Последние дни Российской империи. Том 3 - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 41 стр.


21 июня областным советом Авдеев и его помощник Мошкин были смещены. Они недостаточно жестоко обращались с Государем и его семьёй. На его место назначен еврей Юровский, а его помощником русский рабочий Никулин.

Я видала Юровского. Высокий, коренастый, чёрный еврей. Широкий чуть вздёрнутый нос, тёмная борода, усы, лохматые волосы. Тёмные неприятные глаза. Он распоряжался у дома. Прежнюю охрану переселяли в соседний дом, а в дом Ипатьева привели десять человек. Я видела, как они входили в калитку. Папа! Это — больше половины не русские люди. Они угрюмые, мрачные… Настоящие палачи.

В ночь на 4 июля, около 12-ти часов, Юровский вошёл к спавшей Царской семье и сказал, чтобы все оделись. «Вас сейчас повезут из Екатеринбурга», — сказал он.

Все оделись, умылись и надели верхнее платье. Юровский предложил им спуститься в нижний подвальный этаж. Государь и великие княжны захватили с собою подушки, чтобы положить в экипажи. Когда спускались вниз, на лестнице было темно. Императрица споткнулась о каменные ступени и больно ушибла себе ногу. По тёмным комнатам Юровский провёл их в самую большую, где окно было с решёткой. Там горела лампа.

— Обождите здесь, — сказал Юровский.

Государь просил, чтобы им принесли стулья. Сверху подали три стула. На них сели Государь и Наследник. Рядом с Государем и немного позади стал Боткин. Императрица села у стены — возле окна. Рядом с Императрицей стала Татьяна, три великие княжны прислонились к стене, справа от них стали Харитонов и Трупп, в глубине комнаты Демидова с двумя подушками в руках. Они стали так, машинально, сбиваясь вместе, ближе друг к другу. Они думали, что сейчас подадут экипажи, но скоро догадались, в чём дело. Юровский и Никулин — еврей и русский рабочий, ставший рабом еврея, распоряжались. Лампа светила тускло. В пустой комнате было грязно и неуютно. Как только все разместились, в комнату вошло семь человек охраны с револьверами в руках и комиссары Ваганов и Ермаков, члены чрезвычайки.

И все поняли, что настал конец.

Прошла, папа, может быть, какая-нибудь секунда, но что должны были все они пережить в эту секунду!

— Ваши хотели вас спасти, но им этого не пришлось, и мы должны вас расстрелять, — сказал Юровский и первый выстрелил из револьвера. И сейчас же затрещали выстрелы злодеев.

Все упали без стона, кроме Наследника и Анастасии Николаевны, которые шевелились, а Анастасия Николаевна страшно стонала. Юровский добил из револьвера Наследника, один из палачей — Анастасию Николаевну.

И сейчас же стали сносить убитых на грузовой автомобиль и увезли в глухой рудник, в лес.

Город спал… Нет, папа, клянусь, я не спала. Я знала, что это будет… И это было. И никто не спал… Кто мог спать, когда убивали Царя! Когда жестокие Иудеи распяли Христа — были и Матерь Божия и Мария Магдалина и апостолы, и Иосиф Аримафейский умолил отдать ему тело и похоронить по обычаю. И воскрес Христос.

Когда убивали их, была низкая смрадная комната, тускло освещённая лампой, был притаившийся в горах спящий город. Их тела, говорят, рубили на части и жгли в бензине и обливали серной кислотой.

Папа! Этого ужаса Бог никогда не простит ни русским, ни евреям!

Нас освободил Колчак. Но к чему это было? Юровского не нашли. Да если бы и нашли?! Их не воскресить и муки их не залечить. Было следствие, были допросы, снимали показания, искали хотя что-либо от них. Ничего не нашли!

Папа! Кому-то надо уничтожить Россию. Кому-то надо уничтожить святую веру во Христа и снять красоту любви со всего мира.

Россия одна сохраняла в чистоте веру христианскую, и на неё обратил своё внимание враг Христа.

Папа! И я так думаю: нужно было, чтобы ничего не осталось от великого Царства Русского и от Царя, который больше чем кто-либо любил Россию. И они ничего не оставили ни от России, ни от Царской Семьи.

Только так ли? Осталась память! Память создаст легенды, и легенды сотворят чудо. Они вернут русский народ России и Царя русскому народу.

Так верит любящая тебя твоя Таня и верю, что так веришь и ты.

А смерть?.. Моя, твоя, их смерть — это ничто. И чем ужаснее была жизнь и смерть — тем прекраснее будет воскресение!

Они никогда не победят.

Бороться будут. Побеждать будут, но не победят никогда! Свет побеждает тьму и летом ночь короче дня!

Но как долго ещё ждать дня?

Папа, за тебя молюсь, о тебе думаю. Кроме тебя, у меня здесь никого и ничего!

Твоя Таня».


XL


В середине зимы, когда именно Саблин не мог точно установить, так как несмотря на все старания отмечать и запоминать дни и числа, это ему не удавалось, глухою ночью его разбудили. Пришёл наряд матросов с юношей комиссаром.

— Пожалуйте, товарищ, на новую квартиру, — сказал ему комиссар.

Саблин привык к известному остроумию советских служащих, изощрявшихся в различных наименованиях смертной казни, и подумал, что пришли, чтобы покончить с ним. Он стал, невольно торопясь, одеваться.

— Не торопитесь, товарищ, мы подождём, — сказал, закуривая папиросу, юноша. — Вас приказано доставить на улицу Гоголя, в вашу квартиру.

Саблин не поверил словам комиссара. Он надел своё измятое, изорванное пальто и пошёл, окружённый матросами, к выходу. Морозный воздух опьянил его. Ноги в стоптанных порванных ботинках мёрзли. Саблин вздохнул полною грудью. Он давно не дышал свежим воздухом и теперь едва не лишился от него сознания. Он поднял голову. На тёмном небе ясно горели звёзды и месяц висел над собором. Как хороша была жизнь!

У ворот ожидал автомобиль. Саблина посадили на заднее место, рядом сел комиссар, матросы стали на подножки, и автомобиль, качаясь на ухабах, выехал из крепости.

Они свернули на Троицкий мост, и Саблин увидал Неву. На мосту, как и во всём городе, фонари не горели. Город был погружен в странную мглу. Ни одно окно в особняках и дворцах на набережной не светилось, и другой берег рисовался тёмною неопределённою линией на фоне ясного неба и белой, занесённой снегом Невы. Мост был пуст. Ни пешехода, ни извозчика, ни автомобиля. Не было городовых, милицейских, никакой стражи. Город казался умершим, покинутым. Странно было думать, что это Петербург, тот Петербург, в котором Саблин родился и вырос, в котором весело прожил столько лет и который он так любил. Он оставил его живущим нервною суетливою жизнью, промчался по нему тогда, когда ходили патрули, горели на углах костры, и город жил тревожною, опасливою жизнью. Прошло около года. Прошла та весна, когда его арестовали солдаты и когда он бежал по лесу и мягко расступался снег под его ногами, прошло лето, которое он знал лишь потому, что душно было в камере, сильнее был запах нечистот и гниющих тел со двора и иногда ночью слышалось, как выл ветер и плескали волны Невы. Наступила опять зима. По тому, что ещё мало было снега и большие чёрные полыньи были на Неве — начало зимы.

Как весело бывало в это время в Петербурге на Троицком мосту. Даже в глухие ночные часы весело… А теперь?.. Мёртвый город лежал перед Саблиным.

Автомобиль ехал по набережной мимо спящих дворцов. Двери были глухо замкнуты, окна заколочены, стекла разбиты, и дворцы стояли мрачные и нелюдимые. У Зимнего дворца с разбитыми стёклами маячил пеший патруль красной армии. Было похоже на то, что комиссар сказал правду: Саблина везли на его квартиру.

Автомобиль остановился у ворот. Матросы долго стучали прикладами в калитку, наконец, вышел какой-то незнакомый старик. Он, увидав матросов, снял шапку с седой головы и низко поклонился.

— Квартиру Саблина! — коротко сказал комиссар.

— Пожалуйте, товарищи, — услужливо сказал дрожащим голосом старик и повёл на чёрную лестницу.

На лестнице было темно, и комиссар зажёг припасённый им огарок. Саблин подумал, что здесь, будь у него его прежняя сила, он мог бы выхватить ружье у матроса, идущего сзади, и переколоть их всех и уже, если суждено умереть от руки своего, то умереть в борьбе. Но он был так слаб, что, вероятно, не удержал бы ружья в руках. Ноги тряслись и неловко нащупывали ступени, в ушах звенело. Саблин был как после тяжёлой болезни. И думать было нельзя о сопротивлении и борьбе. И Саблин понял теперь, почему тот юноша, которого втолкнули к нему в камеру, так спокойно и покорно пошёл на смерть по окрику солдата. Голод уже сделал все для порабощения воли. Но если нет силы сопротивляться, то дай мне, Боже, силы красиво умереть!

Опять стучали сапогами и прикладами в дверь и звонили в дребезжащий звонок. Дверь открыла, освещая комнату маленьким ночником, жена Петрова — Авдотья Марковна. Она увидала матросов, и ночник задрожал в её руке. Она едва не уронила его. Она была бледная и исхудалая, и глаза смотрели, голодные и испуганные.

— Хозяина привезли, — сказал комиссар. — Очищайте, товарищи, квартиру. Где ночевал всегда генерал?

— В кабинете, ваше высокое превосходительство, — трясясь, сказала Авдотья Марковна.

— Веди, товарищ madame, в кабинет.

— Там матрос-коммунист устроился, — прошептала Авдотья Марковна.

— Прогоним. Не важная птица, — сказал комиссар.

Авдотья Марковна пошла по коридору в гостиную. В гостиной на диване, завернувшись в ковёр, спал какой-то субъект. Воздух был тяжёлый и спёртый.

Саблин заметил, что все двери были с испорченными замками, многие без бронзовых ручек. Он шёл по своей квартире и не узнавал её. Мебель была поставлена иначе. Даже при беглом взгляде при свете ночника Саблин заметил, что многих вещей недоставало.

Открылась высокая дверь кабинета. При мерцающем свете пламени Саблин почувствовал на себе взгляд синих глаз Веры Константиновны. Портрет был цел и висел на прежнем месте. На его диване, сплетясь в объятии, лежало два тела. При звуке голосов и при стуке шагов они зашевелились и с дивана поднялись растрёпанный молодой парень с идиотским лицом и девушка с остриженными по плечи волосами, с веснушками на толстых щеках и маленькими узкими глазами. Она села на диване и болтала босыми, белыми, большими ногами, щурясь на пламя ночника. И здесь был спёртый воздух и так непривычно для его кабинета пахло мужицким потом и нечистотами.

— Ну, товарищи, побаловались на господской постели и довольно, — сказал комиссар.

— Куда же мы пойдём, товарищ? Мы здесь по распоряжению Чека поселены. Нас нельзя так гнать среди ночи. Мы коммунисты, — хриплым голосом, почёсываясь, протестовал мужчина.

— Я знаю, товарищ, что делаю, — спокойно сказал юноша. — Тут комнат много. Забирайте свои манатки и пошли отсюда. Я имею точное приказание из Реввоенсовета.

— Да как же это так, — развёл руками парень. — Ужели же есть такие права, чтобы коммунистов, трудящий народ, можно было середь ночи с постели гнать. Мы, товарищ, не буржуи какие.

— Ну, нечего разговаривать, — сказал матрос, — а то смотри, выведу в расход и со шкурою твоею.

— Товарищ комиссар, — завопила девица, — я прошу, чтобы меня не оскорбляли.

Юноша посмотрел на неё и ничего не сказал. Но вероятно в его молчаливом взгляде она прочла что-либо угрожающее, потому что быстро стала натягивать на свои не совсем чистые ноги шёлковые чёрные чулки.

— А вы, товарищ madame, — обратился комиссар к Авдотье Марковне, — поставьте ночничок на стол и принесите сюда подушки, простыни и одеяло, да приготовьте умывальник, воду и всё, что полагается, чтобы генерал ночевал, как у себя дома. А к утру согрейте чаю и подайте завтрак.

— Да как же, ваше высокое превосходительство, я это сделаю, — сказала Авдотья Марковна, — когда все бельё забрали коммунисты эти самые. Вишь, и чулки-то она напяливает барышнины. Вчера пришла, никаких на ней чулков не было, все перерыли, отобрали и рубашечки, и чулки, и всё, что я спрятать успела.

— Товарищ, — сказал комиссар высокому матросу. — Пойдите с товарищем madame и отберите, что нужно для ночлега. Да предупредите, что завтра с утра обе соседние комнаты освободить придётся для караула.

Пара, спавшая на диване Саблина, удалилась, оставив одну подушку, смятые простыни и пуховое одеяло. Авдотья Марковна вернулась, неся несколько более чистую подушку и ещё одеяло и стала устраивать Саблину постель. Комиссар распорядился поставить часового у дверей кабинета, пожелал Саблину спокойной ночи и вышел.

Авдотья Марковна молча расставляла посуду, вытряхивала одеяла, разглаживала простыни. Саблин стоял, прислонившись спиною к книжному шкафу.

— Ну здравствуйте, — сказал Саблин. — Как же вы тут жили без меня? Авдотья Марковна остановилась с одеялом в руке, слезливо заморгала, махнула рукою и чуть слышно сказала:

— Не спрашивайте, ваше превосходительство. Стены тут слышат… Его-то… голубчика моего, Фаничку-то… мужа… расстреляли… Вот сороковой день завтра будет. А за что!.. Кто их знает…

И она торопливыми, точно старушечьими шагами вышла из кабинета.

Саблин остался один. Он взял ночник и подошёл к столу. Здесь был заперт им и забыт, когда он бежал, роковой дневник Веры Константиновны. Стол был взломан. Шкапчик с бумагами был пуст. Саблин подошёл к библиотеке. Книг наполовину не было. Кое-где стояли разрозненные тома. Переплёты были оторваны. Но по стенам вправо и влево от портрета Веры Константиновны чинными рядами висели портреты предков. Ночник давал слишком мало света, но видны были белки глаз и то тут, то там проступал белый лоб, шитье мундира, кружево платья.

Саблин шатался от утомления. В глазах темнело. Он торопливо разделся и бросился на свой диван. Сладкое чувство сознания, что он ещё жив, что его ещё не казнили, охватило его, и он крепко, без снов, заснул…


XLI


Когда Саблин проснулся, был уже день. Угревшись под двумя одеялами, он лежал и долго не мог сообразить, где он находится и что с ним. Временами он думал, что все события последних десяти месяцев — уход из Петербурга, арест на железной дороге, Смольный, Петропавловская крепость, письмо Тани с вестью о мученической кончине тех, кого он так любил, — всё это было тяжёлым сном. И вот проснулся он, и смотрит зимний вечер в окно, и ласково улыбается с полотна портрета вечнолюбимая, дорогая Вера.

Сон подкрепил его. В голове стало яснее. Саблин заметил полное отсутствие ковров и звериных шкур в его кабинете. Паркетный пол был гол, загажен и заплёван. Местами шелуха от подсолнухов, плевки и уличная грязь образовали такой плотный серый слой, что пол казался покрытым какою-то серою мастикою… Вырванные замки из стола оставили зияющие отверстия у дверей шкафчиков и ящиков. Стол был пуст. Бронзовые статуэтки, малахитовый прибор исчезли. У большого мягкого кресла кожа была содрана, и оно стояло с белой, уже просиженной парусиной. Воздух был холодный и тяжёлый, а по углам висела паутина.

Нет. Это всё было. И революция, и большевики, и оскорбления солдат, и Коржиков, и тюрьма. Что будет? Неизвестно. Почему его перевезли на квартиру? Может быть, переменилось правительство? Может быть, кровавый туман перестал носиться по России? Или его ожидают новые пытки, новые муки?

Саблин встал, умылся и оделся. Он подошёл к портрету. Чья-то кощунственная рука карандашом и чернилами измазала и исчертила скверными надписями белое подвенечное платье Веры Константиновны. Саблин тяжело вздохнул и подошёл к окну. Знакомый вид открылся перед ним. Наискось должны были быть вывески кондитерской. Их не было. Окна кондитерской были заложены досками. Подле неё, у какой-то двери стоял длинный хвост чего-то ожидающих людей. Бедно одетые люди топтались на морозе. Но они смеялись чему-то. Красногвардеец с винтовкой похаживал подле. Прилично одетый старик пронёс под мышкой берёзовое полено. Две барышни в хороших шубках везли на маленьких санках две доски какого-то забора и грязный мешок, чем-то наполненный. Их лица были исхудалые, но они смеялись. Вправо уходила широкая улица и чуть видна была площадь. Три человека стояли и читали что-то приклеенное на стене.

Шла в Петербурге какая-то жизнь. И ужас охватил Саблина. Он, петербуржец, не знал и не понимал этой жизни. Точно не десять месяцев прошло, а прошло много веков, и Петербург вымер. Те странные люди, которых видел на улицах Саблин, не походили на петербуржцев. Пробежал сытый, но плохо чищенный вороной рысак и в санках сидел молодой человек в серой солдатской шинели, с красной повязкой на рукаве и золотыми звёздами на ней. Он обнимал правой рукою богато одетую женщину. Но и рысак, и кучер, и молодой человек, и женщина так не походили на настоящего рысака, настоящего офицера и настоящую женщину, что казались карикатурой. Глядя на свою родную улицу, Саблин начинал понимать декадентов и футуристов. Он понимал их кривые дома, угловатых лошадей, изломанные линии в изображении людей. Петербургская жизнь претворялась в картину, и картину скверную, скверного тона, скверного пошиба. В очереди стояла девушка. Она была хороша собою. Но лицо у неё было бледное, больное, на голове была неуклюже напялена старомодная шляпка, а на теле какая-то кацавейка, из которой по швам торчала вата. Крошечные ножки в башмаках замёрзли, и она танцевала дробный танец, чтобы согреться. Рядом с нею стояла толстомордая, скуластая женщина, типичная охтянка. На ней была одета изящная бархатная шапочка с белым пером от цапли, богатый котиковый сак и серые ботики, с трудом напяленные на ноги. Она с величавым равнодушием смотрела на свою соседку, и Саблину казалось, что он слышал, как она говорила полным презрения голосом: «Баржуйка!..»

Назад Дальше