Последние дни Российской империи. Том 3 - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 40 стр.


И вот у стенки выстраивается ряд дрожащих голых тел… Да… Видали вы картины Штука… Или вот наши декаденты-мазилки пишут. Боже! До чего безобразно человеческое тело! Большие вздутые животы, тонкие ноги, длинные руки, и всё это грязное, немытое, пахнет нехорошо. Чекист кожаный подходит — и кому в висок, кому в затылок, быстро так… Ну совсем скотская бойня.

Рассказчик замолчал и опять вышел.

— Вы простите меня, — сказал он, возвращаясь, — но я без кокаина даже рассказывать не могу. Вспрыснул ещё. Я ведь тогда до конца остался. Новые методы изучал. И, знаете, наглость и ум у Владимира Ильича изумительные. Тогда, когда была гильотина и палачи, когда были виселица и расстрел — были герои. И Людовик XVI, и Мария Антуанетта были герои, и героями стали Рысаков и Желябов, и герой лейтенант Шмидт — их тела отыскивают, чествуют, гражданские панихиды поют, а тут не герои революции или контрреволюции, а просто убойный скот. Я думаю, в пять минут всех тридцать покончил. И вот тогда пришли китайцы и стали разделывать тела убитых. Вот совершенно так, как мясник тушу разделывает. Обрубили головы, руки и ноги, выпотрошили животы, всё это в железные ящики положили, потом стали рубить на куски. Я смотрел. Куски мяса и не узнаешь что. В Зоологический сад повезли. Зверей кормить. Ловко? Вы подумайте — полное уничтожение личности. Царское правительство повесило Каляева или расстреляло Шмидта — а они остались в памяти, а тут кого, сколько, ну-ка узнай?!

— Выхожу я. Утро, знаете, такое бледное, летнее петербургское. Я ведь петербуржец сам. Люблю эту недоговорённость белых ночей, и небо бледное за шпилем Адмиралтейства, и сырой холодок с запахом царственной Невы. Ведь иного эпитета, как царственная, хотя оно и контрреволюционно, не придумаешь. Да, выхожу я из ворот, а на панели женщины, пять или шесть, старые и молодые. Ко мне. Хватают за руки, на колени кидаются: «Господин комиссар! — кричат, — мы знаем, что кончено. Дайте тело! Тело дайте похоронить! Я мать! Я жена… Я сестра… Я дочь!»… Да… ужасно, знаете. Владимир Ильич обмозговал это все хорошо. Ну возьми-ка тело героя из желудка какой-либо пантеры или полосатой гиены? Вот видите вы теперь разницу между христианской императорской системой и нашей коммунистической.

— Потом… Рассказывали мне, что в дни голода китайцы на Сенной людям продавали это мясо.

— Вы знаете, я теперь никакого мяса не ем. Видеть не могу. Увижу — тошнит. Запах ужасный. Но как систему не могу не приветствовать. Полное отсутствие личности. Скот, а не люди… Вы простите меня, что, может быть, замучил вас, но душу отвёл. Дома и то боюсь говорить. Сын у меня, Аркашкой звать, пятнадцати лет мальчишка, двоюродного брата, кадета, чрезвычайке выдал, что он скрывается у тётки, за коробку старых леденцов Ландрина. Да… я думаю, и меня он, не стесняясь, предаст. Он ведь растёт в этих новых понятиях, что люди — скот… Все ждёт, мерзавец, когда крематорий кончат строить. Хочет в стекло посмотреть, как сгорает покойник. «Я ведь, — говорит, — папа, знаю, что ничего нет, ни Бога, ни души, это прежнее правительство выдумало, чтобы держать в темноте народ». А? Каков поросёнок! Он и отца предаст, не задумается. Современное поколение. Ленина обожает. Вы простите, что я перед вами — но вижу, вы старого закала человек. Настоящий барин. Не выдадите, что я думаю. А то у меня слишком накипело. Хотелось хоть рассказать!


XXXIX


Комиссар, от поры до времени навещавший Саблина, солдаты и красногвардейцы, старик генерал-адьютант и другие лица, заключённые в одном доме вместе с Саблиным, порою казались Саблину не живыми людьми, но порождениями какого-то дикого сна. Жизнь не допускала ни таких явлений, ни даже таких рассказов. Пропитанный кокаином, с издерганными нервами комиссар не был нормален. Он жил только в грёзах, но грёзы его были страшными и кровавыми. Он приносил Саблину газеты. Но тяжело было читать безграмотные завывания «Известий» и «Красной газеты», Саблин просил книг и Евангелие, но комиссар покачал головой и сказал: «Не могу-с. Понимаете, за это самое могут к стенке. Мой начальник Дзержинский сказал: «Вместе с буржуазией отжили свой век тюрьмы. Пролетариату не нужно четырёх стен. Он справится при помощи одной». Но в вашей судьбе, кажется, скоро будет перемена к лучшему».

И действительно: с зимы Саблину улучшили стол, стали давать много хлеба, настоящий мясной суп и раз в неделю допускали к нему парикмахера. Ему выдали чистое белье, матрац и одеяло и, наконец, прислали неизвестно от кого большую связку книг. Книги были военного содержания. Тактика Бонч-Бруевича, Военная Администрация и уставы. В тактике был вложен большой пакет. Надписи на нём не было, но, видимо, кто-то заботился о Саблине со стороны. В пакете была пачка денег и письмо… от Тани. Письмо было старое. Пакет долго валялся где-либо по сумкам, он был покрыт пятнами жира и сырости и надпись карандашом на нём стёрлась. Саблин не мог её разобрать. Саблин вскрыл пакет и достал из него большую пачку листов, исписанных тонким широким почерком его любимой дочери. На верху первой страницы был нарисован чернилами восьмиконечный крест и написано:

…"Господу Богу угодно было, в неисповедимых путях своих, прервать жизнь Святых Царственных Страдальцев в ночь на 4 июля 1918 года…

…Не знаю, милый папа, как я опишу тебе всё то, что случилось. Мы ожидали этого. Но мы не знали, что это будет так ужасно.

…Несколько раз хотела продолжать писать тебе письмо и не было сил. Слёзы застилали глаза, и карандаш валился из рук. Начала ещё в Екатеринбурге, кончаю в Москве, потому что видала Пестрецова, он рассказал мне про тебя и обещал доставить письмо. Он обещал тебя освободить.

Папа! Пестрецов нехороший человек. Он служит у тех, кто убил их, кто уничтожил Россию.

13 апреля Государя, Государыню и Марию Николаевну отвезли из Тобольска. Мне рассказывали, что император Вильгельм потребовал через своего посланника в Москве, Мирбаха, чтобы Государя и Его семью отвезли в Москву или Петербург, он хотел их спасти. Московские комиссары решили убить Государя.

Янкель Свердлов, председатель Всероссийского Центрального комитета в Москве, играл двойную роль. Он сделал вид, что уступил требованиям Мирбаха, а сам вошёл в сношения с уральским Совдепом, заседавшим в Екатеринбурге и непримиримо настроенным к Царской семье, и решил предать Государя в его руки.

Папа! Не первый раз жиду заниматься предательством. Янкель Свердлов предал Государя на казнь… Пусть запомнит это история!

А русские люди? Русские люди молчали или кричали: «Распни его!»

Свердлов командировал в Тобольск комиссара Яковлева с секретными инструкциями.

Комиссар Яковлев явился к Государю 12 апреля, в 2?2 часа дня, и пожелал говорить с Государем наедине. Камердинер Волков доложил об этом Государю. С Государем вышла к Яковлеву Императрица и сказала, что она будет присутствовать при разговоре. Яковлев сказал, что он получил приказание доставить Государя в Москву. Когда Яковлев ушёл, Государь сказал, что он имеет подозрение, что его хотят везти в Москву, чтобы заставить подписать Брестский мир.

— Это измена России и союзникам! — сказал он. — Пусть лучше мне отрубят правую руку, но я не сделаю этого!

Императрица была в отчаянии. Наследник был тяжело болен, его нельзя было оставить одного, и Императрица металась по комнатам, не находя себе покоя. Она ломала руки и рыдала. Она прошла в комнату великих княжон. Там был Жильяр и великие княжны Татьяна и Ольга Николаевны. Обе сидели с опухшими от слёз лицами.

— Они хотят отделить его от семьи, — сказала рыдая Императрица, — чтобы попробовать заставить его подписать гадкую вещь под страхом опасности для жизни всех своих, которых он оставил в Тобольске, как это было во время отречения во Пскове!

Саблин отложил письмо в сторону и поднял глаза. «Боже, Боже, — подумал он, — до чего подлы люди. Все… И чем Родзянко, Рузский и Алексеев лучше этого Яковлева? Там, в страшный день 2 марта, они также грозили Государю смертью его семьи, несчастиями России и армии, вымогая у него отречение от Престола… Где же благородство, где же честь? — и что такое большевики, как не фотография тех, кто их породил!»

Несколько минут он сидел неподвижно. Голова устала от чтения, мысль привыкла носиться по своей воле, наполняя время странными, удивительными грёзами. Саблин вздохнул и снова взялся за письмо:

«Папа! О себе она не думала. Она думала только о России, о её чести и существовании. У ней не было и мысли сохранить себе жизнь и спастись за границу ценою интересов русского народа и чести России.

— Лучше я буду прачкой! — воскликнула она, обводя всех блестящими от слёз глазами, — лучше приму смерть, нежели подчинюсь интересам Вильгельма.

— Лучше я буду прачкой! — воскликнула она, обводя всех блестящими от слёз глазами, — лучше приму смерть, нежели подчинюсь интересам Вильгельма.

В ней боролись чувства матери и чувства Царицы. Наследника нельзя было оставить одного, но долг Императрицы требовал от неё быть в трудные минуты при Государе.

— Яковлев уверяет меня, — сказала она Жильяру, — что с императором не случится ничего дурного и что, если кто хочет сопровождать его, — он не будет препятствовать. Я не могу допустить, чтобы император уехал один. Опять его хотят отделить от семьи, как тогда… Хотят вынудить его на неправильный шаг, угрожая жизни близких… Император им необходим: они понимают, что он один представляет Россию… Вдвоём нам будет легче бороться, и я должна быть около него при этом испытании… Но наследник ещё так плох! А если вдруг случится осложнение? Господи, как всё это мучительно! Первый раз за всю мою жизнь я положительно не знаю, что делать. Раньше, когда мне приходилось принимать какое-либо решение, я всегда чувствовала вдохновение, а теперь я не чувствую ничего! Но Бог не допустит этого отъезда; отъезд не может, не должен состояться! Я уверена, что сегодня ночью тронется лёд!»

Татьяна Николаевна сказала: «Но, мама, надо же что-нибудь решить на случай, если папе всё же придётся уехать…»

Императрица все ходила по комнате, говорила сама с собою, строила разные предположения. Наконец она решилась.

— Да, — сказала она, — так будет лучше: еду с императором. Алексея я вверяю вам…

Императрица победила мать. Она решила пожертвовать собою, но не допустить хотя бы невольной измены России и союзникам.

Папа, а французы и англичане обвиняли её в том, что она хотела заключить сепаратный мир! Бьюкенен, дававший золото, чтобы свергнуть Императора, Тома, говоривший льстивые речи толпе бунтовщиков, на ваших головах невинная кровь святой царицы! История не простит этого ни Англии, ни Франции!

Государь был на прогулке. В душе Императрицы бушевала в это время буря. Семья, Наследник или честь Родины, честь России! Ты знаешь, папа, что для неё была её семья и особенно Наследник! Ведь вся история Распутина была лишь потому, что она испытывала глубокий мистический страх потерять мужа и сына, и это заставляло её видеть в «старце» чудо спасения от зол. Это — суеверие, основанное на страхе! И как же виноваты те кто не рассеивал, а укреплял это суеверие! Ах, папа! Она так была несчастна в эти часы! Да и всю свою жизнь видела ли она хотя луч счастья? Россия или семья? Верность союзникам, честь своего слова или своя и своей семьи жизнь?

Государь вернулся с прогулки. Государыня пошла к нему навстречу.

— Решено, я еду с тобой, — сказала она. — И с нами поедет Мария.

— Хорошо, если ты этого непременно хочешь, — сказал Государь.

13 апреля в 3 часа ночи, ещё в полной темноте к их дому были поданы простые сибирские плетёнки. Одна была запряжена тройкой, другие — парами. В них не было даже сидений. Принесли сена, в повозку, предназначенную для Императрицы, положили матрас. Императрица села с великой княжной Марией Николаевной, Государь поехал с Яковлевым. С ними поехали кн. Долгоруков, Боткин, Чемодуров, Иван Седнев и Демидова.

Наследник и три великие княжны остались одни.

Дорога была тяжёлая. Стояла весенняя распутица. Местами грязь была так велика, что лошади не могли везти, и Государь, и Императрица шли пешком. Яковлев всё время боялся, что местные большевики не пропустят Государя.

Папа! И никого, никого не нашлось, кто бы в эти дни спас и спрятал Государя. Где же Россия! Где же русские люди?! Я гналась за ними. Тратя последние деньги, я мчалась по их следам, останавливаясь на тех же ночлегах, где ночевали и они.

15 апреля вдали показались ровные ряды огней. Весенний вечер догорал. Впереди была станция Тюмень. Там ждал поезд. Папа! Этот поезд метался взад и вперёд. Он пошёл на восток, потом повернул назад на Тюмень, потом пошёл к Омску. В Омске Яковлев вёл какие-то переговоры с Москвой и повёз Государя в Екатеринбург. Москва приговорила Государя к смерти.

10 мая туда же привезли и остальных детей. Царская семья соединилась вместе для того, чтобы больше не разлучаться.

В Екатеринбурге Государя поместили в доме Ипатьева. Это небольшой каменный дом в два этажа. Нижний этаж подвальный и окна с решётками. Государь с Императрицей и августейшая семья помещались в верхнем этаже. Одну комнату занимали великие княжны, две — Государь с Императрицей и Наследником, кроме того, у них была общая столовая. В зале помещались Боткин и Чемодуров, в одной небольшой комнате Демидова и в крайней комнате и кухне — лакеи Леонид Седнев, Харитонов и Трупп. Последнюю комнату тут же, в квартире Царской семьи, занимали комиссар Авдеев, его помощник и несколько рабочих. Команда охраны из местных екатеринбургских рабочих помещалась внизу. Это были люди грубые, вечно пьяные и натравленные на Государя. Они делали всё, чтобы сделать жизнь Государя и великих княжон невозможной. Днём и ночью они наполняли комнаты Царской Семьи, пели циничные песни, курили, плевали куда попало и грубо ругались в присутствии Государя и детей.

Государь обедал, по собственному желанию, за одним столом со своими приближёнными и лакеями. Это была одна семья… Обречённая на смерть… Из двухсотмиллионной России только они… Только они, папа, имели смелость и честность разделить участь своего Царя Мученика!

На обеденном столе вместо скатерти была никогда не сменяемая клеёнка. Посуда была простая, грубая. Обед приносили из «советской столовой». Это был неизменный суп и мясные котлеты с макаронами. Императрица, которая не ест мяса, питалась одними макаронами.

Но не это беда. Нет, папа, это все были мелочи в сравнении с теми страданиями, которые заставляли испытывать Государя Авдеев и его охрана. Они во время обеда вваливались толпою в столовую, лезли своими ложками в миску с супом, наваливались на спинку стула Императрицы, грубо шутили, старались как бы нечаянно задеть по лицу Государя. Они плевались и сморкались, и в их шумной толпе молча и торопливо, давясь кусками, съедала Царская семья свой обед.

Это была утончённая нравственная пытка, перед которою ничто все пытки инквизиции. Это пытка русского хама, пытка животного, которого раздражает благородство его жертвы.

Конечно, ни о каких регулярных занятиях или работах не могло быть и речи. Выходить можно было только в жалкий сад, окружённый высокою стеною, но и там все были на глазах у охраны.

Так шли дни, недели, месяцы. Кругом сверкали в богатом летнем уборе лесов отроги Уральских гор, струилась речка, блестело как зеркало озеро, отражая голубое бездонное небо, отражая правду Божию. И Бог смотрел оттуда и видел муки того, на кого Он возложил бремя власти, кого Он помазал на царство и кто двадцать два года правил великою Русскою Империей, кто был кроток и незлобив сердцем, кто любил Россию и русский народ больше, чем самого себя.

Я гуляла по этим лесам. Я стирала в речке бельё Царской Семьи, я плакала о них и я молилась за них! Что могла я сделать больше этого, если вы, генералы, офицеры, если вы, солдаты, вы, сильные и могучие, покинули его. А он вас так любил!!.

Единственным утешением Царской Семьи было пение духовных песен, и особенно Херувимской.

Сидела я в садике, ожидая, когда передадут мне узел с бельём. Был тёплый июньский вечер. Было тихо кругом. Охрана завалилась спать. Комиссар куда-то ушёл. Недвижно висели круглые листочки берёз, и белые бабочки порхали над примятой травой. Наверху открылось окно. Великая княжна Татьяна Николаевна подошла к нему.

— Нет, никого их нет, — сказала она кому-то. — Можно с открытыми окнами. Мама, вы начинаете.

Прошла минута молчания. Моё сердце разрывалось от тоски за них. И вдруг сверху пять женских голосов запели. Сначала долго тянулось, все поднимаясь выше и выше, расходясь и сливаясь, стремясь к самому небу, достигая до Бога, тонкое, воздушное «и»… «Иже херувимы, — пели Государыня и княжны, — тайно образующе!» — и песнь-молитва неслась к небу и достигала его глубин. Вся душа во мне плакала, и я не могла больше сидеть. Я встала и прошла ближе к окну. У двери стоял часовой-рабочий. Серыми глазами он смотрел в небо и, казалось, весь отдался обаянию царственной песни и что-то далёкое шевелилось в его тупых мозгах.

А песня-молитва лилась и ширилась, и чудилось, что поют её ангелы духи бесплотные, что зовёт она образумиться весь русский народ.

Я увидела слёзы на глазах у часового. Я подумала, что русские люди не могут погубить Государя.

«Ангельскими невидимо дароносима чинми», — замирало у окна пение. Я рыдала. Часовой выругался скверным словом и пошёл от окна. Точно стыдно стало ему русского чувства…

Назад Дальше