Последние дни Российской империи. Том 3 - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 35 стр.


«А всё-таки спас, а всё-таки жизнь!..» — думал Саблин. За окном, по степи ходили петух и две курицы. Они показались Саблину прекрасными. «Как это, — подумал он, — я раньше не замечал, сколько красоты в курах». Крадётся кошка — какая красавица! Зелёно-серая с чёрным узором. Ветер вздул на ней пушистую шерсть, и она кажется большою и толстой. «Сколько грации в её движениях, как напрягаются мускулы её белых лапок! Ведь и она думает что-то, рассчитывает свои движения и выпускает маленькие коготки, чтобы крепче держаться за землю. Что она думает?.. Петух недовольно потряс головою и лапою разгрёб песок, точно расшаркался. И тоже думал о чём-то. В маленькой головке с красным гребнем копошится мысль»… Рядом тяжело вздохнул солдат и снял с потного лба серую папаху. «И он думает, — подумал Саблин. — Моя голова на пол-аршина от его, а я не знаю, о чём он думает, и он не знает ни моих дум, ни моих переживаний. А что, если всё это только кажется, а ничего нет? Что, если и петух с курами, и серая кошка, и солдаты — только плод моего воображения? Я вижу сны. И во сне передо мною рисуются прекрасные картины, самые сложные постановки, а ничего нет. Что, если и тут ничего нет и всё это только кажется, и жизнь есть сон? Но я могу потрогать петуха, могу гладить кошку, я могу описать их, заранее сказать, какие они. Да, более совершенный сон, который творят все чувства, а на деле ничего нет. Я один… Но и солдат рядом может так же думать, что он один, а я его сон, его представление. И если всё это сон, то где же пробуждение?..

Смерть. Жизнь только сон, а смерть есть пробуждение от жизни, есть действительная жизнь освобождённого духа. Ну что же, если суждено прекрасному сну моей жизни завершиться кошмаром, пусть так. Тем радостней будет пробуждение.

Боюсь я смерти? Если бы не верил — боялся бы. Но я верю, что после смерти моё «я» останется, и потому не боюсь. Как хорошо было бы увидать там тех, кого я так любил в жизни. И больше всего мою мать. О! Как давно это было! Фотографии женщины в старомодном платье с турнюром и стянутой талией, причёска с локонами, спускающимися с висков, ничего не говорят мне. Но таит моё сердце сладкий запах её духов и очарование особенной ласки — женской и в то же время чистой, духовной, равной которой нет. И кажется она и теперь прекрасною, как ангел. Кто знает, не она ли встретит его первою за рубежом?

Звенящим стоном долетает из прошлого вопль Маруси: «Мой принц!..» Сколько недосказанного осталось между ними, сколько невыясненного! что, если там можно будет обо всём поговорить?! Что, если там встречаешь друг друга, как путники после долгой разлуки встречаются с теми, кто оставался дома, и идут бесконечные пересказы о том, что было? Там он падёт ниц перед Верой и выплачет ей своё горе. Землю и земное нёс Саблин и на небо, потому что слишком любил он землю… «Коля! И ты меня встретишь!»

О смерти как о конце, Саблин не думал, он думал о смерти как о начале. Страдания? А что такое страдание? Когда его ранили — это были страдания, но, когда у него болели зубы, это были ещё большие страдания. Когда его ударяли сегодня по затылку и по лицу, это было ужасно, и кровь кипела в нём от оскорбления и бессильной злобы, но, когда его сволочью и мерзавцем обругал Любовин, когда Коржиков у тела несчастной Маруси сказал ему нетерпеливо: «Да уходите же!» — это было более ужасным оскорблением, и даже теперь кровь заливает его лицо при одном воспоминании об этом. Все относительно.

— А что, господин генерал, — глядя на него, сказал конвойный солдат, — тяжело вам с руками назади. Давайте, я развяжу. Не убежите ведь.

— Вы верите, — сказал Саблин, в упор глядя солдату в глаза, — что я мог продать позицию за сорок тысяч рублей? Что я истреблял солдат для своего удовольствия? Вы меня знаете?

— Так точно, знаю. В корпусе был у вас. Мы вас оченно даже обожали.

— Так зачем же мне бежать? Сами понимаете, что бежит тот, кто опасается чего-либо, кто виноват, а тот, кто ни в чём не виновен, зачем ему бежать?

— Это точно, — протянул солдат. — А только вы его не знаете… Коржикова…

Кровь отлила от лица Саблина, и он спросил задыхаясь:

— Кого?

— Да комиссара-то, что ль… Коржикова… Страшный человек. Демон. Он онадысь офицера сам убил. Увидал погоны под шинелью, подошёл в толпе, вынул револьвер и убил. Он, ваше превосходительство, жестокий человек. Хуже мужика. Даром что барин… Да вы что? Эх ослабли как! Товарищ, надо бы генералу чайку согреть, а то, вишь, грех какой! Сомлел совсем.

— От устатку это, — сказал его сосед. — Ну тоже и переволновались.

— Да и есть, гляди, давно ничего не ели.

— Да, покормить надоть.

Потерявшего сознание Саблина солдаты уложили на диван, и один из конвойных пошёл за кипятком и хлебом.


XXVIII


Четверо суток везли Саблина на север. Он находился в полузабытьи. Конвойные сменялись каждый день. Его поили чаем и давали ему хлеба. Два раза приносили жидкий невкусный суп. На пятые сутки, утром, Саблин мельком сквозь полузамерзшее стекло вагона увидал красные казармы, занесённую снегом канаву перед ними и понял, что его привезли в Петербург. Коржикова он не видал все эти дни.

«Если я знаю, кто для меня Коржиков, — думал Саблин, — то Коржиков, вероятно, не знает, кто я для него. Если бы ему сказал тайну его рождения тот рыжий социалист, то Коржиков бы выдал себя, а он ничего не сказал… Но почему тогда он не позволил солдатам отправить его «в штаб генерала Духонина», а привёз сюда, в Петербург?» Саблин решил молчать, что бы ни случилось.

«Христа замучили и распяли, но вера Христа и его учение о любви живы уже двадцать веков. Офицерство Русское хранило заветы рыцарства и сдерживало солдат от насилий и зверства. Оно идёт на Голгофу и крестную казнь, но идея рыцарства от этого станет ещё выше и сильнее. И я должен гордиться, что я не только генерал свиты его величества, не изменивший своему Государю, что я не только георгиевский кавалер, но что мне Господь даст счастье мученической смерти!»

Саблин в эти дни испытывал то светлое чувство, какое испытывали первые христианские мученики. Душа его просветлела, тело с его чувствами ушло куда-то далеко, и весь он горел ожиданием чего-то радостного и великого, что соединит его с Христом…

Поезд остановился на Николаевском вокзале. Было около полудня, когда Саблина вывели из вагона и через густую толпу солдат и народа провели на Знаменскую площадь. У подъезда их ожидал автомобиль. Саблина посадили между солдатами на заднее сиденье, несколько солдат с ружьями стало на подножки, Коржиков сел рядом с шофёром.

«Какого страшного зверя везут, — подумал Саблин. — Как расточительна народная власть! Во времена «царизма» преступника скромно отправили бы между двумя конвойными, а тут…»

Занесённый мокрым снегом, из снеговых сугробов, величаво смотрел на вокзал чугунный Александр III, и безобразный памятник вдруг стал понятен Саблину, и он посмотрел на него с любовью. Громадный царь — мужик, царь — великан и телом и духом, тугой уздой сдерживал успокоенную Россию. Он знал и понимал Россию. Он смотрел на тот путь, который он задумал и который вёл на восток. Он отвернулся от запада и застыл в величавом спокойствии.

Автомобиль объехал памятник и свернул по 2-й Рождественской на Суворовский проспект. Знакомые улицы, родные дома смотрели на Саблина. Все было по-старому.

Так же насупленно и густыми грозящими тучами было обложено безрадостное небо, также сырой туман скрадывал дали и пропитывал сыростью тело. Только снега стало больше и бросало автомобиль на ухабах. Не видно было правильных куч его вдоль тротуаров, панели не были посыпаны песком. Магазины и лавки стояли пустые с разбитыми стёклами и заколоченными окнами. Кое-где видны были длинные очереди, и ожидавшие топали ногами от холода, стояли с бледными, не покрасневшими от мороза лицами и равнодушно смотрели на ехавший автомобиль. Трамвай не ходил, и рельсы были занесены снегом. Автомобиль обогнал не то извозчика, не то собственные сани. Сани были без номера, но лошадь, голодная и худая, еле бежала, и на кучере был рваный армяк и серая папаха, в санях сидел высокий человек с седою бородкой и бледным одутловатым лицом. Саблин узнал в нём знаменитого профессора военных наук, а потом генерала, занимавшего видный пост. В толстой наваченной солдатской шинели без погон и петлиц и в фуражке, обвязанной башлыком, он ехал по привычному пути к Академии, где он провёл столько лет.

У Академии толпою стояли люди в шинелях и папахах и слышался молодой смех и шутки.

«Они живут, — подумал Саблин, — им и горя мало. Они считают себя правыми и идут с жидами создавать III интернационал, раздувать всемирный пожар классовой революции и уничтожать Россию. А на юге их родные братья так же собираются, так же смеются, шутят и готовятся идти спасать эту Россию!

Для меня и для тех, кто на юге, дорога Россия со всеми её красотами, с её верою православною, с попами, дворянами, офицерами и солдатами, с купцами и сидельцами, с торговками и мужиками, нам дорог наш быт, который вынесли мы из глубины веков и от которого веет былинами про богатырей и победами над природой, над татарами и поляками, над шведами и турками, над англичанами и французами…

Им дорога утопия. Им желателен мир, где люди обращены в скотов и, сами того не понимая, они вкладывают шеи свои в жидовское ярмо…»

Грязными показались постройки офицерской школы. Стекла в большом манеже были выбиты и подле него не видно было изящных всадников, гарцевавших на прекрасных лошадях.

Автомобиль пересёк Лафонскую площадь, въехал в ворота и покатился между громадных поленниц дров. У ворот стояла толпа людей в чёрных пальто, перевязанных пулемётными лентами и вооружённых разнообразными винтовками. На большом крыльце, у колонн, притаились облезлые пулемёты с вложенными лентами. В углу двора, у правого квартала, серым чудовищем стоял броневик и с его круглой башни хмуро глядела тусклая, инеем покрытая пушка.

Молодой человек в чёрной фуражке, из-под которой выбивались чёрные кудри, с маленькими усиками на бледном лице, в чёрном студенческом пальто, поверх которого нелепо, задом наперёд была надета богатая сабля с новеньким георгиевским темляком, при револьвере, подошёл к автомобилю и спросил:

— Это кто, товарищи?

— Товарищ Коржиков, — важно сказал, вылезая из автомобиля, Коржиков. — Я привёз генерала Саблина.

— Вас ждут, товарищ, — почтительно склоняясь, сказал молодой человек и побежал к высоким дверям.

— Пропустить! — крикнул он, стоявшим у дверей и курившим папиросы красноармейцам.


XXIX


В Смольном институте была толчея людей, вооружённых с головы до ног. В обширном вестибюле у колонн и по широкой на два марша лестнице сновали вверх и вниз матросы, солдаты и вооружённые рабочие. Женщины, по большей части молодые, с остриженными по шею волосами, в коротких юбках и шубках, многие с револьверами у пояса, окружённые матросами и красногвардейцами, сидели за столиками на площадках и проверяли пропуска. Другие озабоченно перебегали по коридору с какими-то бумажками и исчезали в комнатах, из которых суетливо щёлкали пишущие машинки. Два солдата несли бельевую корзину с ситным горячим хлебом, и их сопровождали вооружённые матросы. Все эти люди были чем-то озабочены, но вместе с тем и веселы. Слово «товарищ» порхало сверху вниз и звучало радостно и непринуждённо.

Навстречу Саблину несколько солдат проволокли вниз избитого и окровавленного юношу. Лицо его было залито кровью, и Саблину показалось, что он мёртв. На него, кроме Саблина, никто не обратил внимания. Хорошо одетая девушка с энергичным интеллигентным лицом, Саблин назвал бы её барышней, сидевшая за столом на первой площадке под часами, спросила у Коржикова:

— Товарищ, ваш пропуск! Вы к кому?

— Это, — выскочив сзади, почтительно заговорил молодой человек в чёрном, — товарищ Коржиков с пленным генералом Саблиным к товарищу Антонову.

— Пожалуйте, товарищ, в 37-й номер. Коржиков стал подниматься наверх.

Смольный институт с широкими коридорами и классами на две стороны был полон солдат, рабочих и матросов, слонявшихся по коридорам.

Всюду было грязно. Валялись бумажки, отхожие места издалека давали о себе знать крутым зловонием. На стёклах дверей были небрежно наклеены записки. Над дверями и на дверях остались старые синие вывески с золотыми буквами: «классная дама», «дортуар», «VI класс»…

У комнаты классной дамы стояли часовые, два матроса. Один настоящий, старый, лет тридцати, с жёлтым худым лицом, другой — мальчик лет пятнадцати, на котором мешком висела чёрная шинель и нахлобучена была слишком большая по его голове матросская шапка с чёрными лентами.

Они свободно пропустили Коржикова.

— Оставьте генерала пока здесь, — сказал Коржиков, и Саблина ввели в просторную комнату. В ней уже были люди самого разнообразного звания и вида. Все обратили внимание на Саблина.

В комнате было неопрятно. По углам и вдоль стен валялись солома и матрацы, подушки, старые ватные пальто и узелки с вещами. Воздух был сырой, холодный, прокуренный, полный табачного дыма, испарений грязного человеческого тела и запахов пищи. Видно было, что здесь давно люди живут, спят и едят и комнату редко проветривают.

На столе лежали куски чёрного хлеба, стояли эмалированные кружки и стеклянные стаканы с мутным грязным напитком, от которого пахло прелым веником, и большой чайник. Всех сидевших было тринадцать человек: двенадцать мужчин и одна дама. Большинство были одеты когда-то хорошо, но теперь их пиджаки и штаны от валянья на полу смялись и запылились, рубашки пропрели и у многих не было галстуков. Дама сидела в зелёной ватной кофте, видно с чужого плеча, но была завита, и красные, горевшие болезненным румянцем щёки её были напудрены.

— Профессор! — крикнул с угла стола очень худой, весь издерганный молодой человек с бритым лицом. — Представьте нас генералу.

Тот, кого назвали профессором, был чистенький опрятный старичок, с тщательно разглаженными седыми бакенбардами на сухом жёлтом, покрытом мелкими морщинами лице. Он был в чёрном длинном сюртуке и смятой накрахмаленной манишке и в стоптанных с дырками сапогах.

— Господин генерал! Ваше превосходительство, — сказал он слабым, красивым голосом, и в его светло-серых выпуклых глазах появились слёзы. — Вы попали в коммуну забытых. Дай Бог, чтобы и вас забыли, потому что… — он запнулся.

— Оставьте, профессор, тревожить тени умерших, — сказал молодой человек. — Нас здесь было сорок четыре человека. Мы попали сюда со времён Великой Октябрьской революции, когда восторжествовал пролетариат. У нас было четыре генерала, рядом в отдельной комнате помещался великий князь, три депутата Думы, шесть членов Учредительного собрания, шесть юнкеров, пять офицеров, четыре студента, пять барышень-курсисток и восемь людей разного звания. Нас всех обвиняли в контрреволюции, в сочувствии Керенскому и помощи его войскам. Генералов, офицеров и юнкеров вывели в расход, остальных убрали кого в Кресты, кого в крепость, а нас оставили. Профессор, называйте буржуев.

Профессор, оправившись от охватившего его волнения, начал опять говорить.

— Я, генерал, заволновался, — сказал он, — потому что вы — генерал. И мне стало страшно за вас. Я не переношу смертной казни, я всю жизнь возмущался против неё, писал громовые статьи, а когда Толстой выступил со своим: «не могу молчать!» — я прочёл его статью студентам и пострадал за это.

— Вы знаете, генерал, — сказала грудным густым контральто дама, отрываясь от папиросы, — большевики ему предлагали палачом стать и расстреливать буржуев.

Профессора передёрнуло.

— К делу, господа, — крикнул молодой человек.

— Генерал, вы видите людей с издерганными нервами, больных, — заговорил снова профессор. — Вы попали как бы в камеру умалишённых. Вот тот молодой человек, которого всего передёргивает, это Солдатов, вы слыхали, знаменитый художник старой школы. Ему тоже предлагали футуристом стать и писать плакаты на вагонах, прославляя выгоды советского строя. Дама — это Подлесская — известная пианистка.

— И всё-таки выйду и напишу то, что задумал, — сказал тот, кого назвали Солдатовым. — Моя первая картина, с которой я выступлю на передвижной выставке по освобождении, будет называться: «Смертник». Я нарисую того артиллерийского генерала, которого, помните, взяли от нас в ночь 30 октября. Новенький китель, защитные золотые погоны, Георгиевский крест, Владимир на шее. Бледное лицо. Никогда не забуду! И матросы кругом… Потом я напишу картину: «Выборгские мученики»…

— Постойте, Солдатов, надо же всех представить, — сказал его сосед.

— Зачем? Просто — буржуи и саботажники.

— Садитесь, генерал, сюда, без церемоний, — сказала дама, — я вас напою чаем. Вы голодны, устали.

— Да. Я устал, — сказал Саблин и удивился сам своему голосу, так он ослабел от голода и бессонных ночей.

— Напейтесь чаю и прилягте. А после пообедаем: тут кормят недурно даже мясо иногда дают, тут лучше, чем в Крестах, а потом мы постепенно и познакомимся. Все хороший народ. Одно слово — буржуи!

Саблин сел на край скамейки, и ему дали кружку с тёплым чаем.

Его сосед, пожилой человек с очень худым и бледным лицом и длинной волнистой жидкой седеющей бородой, в пенсне, оказавшийся богатым домовладельцем города Павловска, нагнулся к его уху и зашептал:

Назад Дальше