народы
ты встал трудовой
Петербург
и первый начал войну
ВСЕХ УГНЕТЕННЫХ
против всех угнетателей
чтоб тем убить
самое семя войны
Вот и все восемь камней. Все прочтено.
- А знаешь, кто это писал? - спросил Юра.
- Не знаю. А ты?
- А я знаю. Раньше тоже не знал, а теперь знаю. Это писал Васисуалий Лоханкин. Тот же стиль:
Волчица ты. Тебя я презираю.
К любовнику уходишь от меня...
Костя неожиданно ударил Юру по лицу. Тот резко мотнул головой и уронил портфель. Лицо его бледнело, но он молчал. Костя с ужасом следил, как вместе с бледностью на лице проступало понимание, и наконец Юра понял. Он подобрал портфель и, не оглядываясь, пошел прочь.
Костя остался один. Не помня себя, он стукнулся лбом о шершавый гранит. Что он сделал? Юру, единственного друга... Но он же не мог иначе! Или мог? Или должен был?
Никогда еще его душу не тянуло так в разные стороны. Казалось, слышно было, как она трещала, разрываясь. Справедливость и верность. Где была справедливость? Где была верность? Он один, смертельно один.
Весь этот вечер Костя шатался по городу - взлохмаченный, дикий, потеряв где-то шапку, размахивая портфелем, время от времени ударяя им о стенки. Он думал и не мог свести концы с концами.
Уже около двенадцати он позвонил у Юриной двери. Юра еще не спал.
- Прости меня, - сказал Костя.
- Пустяки, проходи.
Юрина мать уже спала. Они сидели на сундуке в передней, говорили шепотом и не могли наговориться.
- Видишь ли, я много думал об этих вещах, - говорил Юра, - и пришел к выводу, что ни из чего не нужно делать фетиша. Я - человек по природе нерелигиозный. Ты - наоборот. Родись ты до революции, ты был бы монахом. Кстати, откуда такая формулировка: "родись ты"? Да, вспомнил. Это Суворов. "Родись я Цезарем, я был бы горд, но избежал бы его пороков".
- Родись я до революции, я был бы революционером, - отвечал Костя.
- Ну, это как сказать. Родись ты у своих родителей, ты покорно стал бы революционером. Родись ты в религиозной семье, ты стал бы монахом. Тебе свойственно без критики принимать то, чему тебя учат.
- Ну а ты? Кем бы ты был, родись ты до революции?
- Родись я до революции, я был бы собой - таким, как сейчас.
- Неверно, Юра, - скромно возражал Костя, - неужели для тебя ничего не значит то, что сейчас происходит?
- Значит, но не больше, чем внешняя обстановка. Не позволю же я обоям формировать мою душу.
- Обои! Это все для тебя - обои?!
- Надо быть объективным. Люди более или менее везде и всегда одинаковы. Легковерие - один из самых распространенных пороков. Говори человеку по сто раз в день, что он - самый умный, самый счастливый, что страна у него самая прекрасная, а руководители - самые великие, и он поверит. Читал Киплинга, "Книгу Джунглей"?
- Угу.
- Конечно, читал, но не вдумывался. Тебя там занимали, как любого мальчишку, приключения Маугли, Шер-Хана, Балу. А хорошо ли ты вдумался в Бандар-Лог?
- Бандар-Лог? Это, кажется, племя мартышек?
- Это наше, человеческое племя. И в частности, наша страна. Они кричали: "Бандар-Лог - самое великое племя в джунглях. Что Бандар-Лог говорит сегодня, то джунгли будут говорить завтра". Они все время хвастались и воспевали себя. Постой, как это?
На полпути меж месяцем и вами
Несемся мы воздушною толпой.
Завидуете вы, что мы с руками?
Что гордо так наш выступает строй?
Наш хвост согнут, как лук у купидона.
Хотелось ли бы вам иметь такой?
Смеетесь вы? О, стоит ли вниманья!
Ах, у мартышки чудный хвост какой!
Правда, похоже? И вместе с тем у них ни на что не хватало терпения. Они не могли довести до конца ни одного дела. Они хватали какую-нибудь вещь, живую или мертвую, два-три дня с ней носились, а потом забывали ее или просто роняли. И могли при этом уронить до смерти... Каждая вещь, с которой носится Бандар-Лог, может быть в любую минуту уронена до смерти...
"...Нет, видно, Юра прав, и я по природе несамостоятелен, - думал Костя, возвращаясь домой. - Почему я не мог ему возразить? Ударить - это не возразить. Плохо, что я его ударил, это от бессилия. Надо было сказать ему так, чтобы он почувствовал, но я не нашел таких слов. Может быть, я еще найду, и тогда он поймет. Я не могу с ним разойтись. Я его люблю".
Это было весной 1932 года. И той же весной Костя влюбился.
Девочку звали Вероника. Красивое имя! На небе есть созвездие Волосы Вероники - Костя читал у Фламмариона. Волосы Вероники. Он повторял эти слова и видел волосы Вероники, всегда беспокойные, крупными темно-белокурыми волнами мечущиеся вокруг лица.
Вероника была подвижна, как юла, как черт, и волосы всегда летали вокруг ее небольшой головки. При каждом повороте они вспархивали и снова ложились.
Костя впервые ее увидел на занятиях в гимнастическом зале. Тонкая девочка, напряженно стоя на одной ноге, обеими руками подводила другую сзади к закинутой голове. Голубая майка и черные трусики скупо подхватывали и почти не скрывали костлявое тело подростка. Единственная стоящая ножка в гимнастической туфле напряглась до того, что покраснела.
Костя думал пройти к кольцам, но остановился и глядел на Веронику. Она скосила на него глаза, опустила ногу и встала.
- Ты чего? - спросила она, переводя дух.
- Я ничего, - ответил Костя и пошел к кольцам.
Вероника тряхнула волосами, стала в прежнюю позу и начала снова, осторожно, как стеклянную, подводить ногу к голове.
Костя был сражен. В раздевалке он небрежно спросил одного мальчика:
- Не знаешь, кто это?
- А, с ногой? - не удивился тот, как будто знал, о ком можно спрашивать. - Это новенькая, из другой школы перешла. Кажется, Вероника Викторова. Ничего, только задавака. Воображает.
Вероника Викторова...
Эту ночь он не спал. Стоило закрыть глаза - и он видел тонкие руки, напряженно закинутые за голову, старенькие черные трусики, в полосках ребер костлявую грудь, на которой еле заметны были плоские, прижатые майкой выпуклости, а главное, эту единственную, покрасневшую, чуть колеблющуюся ножку.
Он несколько раз вставал с постели, чтобы прикрыть спящую Цилю, - она спала безмятежно и не думала раскрываться. Он стоял возле нее на гладком холодном полу. "Хоть бы она заплакала, что ли", - думал он. Он стоял долго, коченел, снова ложился, боролся со своими холодными ногами, закрывал глаза, не спал и снова видел в темноте Веронику.
Потом он часто видел ее наяву. То на шведской стенке - высоко распростертую черно-голубым крестиком. То на баскетболе - нервно попрыгивавшую на упругих ногах, теребя от нетерпения коленки. То на перемене - бегучую, увертливую, такую быструю, что нельзя было рассмотреть, какого цвета у нее глаза.
Нет, это не была та первая любовь, о которой пишут в книгах. Ту он знал наизусть и был к ней готов. А в нем делалось что-то страшное. Весь день он ходил одурелый, с мутной головой, видел Веронику и дрожал. А ночью не спал и тоже ее видел. Иной раз, измученный бессонницей, он ложился на голый холодный пол - и становилось легче. Холода, холода ему было нужно. Чем-то холод был связан с ней, с Вероникой.
Была уже весна, ветер тянул с Невы и пахло ладожским льдом. Ладожский лед шел по Неве. Костя с Юрой вышли после уроков на набережную. Нева была холодная, густосиняя. Льдины, зеленые, шли, громоздясь и опадая. Тяжело и медленно разворачиваясь, они сталкивались, влезали друг на друра, давили друг друга и со звонким шорохом рассыпались на длинные иглы. Что-то в ледоходе было похожее на Веронику. Глядя на лед, Костя рассказал Юре все: что влюблен. Что плохо.
- Тут нет ничего особенного, - сказал Юра. - Напрасно ты так волнуешься. Обыкновен-ная юношеская любовь.
- И у тебя так было?
- Сколько раз.
- Нет, у тебя так не было, - сказал, содрогаясь. Костя. - Или я тебе плохо рассказал. Я, понимаешь, вывернут. Сломан.
- Уверяю тебя, вполне заурядная вещь. Прими это как факт. Кстати, кто такая? Вероника Викторова? Что-то не припомню такой. Должно быть, не очень хорошенькая. Я бы знал.
"Хорошенькая, - думал Костя. - Она не хорошенькая. Разве ладожский лед - хорошенький? Просто взяла меня и держит".
- Ну, ладно, я этим делом займусь, - сказал Юра. - Посмотрю, как и что. За тобой нужен надзор, а то свихнешься.
Когда Костя в гимнастическом зале издали показал Юре Веронику, тот не пришел в восторг.
- Ничего девочка. Впрочем, именно ничего. В смысле: ничего особенного. Ноги не вполне прямые. Легкий "икс".
- Что такое "икс"? - спросил Костя с отвращением. Он не должен был позволять так говорить о Веронике.
- "Икс" - это кривизна ног коленями внутрь. Обычно - следствие рахита.
"...Следствие рахита! - думал Костя, глядя на изумительные танцующие движения Вероники (она делала упражнения на бревне). - Рахит - и Вероника! Абсурд. Рахит был у Цили - ножки колесиком, а теперь все прошло, и ножки прямые, как соломинки..."
А у Вероники и в самом деле были чуть-чуть, самую малость, сведены колени. Это и сводило его с ума, когда он глядел на ее ноги.
- Пускай "икс", - сказал он. - Мне все равно.
- Ну, я вижу, ты окончательно одурел и за себя отвечать не можешь. Тебе нужно с ней познакомиться, она сама тебя вылечит. Такую вещь страшнее всего загнать внутрь.
И Юра их познакомил.
- Мой друг, если в данном случае уместен столь торжественный термин. Константин Левин. Читала "Анну Каренину"?
- Не-а! - сказала Вероника и мотнула волосами. Как она смотрела на Юру - словно молодая пантера на укротителя.
- Это несущественно. Ну, будем считать знакомство состоявшимся. А теперь я вас оставляю одних, у меня другие неотложные дела. Пока!
Костя с Вероникой остались одни.
"Почему у других людей все получается складно, а у меня так нелепо? думал Костя, разглядывая пол. - Юра много раз влюблялся, и ему хоть бы что. А я..."
Вероника глядела насмешливо, поколачивая ножкой об ножку, и явно ждала от него каких-то слов и действий. А он потерял их все - и слова и действия...
А у нее, Вероники, оказывается, зеленые глаза. Зеленые и игольчатые. Ладожский лед.
- Вы мне очень нравитесь, - наконец произнес Костя и вспотел. Боже, какую чушь он сказал! Какое отношение это имело к холоду, к бессонным ночам?
- Я многим мальчикам нравлюсь, - сказала Вероника. - В меня даже один взрослый дядечка влюблен. Честное комсомольское.
Что здесь происходило? Чепуха какая-то, бессмыслица. И все-таки он ее любил. Любил ли? Да, наверно, любил. Нелепость!
- Давайте пойдем когда-нибудь в кино, - предложил Костя. Вот это было лучше: вполне нейтральная фраза. Из Вероники словно горох посыпался.
- Пойдем. Кино я люблю. Монти Бенкса видел? Шик-блеск. А "Встречный" буза. Меня разные мальчики в кино водят. В самые последние ряды - во! А в театр - в самые первые. В кино дороже задние ряды, а в театре - передние. Я кино больше люблю. Только чур не целоваться! Я вас, таких, знаю. Затащит - и целоваться.
Костя шел домой и раздумывал: почему это он один такой нелепый, так не умеет жить? Вспоминалась ему восточная поговорка: "Падает камень на кувшин горе кувшину. Падает кувшин на камень - горе кувшину. Так или иначе, все горе кувшину".
И черт его угораздил родиться кувшином, которому все горе!
И все-таки он ее любил. И они ходили в кино. Добывал, выпрашивал у тети Дуни деньги на задние ряды...
Милая темнота! Как четко светлел в ней тонкий, правильный профиль Вероники! Когда она не жеманилась, не махала волосами, это была сама красота, античная гемма. Играла музыка, а Вероника молчала. Он мог любить ее, сколько хотел.
Ни разу он не поцеловал ее, даже не пробовал. "Я вас, таких, знаю..." Пусть она знает кого угодно - его она знать не будет.
Ужасен был разговор, по пути в кино и обратно. Вероника моталась и лепетала, как осина под ветром. И откуда такой поток пошлостей? Он готов был закричать ей: "Замолчи, не мешай мне тебя любить".
Туфли она называла "баретки". "Фасонистые баретки". Говорила: "У моей сестры много отрезов". Отрезами мерила счастье. А Костя до встречи с ней и не знал, что такое "отрез".
Она была сирота, жила у сестры. Не очень-то ей сладко там жилось! Кормить - кормили, одевать - не одевали. Мечтала кончить школу и выйти за "богатенького". (Одно это уменьшительное от слова "богатый" приводило Костю в ярость.) Лучше всего - за иностранца. Торгсин, боны... Ужас какой-то!
Костя слушал и изнемогал. Боже мой, как они могут соединяться: эти движения и эти слова? Эти волосы и эти слова? И как он сам тут запутался между словами и волосами?
На лето Вероника уехала в деревню. Костя и Юра остались в городе. Они брали с собой Цилю и увозили ее куда-нибудь позеленее, подальше. Ей было уже три года, кудряшки у нее отросли, на них даже можно было завязать бант, она была чудесна, говорила, говорила без умолку, переходя от Кости к Юре, от Юры к Косте, и оба хохотали над ее словечками. Такая крошка, до чего же она была умна! Как он ее любил! При ней он мог не думать о Веронике.
Но вечером, когда, уложив Цилю, мальчики оставались одни, снова являлась Вероника и стояла перед Костей на одной покрасневшей ножке. И снова он любил ее и разрывался.
Юра все понимал. Он даже про кувшин понимал, хотя сам был камнем.
- Видишь ли, Костя, - говорил он очень серьезно, очень сочувственно, ты просто попал в беду. Упал. Хорошее есть выражение у англичан: to fall in love. Буквально - упасть в любовь. Вот ты и упал. Провалился. Ничего. Куда можно упасть, оттуда можно и вылезти.
"Слова, - думал Костя. - Тебя бы ко мне внутрь".
Вот и осень, начало занятий. Завтра он увидит Веронику. Завтра!
Костя подошел к ней в коридоре. Она стала еще красивее: загорелая, с отросшими волосами, и каждая прядь позолочена солнцем, словно присыпана золотой пудрой. Вероника едва кивнула.
- Пойдем сегодня в кино? - предложил Костя.
- Не знаю. Делов много. Управлюсь, может, пойду. Вечером на обычном месте ее не было. На другой день она даже с ним не поздоровалась, посмотрела, как на пустое место.
- Не торопись кончать с собой, юный Вертер, - сказал Юра. - Я поговорю с твоей Шарлоттой и постараюсь выяснить, что к чему.
После занятий Юра поймал Веронику на школьном дворе. Она кусала травинку и переступала с носка на пятку. От нее шло беспокойство, как от молодой лошади. Она по-лошадиному косила зеленым глазом, готовая в любой момент взбрыкнуть и понести. Юра впервые начал понимать, чем она понравилась Косте, но был сух, официален.
- Послушай, Викторова, в чем дело у тебя с Левиньм? Дружила-дружила, а теперь не хочешь.
- Не хочу и не хочу. А на кой он мне сдался? Нудный он. Вот с тобой я бы пошла.
- Речь не обо мне. Я, если хочешь знать, вообще такими делами не занимаюсь. Речь о Левине.
Вероника рассеянно слушала, следя глазами за чьей-то парой ног в ярко-оранжевых ботинках.
- Шикарненькие джимми, - заметила она. Потом подняла голову и взглянула на него - прямо и одновременно косо.
- Меня один дядька в кино снимать хочет, - вдруг сказала она. - Красота моя, говорит, прямо заграничная.
- Заграничная дура, вот ты кто.
Юра повернулся и ушел. В классе ждал его Костя Левин.
- Ну, как?
- Черт знает что такое. Глупа, как ягодицы.
И все-таки Костя сам подошел к Веронике. Промучился самолюбиво целую неделю, не выдержал, подошел. Она хотела увернуться.
- Вероника, я не дам тебе уйти, пока не скажешь: что случилось? Почему ты не хочешь больше дружить... ходить со мной?
- Не хочу и не хочу. Мое дело. Не привязанная, небось.
Ее глаза ускользали. Эх, ему бы один раз поймать их, посмотреть в них прямо, и он бы все понял. Но нет, они слишком быстро двигались. Костя взял ее за руку и стиснул. Она стала выкручивать руку.
- Вероника, я все равно тебя не пущу, пока ты не скажешь. Он делал ей больно, а она все выкручивала руку и покраснела малиновым румянцем.
- Пусти, тогда скажу. Подумаешь! Возьму и скажу. Костя отпустил руку.
- Не хочу я с тобой гулять, - закричала Вероника. - Что это за гулянье такое? За все время хоть бы что подарил. Маньке Витька ожерелье справил, браслетку под золото. Да и девчонки смеются: нашла, говорят, себе кавалера. Жиды, они, говорят, все такие, сквалыжные!
Костя повернулся и отошел. Он не обернулся. Совсем. Никогда. Ни разу.
* * *
Удивительно, как на этот раз Костя мало страдал. Любовь с него слезла, как кожа с небольшого ожога. Через три месяца он уже мог говорить обо всем с Юрой.
- Глупа, как ягодицы, - сказал Юра.
- Глупа - это само собой. Но ведь не свои же слова она повторяет. Нет, Юра, скажи, в чем все-таки корни антисемитизма?
- Трудно сказать. Корни нужно искать в истории. А разве мы знаем историю? Нам преподавали обществоведение, и то плохо. Ничего мы не знаем. Кругозор крота.
- Но у нас-то нет еврейского вопроса. Лучше всего об этом сказано в "Золотом теленке" - помнишь? Евреи есть, а вопроса нет. Именно так! Нет у нас этого вопроса! Пусть отдельные, глупые... как ягодицы... повторяют с чужих слов "жид". У нас это не имеет корней. В царское время правительству было это выгодно ("По воле тиранов друг друга терзали народы..." - мысленно прочел Костя). У нас это никому не может быть выгодно.
- Мой дорогой, - сказал Юра. - Ты говоришь почти как Софья Яковлевна. Жаль, что она тебя не слышит - порадовалась бы. Плоды.
Софья Яковлевна преподавала у них обществоведение ("общество", как это у них называлось). Член партии с 1910 года. Она лично знала Ленина. Черноглазая, фанатичная, с туго обтянутыми скулами, с туго повязанной красной косынкой на черных прямых волосах. Лет сорока - сорока пяти. Без семьи, без привязанностей, кроме одной, поглотившей всю жизнь. "Вероятно, так выглядел Савонарола", - говорил Юра. И верно. Могла бы взойти на костер, как Савонарола. Могла бы и книги жечь, как он. "Дети, наша советская власть..."
"Кругозор крота", - сказал Юра. Ничего не скажешь, верно.
Эту зиму Костя и Юра решили посвятить кругозору. Они запоем ходили в Публичную библиотеку.
Косте библиотека казалась какой-то современной церковью. Тихо, торжественно в больших высоких залах. Пахнет книгами. На длинных, массивных вековых столах - лампы с зелеными абажурами. От каждой - круг, и в круге склоненная голова. Время от времени кто-нибудь встает, тихо собирает книги и тихо, на цыпочках, проходит между столами. Склоненные головы остаются склоненными.