Последние дни Российской империи. Том 3 - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 39 стр.


Троцкому сказали, что организация не терпит импровизации, и на пятом всероссийском съезде Советов Троцкий летом 1918 года выступил со смелыми, горячими словами:

«Мы не сомневаемся, — говорил он, — что для красной армии эпизоды подавления восстания левых социалистов-революционеров в Ярославле и изгнание красноармейцами чехо-словаков из Сызрани послужат уроком для укрепления дисциплины. Красная армия, построенная на науке, она нам нужна. Партизанские отряды — это кустарнические, то есть ребяческие отряды; это для всех ясно. Нам необходимо упрочить дисциплину, при которой такого рода авантюры стали бы невозможны, этот опыт даст возможность всякому солдату понять и всякий солдат это поймёт, что кровопролитие и братоубийство возможны при отсутствии дисциплины. Красная армия есть вооружённый орган советской власти, она служит не себе, не тому или другому кружку, а служит рабоче-крестьянским целям». Самостоятельно действовавшие отряды стали расформировываться, и на их место появлялись полки, дивизии и армии.

Троцкий узнал, что воля одного лица может передаваться не больше как пяти лицам, а вследствие этого неизбежно нужна военная иерархия и армия не может быть демократична, потому что она аристократична по самому своему существу, так как стадо львов, руководимое бараном, слабее стада баранов, руководимого львом. Троцкий стал искать этих львов среди генералов и офицеров Императорской армии и не стеснялся выдвигать солдат, отличавшихся военным глазомером и смелостью операций. Он призвал Брусилова и Клембовского, он стал заискивать в Поливанове, и он же возвеличил вахмистра Будённого…

Он приступил к мобилизациям, наборам и военному обучению молодёжи. Он создал «всевоенобуч», на который возлагал большие надежды.

Ему сказали, что в обороне погибель, а потому всегда атакуй, что недорубленный лес вырастает скоро, и он испытал это на своей шкуре три раза подряд. В районе Богучара, Бутурлиновки и Новохопёрска его большие части заматывал всегда наступавший смелый генерал Гусельщиков с Гундоровским казачьим полком. На глазах Троцкого недорубленная армия Корнилова выросла в громадную Добровольческую Армию Деникина, а конницы Мамонтова, Фицхелаурова, Секретева, Врангеля и Улагая не давали ему возможности оправиться у Царицына, Камышина и Балашова.

И Троцкий задумал создать так недостававшую ему красную кавалерию.

Троцкому стали нужны специалисты военного дела. Он стал искать их между генералов, томившихся в заточении по тюрьмам и крепостям, укрывавшихся под чужими фамилиями, голодавших, нищенствовавших, продававших газеты и спички на улицах. Он стал вызывать их, суля сытую и хорошую жизнь, беря семьи заложниками, обещая власть и славу, грозя расстрелом и пытками, и многих соблазнил и привлёк на службу под красными знамёнами РСФСР.

В дни поисков «спецов» кавалерийского дела вспомнили о генерале Саблине.


XXXVII


Первое время Саблин ожидал смерти каждый час. Он прислушивался ночью к шагам в коридоре и молил Бога лишь об одном, чтобы Он дал ему силы смело встретить смерть. По ночам при малейшем шуме он вставал, прогонял сон и ходил взад и вперёд по камере. Маленькое окошко за решёткой скупо обозначалось в стене. Шум утихал, и ни один звук не приходил в камеру из внешнего мира. Саблин томился до утра. Ему чудились выстрелы, стук автомобиля, крики — минуты казались часами. Наступал рассвет, гасло электричество, голубоватый свет лился в окно, холод сковывал члены усталого, разбитого тела. За Саблиным не приходили, он оставался жив. Так проходили дни, недели.

Саблин думал о том, что он сидит в той самой камере, где томились прежние узники Петропавловской крепости. Он испытывал то, что испытывали смертники, о которых он иногда читал в книгах. Когда-то, и как будто не так давно, он смотрел на эту самую крепость из окна дворцового зала и ему грезились призраки, выходящие из крепости. Когда-то он ходил с Марусей по набережной против крепости и Маруся возмущалась и жалела тех, кто сидит в казематах. Саблин вспоминал то, что он читал и что рассказывала ему Маруся о последних часах приговорённых к смерти. Как это не походило на то, что делали теперь с Саблиным. Тогда был суд и приговор, торжественно объявленный. Преступник знал, что его казнят.

Он мог надеяться на помилование, но эта надежда была ничтожна. Теперь не было ни суда, ни приговора, и Саблин только подозревал, что он обречён на смерть. Тогда обречённый пользовался известным комфортом. Его хорошо кормили, ему давали книги для чтения, ему давали Евангелие. Перед смертью к нему являлся священник и вешали его после целого ряда установленных формальностей, вероятно страшно тяжёлых для осуждённого. Но было в обряде смертной казни и нечто от христианской любви, что, может быть, смягчало суровость казни. Все, начиная с тюремных сторожей и кончая палачом, — священник, прокурор, офицер караула были ласковы со смертником. Они отправляли осуждённого на тот свет без злобы и ненависти, по своему долгу. Часовые стояли у дверей камеры молча и не оскорбляли и не отравляли последних минут заключённого. Смертник должен был чувствовать, что эти люди против него ничего не имеют, его осудил закон, его осудил и может помиловать только Государь. Все бремя власти лежало на Государе, и, может быть, из этих сложных переживаний смертников, запротоколенных литературой, выросла в известных слоях русского общества ненависть к Монарху и царской власти.

В камере осуждённого была тишина. В определённые часы ему подавали пищу, в определённые дни его выслушивал прокурор, к нему заходил священник. К нему допускались родные и близкие. Было ужасное одиночное заключение, от которого сходили с ума, но не было того, что испытывал Саблин.

Он не знал, находится он в одиночном заключении или просто живёт в крепости. Все зависло от караула, от солдат. Вдруг днём распахивалась камера и в неё врывались солдаты караула. Они грубо ругались и оскорбляли Саблина.

— А, буржуй проклятый! Не теряешь буржуйского вида, сволочь, постой, мы тебя прикончим, — кричали они.

Они щёлкали затворами ружей и прицеливались в Саблина, они делали нечистоты в камере и шумной ватагой исчезали. Жаловаться было некому и бесполезно.

А на другой день — двери камер отворялись и все заключённые сходились, знакомились друг с другом и ходили, свободно разговаривая и ругая советскую власть. И солдаты караула ругали её тоже.

С Саблиным в одном доме сидели: старый генерал-адьютант, от всего пережитого впавший в детство и мечтавший писать свои мемуары, и маленький суетливый член Государственной Думы, уверенный, что его выпустят.

— Главное, господа, — говорил он, — сохранить себя в этих условиях. Для этого нужен физический труд.

Член Думы топил печи во всём флигеле, подметал полы и коридоры и исполнял трудную работу. Он был стар и слаб и почти падал от утомления.

«Это ничего, — говорил он. — Это плоть, а дух мой силён, и я ещё могу полным плевком плюнуть насильникам и жидам в самую их поганую харю».

Жила в камерах больная фрейлина Императрицы, целыми часами стоявшая на коленях в углу за молитвой и не выходившая из камеры даже тогда, когда двери отпирались.

Известий снаружи было мало. Знали то, что говорил караул. Солдаты рассказывали о войне на внутреннем фронте, о победах над Колчаком, над донскими казаками и над Деникиным. Но, судя по тому, что места побед приближались к Москве, надо было думать, что победы были неважные. Но больше говорили о пайке, о фунтах хлеба, о спекуляции, о сапогах и шинелях.

А на следующий день свобода кончалась. Новый караул был необычайно строг, грозил расстрелами, стучал винтовками, и в доме заключённых царила мёртвая тишина.

Кормили очень плохо. Иногда ничего не давали, иногда приносили дурно пахнущую серую, мутную похлёбку и жёлтый чуть тёплый напиток, носящий название чая.

От такой пищи тело таяло. Земные помыслы исчезали, желания пропадали. Первые дни Саблин от голода думал о еде, вспоминал те роскошные обеды, которые бывали в собрании и у него дома, стол, уставленный водками и закусками, громадные пироги с сигом и вязигою, различные супы и мяса, потом это отпало. Его радовало, что духом он не падал, что душа его укреплялась в сознании своего бессмертия и предстоящая смерть его не пугала.

Очень часто, по ночам, Саблин слышал шум грузового автомобиля. Коридор наполнялся людьми, вспыхивали лампочки, слышны была брань, мольба и стоны. Раздавались крики отчаяния, кого-то приводили, кого-то уводили, стучала машина, и казалось, или то было действительно так, сквозь стук машины слышались короткие резкие звуки выстрелов.

Очень часто, по ночам, Саблин слышал шум грузового автомобиля. Коридор наполнялся людьми, вспыхивали лампочки, слышны была брань, мольба и стоны. Раздавались крики отчаяния, кого-то приводили, кого-то уводили, стучала машина, и казалось, или то было действительно так, сквозь стук машины слышались короткие резкие звуки выстрелов.

На другой день сторож-солдат, внося хлеб и кружку с водой, говорил сокрушённо: «Вчера ещё двадцать семь человек в расход вывели».

Однажды ночью в камеру Саблина втолкнули босого человека в одном нижнем белье.

— Побудь тут покеля! — сказал втолкнувший его солдат. Попавший в камеру Саблина был юноша с бледным интеллигентным лицом и большими глазами. Он дрожал всем телом. В камере было сыро и холодно, а на нём, кроме белья, не было ничего. Саблин накинул на него свою шинель и обнял его, чтобы согреть и успокоить.

Эта неожиданная ласка окончательно расстроила молодого человека, и он разрыдался.

— Спасите меня! Спасите! — говорил он, сжимая руки Саблина. — Ведь меня убьют!.. Я знаю… знаю. Меня взяли за то, что я хотел уйти от них. Меня обвинили в дезертирстве… Спасите меня… Мама, если узнает, с ума сойдёт… Я… — он назвал одну из громких аристократических фамилий. — Моя мама в Крыму, она ждёт меня… Спасите меня… Я всё, всё сделаю, но только жить… Вы понимаете, я готов им поклониться… Ах, только бы жить, жить… У меня есть невеста… Спасите меня…

Дверь камеры открылась, солдат назвал фамилию молодого человека. Тот прижался к Саблину.

— Ну живо, ты! Некогда нам с вами возиться. Пошёл к стенке, — крикнул солдат.

И вдруг молодой человек встал и покорно, неловко ступая босыми ногами по каменному полу, пошёл на зов солдата. Было что-то такое ужасное в этом движении молодого тела в белом белье, в его потухших глазах, в покорности окрику, что-то такое жалко животное, что Саблин навсегда запомнил его и ему все грезился этот одетый в белое юноша с наклонённой головою, выходящий из камеры.


XXXVIII


С осени 1918 года очень часто при камере дежурил бритый человек с умными вдумчивыми глазами. Сухое лицо его с большим лбом было нервно. Глаза проникали в душу, и было у него два состояния. Одно, когда он сидел часами в углу, молчал и тихо стонал, другое, когда он возбуждённо говорил, рассказывал, вспоминал что-то, махал руками. Он заходил к Саблину в камеру и часами сидел у него в углу на табурете то молча, то разговаривая с Саблиным.

Их знакомство началось при обходе камер. Саблину в этот день удалось добиться разрешения побриться и постричься, и он, чисто вымытый, сидел на койке и думал свои думы.

Дежурный вошёл в камеру в сопровождении часового, посмотрел на Саблина и сказал:

— Какой типичный буржуй. И вышел.

Через полчаса он вошёл снова и сел против Саблина на табурет. Он сидел спиною к верхнему окну, Саблин — лицом к нему.

— Вы не обиделись? — сказал он. Саблин молчал.

— Мне ли не отвечаете? Я комиссар и член чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией!.. А впрочем — всё равно. Я ведь такой же буржуй, как и вы. Обратил я внимание на вас потому, что вот и издеваются над вами товарищи солдаты, и обречены вы, вероятно, на смерть, и не кормят вас, и вши вас едят, а вы все барин. Барином родились — барином, поди, и умрёте. А они хоть и сверхчеловеки, а хамы. Вы молчите?.. Ну молчите, молчите. Я понимаю, что вам противно со мною говорить. Вдвойне противно, потому что я образованный человек. Доктор философии. Но, может быть, вы поймёте меня. Я идейный коммунист. Я уверовал в них. Правда. Знаете, я юрист по профессии, был прокурором и вопросом о смертной казни специально занимался. Нравственно или безнравственно? Допустимо или недопустимо и если да, то как? Ну сначала пришёл к тому заключению, что, конечно, недопустимо. И волновался и шумел. Помните Андреева — «Семь повешенных» — благородная тема!! Не правда ли?! Ну только потом прочёл я его же «Губернатора». И задумался. Выходит дело такое: война. Ежели их не повесят, то они его ухлопают. Как же теперь говорить об отмене смертной казни? А тут подвернулась война и все прочее и у власти оказался Владимир Ильич. Я с ним когда-то газету его издавал, приятели. Заявился к нему, был принят. Ведь это, я скажу вам, — ум! Планетарный ум. Гений. Что ни слово, то откровение. А меня, признаться сказать, вопрос этот мучил — о смертной казни. Как же, мол, так: свобода и все прочее, неприкосновенность личности и вдруг… смертная казнь. Я к нему. Он принял меня, выслушал с полным вниманием и говорит: «Да ведь, товарищ, по существу смертной казни нет». — Как нет! а расстрелы, а пытки? — А он, знаете, улыбнулся своею весёлою улыбкой и говорит: «Вы ничего не понимаете. Смертная казнь — это обряд. Это пытка, это мука! Суд, прокурор, священник, палач, да вон ещё, говорят, прежде в красную рубаху палача наряжали и красный колпак одевали — это уже инквизицией пахнет. Этого нет. Но, понимаете вы, что некоторые люди нам не нужны и их нужно удалить. Ознакомьтесь с нашими порядками и вы поймёте, что смертная казнь отменена». Я получил назначение в чрезвычайную комиссию. Положение, понимаете ли вы! То я по коммунистическим столовым шатался, суп из воблы жрал и хлеб из картофельной шелухи лопал, а тут — кухарочка у меня из аристократок оказалась, вино на столе, белый хлеб, вчера мороженое кушал. Жена, дети довольны.

Он замолчал. Оживление его как-то пропало. Он завял и бледным голосом договорил:

— Вы меня слушаете и думаете, что я провоцировать вас собираюсь. Что же, вы правы. У нас все на доносах. Я ведь по душе-то, может быть, первый раз говорю. Потому что и дома: мороженое ешь, вечером в картишки играешь, а ни жене, ни сыну ни гугу про свои мысли: выдадут. Вот ведь положение-то каково! Не знаю, поймёте ли?

Он вышел, но минут через пять вошёл снова и опять был возбуждённый и оживлённый.

— Тянет меня к вам. Вот посмотрел в ваши большие серые глаза и понял, что вы настоящий буржуй. Вы не выдадите меня, не предадите за кусок воблы или за ласковое слово комиссара. А то вот и аристократочка у меня кухаркой служит, и руки готова целовать, и все такое, знаете, надрыв в ней истерический. Пять красноармейцев её изнасиловали, так с того пошло. Мужчинами грезит… Предать готова за лишнюю ласку. А накопилось у меня много. Я знаю — вы выгнать меня хотите, да не смеете.

— Я не смею выгнать вас, а не могу, — сказал Саблин. — Вы всё равно меня не послушаетесь.

— Ну, может быть, я-то и послушался бы. Я человек деликатный, — сказал комиссар.

— Тема, которую вы затронули, меня интересует. Да и всегда интересовала, — сказал Саблин.

— О смертной-то казни! Ну ещё бы! Так вот, я в чрезвычайке это дело понял. Видите вы… Бывали вы когда-либо на скотобойне? Ужасное, знаете, зрелище, а никого не возмущает. Иные кисейные барышни даже ездят и кровь горячую пьют, от анемии, дескать, помогает. Быкобойца считается порядочным человеком и всякий ему руку подаёт. Да, говорят, трудное ремесло, но необходимое. И уже он, конечно, не палач. Ну ещё бы — бифштексы, да ростбифы, да филеи разные это чего-нибудь да стоит. Так вот Владимир Ильич и указали, чтобы также, значит, и с людьми. Антимонии этой разводить нечего. Если хотите, тут немного и от Талмуда есть. Еврей ведь гоя за человека не считает, а за животное. Владимир Ильич и указали нам, чрезвычайкам-то, что всю эту буржуазную канитель: приговор, прокурора, священника, палача — всё это оставить надо. Просто — вывести в расход. Уничтожить, чтобы не было. И конец. У некоторых — ведь во всяком деле русский человек совершенствоваться и услужить желает — явилась такая мысль! Трупы утилизировать, чтобы и от них филе да бифштексы выкроить. И, знаете, китайцы оказались мастера этого дела. А я, понимаете, ходил с научною целью… Да, представьте себе, гараж автомобилей на Гороховой. Пол бетонный, а в углу вдоль стенки жёлоб проделан. Приговор вынесен. Тридцать человек в расход. Есть мужчины и женщины. Ночью приводят их в гараж. Полутьма. Две лампочки, уже перегоревшие, тускло горят, проволоку видно. Красноармейцы их раздевают догола. Одежда и бельё теперь цену имеют — всё равно как шкура быка. Они стоят голые, дрожат и уже многие о смерти не думают, а так холодно им и стыдно. Другие плачут, на коленях ползают, руки целуют. И приходит чекист. Есть любители. Ну, конечно, под наркозом. Кокаин либо эфир. Глаза горят, ноздри раздуты. Весь в коже. Чёрная кожаная фуражка-комиссарка на нём с большою красною звездою, шведская куртка — это ведь самый модный нынче костюм, сам Троцкий его носит — кожаные штаны и высокие сапоги. Револьвер этакий большой, сбоку, не то восемь, не то десять зарядов в нём. Вид самодовольный, наглый.

— Станови буржуев к стенке! — кричит, — которые желают лицом, а кто спиной — мне безразлично.

Назад Дальше