, что он спас его для чего-то худшего.

«А всё-таки спас, а всё-таки жизнь!..» — думал Саблин. За окном, по степи ходили петух и две курицы. Они показались Саблину прекрасными. «Как это, — подумал он, — я раньше не замечал, сколько красоты в курах». Крадётся кошка — какая красавица! Зелёно-серая с чёрным узором. Ветер вздул на ней пушистую шерсть, и она кажется большою и толстой. «Сколько грации в её движениях, как напрягаются мускулы её белых лапок! Ведь и она думает что-то, рассчитывает свои движения и выпускает маленькие коготки, чтобы крепче держаться за землю. Что она думает?.. Петух недовольно потряс головою и лапою разгрёб песок, точно расшаркался. И тоже думал о чём-то. В маленькой головке с красным гребнем копошится мысль»… Рядом тяжело вздохнул солдат и снял с потного лба серую папаху. «И он думает, — подумал Саблин. — Моя голова на пол-аршина от его, а я не знаю, о чём он думает, и он не знает ни моих дум, ни моих переживаний. А что, если всё это только кажется, а ничего нет? Что, если и петух с курами, и серая кошка, и солдаты — только плод моего воображения? Я вижу сны. И во сне передо мною рисуются прекрасные картины, самые сложные постановки, а ничего нет. Что, если и тут ничего нет и всё это только кажется, и жизнь есть сон? Но я могу потрогать петуха, могу гладить кошку, я могу описать их, заранее сказать, какие они. Да, более совершенный сон, который творят все чувства, а на деле ничего нет. Я один… Но и солдат рядом может так же думать, что он один, а я его сон, его представление. И если всё это сон, то где же пробуждение?..

Назад Дальше